КИЕВ, МОСКВА 1907-14 ГГ. ЖИВОПИСЬ, ОЧАРОВАНИЕ ТЕАТРА. ИБСЕН ПОЛЕТ «БОСОНОЖЕК»

В понимании изобразительного искусства были мы в те годы юности — то озорные снобы, то просто невежды, несведущи! Случилось так, что Ван Гога, Гогена мы увидели, узнали (на выставках в Киеве) раньше, чем Боровиковского, Брюллова, Крамского. С легкой руки историка искусств Бенуа вдруг ополчились мы на Репина, разругали картину «Какой простор» за «грубую символику», за «николаевскую шинель» героя картины студента, легкомысленно окунающего шинель эту в соленые воды[77]. Словом, тешась, пугали речами о Репине собеседниц курсисток (оказалось впоследствии, лучше нас разобравшихся в Репине). Но зато яро пропагандировали Врубеля («Пан», «Демон») и. французского художника Фелисьена Ропса, «Бодлэра в живописи и в рисунках»[78].

В 1908 (или 1909 г.) какие — то безумные жулики выкрали из Лувра «Джоконду» Л. да Винчи. Это было в те годы мировой сенсацией не меньшей, чем гибель «Титаника»[79].

И портрет бедной Моны Лизы незамедлительно появился на коробках с пудрой, конфетами, одеколоном, духами. Разъяренные этим, стали мы шельмовать на наших собраниях и вечеринках «бессмертную людскую пошлость», но досталось, как это ни странно, не только мещанам, заговорившим вдруг о «загадочной улыбке исчезнувшей Джоконды», но и самому да Винчи, и… Рафаэлю (перекликнулись с Базаровым!).

А один из главных «заводил» нашего клана Пьер И. вещал, что когда произведения великих мастеров делаются достоянием пошлой толпы, — «сами произведения перевоплощаются в банальность, пошлость…»

И в виде какого — то протеста Ярский[80] и Пьер, купив на последние деньги немецкие издания (альбомы) монографии о «прерафаэлитах», знакомили «непосвященных» юношей и дев с репродукциями с картин мистиков Берн — Джонса и Данте Габриеля Росетти — английских «прерафаэлитов».

Никто из нас не мечтал «стать артистом», но шуршание театрального занавеса было для нас началом некой небесной симфонии.

Очень сильно обламывал наши души в те годы (1907-10) Ибсен, его драмы. Цитаты из «Гедды Габлер», из «Пера Гюнта» стали у нас обиходными словечками. Мы (наивно, вероятно) находили черты Сольвейг у А. — филологички, а политехника Б. находили похожим на Левборга, потерявшего свою рукопись в кабаке («Гедда Габлер»). (Политехник от увлечения поэзией перешел к увлечению занятиями в Институте).

Спорили на тему тезиса ибсеновского доктора Штокмана: «сильнее всего в мире — тот, кто больше всех одинок». Заколдовал нас Пер Гюнт (серебро григовских мелодий способствовало этому немало). Мы счастливо (это «счастье» мы поняли, однако, много позднее!) прошли мимо драм Станислава Пшибышевского, разрешающих путанные сексуальные неполадки.

Но уже не к счастью, а юношеского снобизма ради никогда не простаивали ночами в очередях «на Шаляпина и на Собинова» (Голос Собинова сводил с ума иных наших сверстниц — курсисток). Слушали мы «знаменитостей» весьма редко, больше на студенческих «благотворительных концертах». Драмы Метерлинка «принимались», а музыку И. Саца к «Синей птице»[81] расценили, как трогательно — простую, почти гениальную.

Начиная с гимназических моих лет, в каком бы городе или городке я ни жил — Измаиле, Одессе, Киеве, Москве, Тбилиси — рано или поздно туда, как херувимы, прилетали два одаренных брата-Адельгейма. Наш «клан» по без споров установившейся традиции, считал обязательным вспоминать гимназические годы и смотреть гастролеров Адельгеймов, пережить театральный трепет сильно драматических пьес «Казнь», «Трильби»[82].

Пьеса А. Дюма «Кин» и весьма чувствительная драма «Две сиротки»[83] пронизывали нас не меньшим трепетом. В «Кине» нашим любимцем — ис- полнителем был артист Блюменталь — Тамарин[84]. Был слушок (вероятно несоответствующий истине, как 99/100 таких слухов), что Б. Тамарин в жизни своей похож на героя драмы великого Кина, беспутного гения.

Но слушку мы верили, и смотрели пьесу и «Кина» с Блюменталь — Та- мариным с замиранием сердца.

Пьеса «Две сиротки» (XVIII век, канун Великой Французской революции) десятки лет не сходила со сцены, а в 1930 г. в Москве в Художественном театре она с успехом шла под названьем «Сестры Жерар». Тонко и выразительно играл в ней роль добродетельного точильщика ножей и ножниц молодой артист Х[удожественного] Т[еатра] Владимир Синицын, с которым был я знаком и дружен в последние годы его жизни. В судьбе и жизни этого артиста было что — то «киновское», а жизнь свою окончил он тоже почти что безумным образом: он, хороший, ловкий гимнаст, любил лазить по карнизам и в 1930 г. (нарочно или случайно?) сорвался с 5-ого этажа и разбился насмерть. Он создал незабываемый образ Яго, но об этом забыли[85].

В 1907-09 гг. в Киеве мы мечтали увидеть в театре пьесы Карло Гоцци, инсценировку повестей Амадея Гофмана. Мечтали, злобствуя и скрежеща зубами, так как афиши в большинстве своем вещали нам о представлениях «пошлых» и «безвкусных», «услаждающих обывательщину» пьес, каких — то: «Золотых клеток»[86], пьес Потапенко, Анри Батайля[87], «Шерлока Холмса» Протопопова[88].

Увы, много лет спустя (1921-22 г.), когда война и другие грозные встряски человечества рассеяли наш клан, я в Москве увидал (без ожидаемого трепета, однако, года выветрили его) — и «Принцессу Брам- биллу» (Камерный театр) и «Турандот» — гениальную выдумку артиста Вахтангова. «Турандот» шла в студии Художественного театра, ныне театр Вахтангова. Было холодно, вряд ли топили в помещении театра. Но как было пышно, остроумно, звонко, какая жизнь, какая радость в публике и на сцене! И никакие гурии и херувимы не играли бы и не пели бы лучше, чем артисты студии Вахтангова, играющие «на гребешках» шедевры Сизова[89], написавшего музыку к «Турандот».

Сейчас по совершенно непонятным причинам исчезла со сцены одноактная пьеса Артура Шницлера (Австрия) «Зеленый попугай». События пьесы происходят в кабачке дяди Проспера в день 14 июля 1769 года — взятия Бастилии. Пьеса полна динамики, актеры, воры, аристократы, полицейские сыщики — все живет, стремительно, бурно, — вы чувствуете на щеках пламя революции, слышите грохот обрушивающихся камней Бастилии. Когда мы в Киеве где — то в маленьком театре смотрели эту пьесу, по всамделишному затаив дыхание, зачарованные, способные выбежать из театра и разгромить царские бастилии, — ведь нам казалось: «Да, да и у нас в России, в Киеве 1907 (или 1908 гг.) зажглось пламя революции», и мы кричали в финале пьесы вместе с актерами «Зеленого попугая», вместе с большей частью публики: Да здравствует свобода! Да здравствует свобода![90]

Мы были отравлены волшебными музами Терпсихорой, Эрато, Клио, Мельпоменой, но это не значит, что к борьбе нас изо дня в день не звала та «Муза», которой имя Революция.

1905-06 гг. мы шли за ней в гимназических куртках. Студентами мы, наш клан, принимали участие в т. н. «студенческих беспорядках», в 1907-08 гг. меня, Ярского и двух других близких клану студентов арестовала полиция за участие в «беспорядках» и [мы] были исключены из слушателей «Университета св. Владимира»[91].

В 1908 г. в Россию приехала прошумевшая тогда «на весь мир» знаменитая танцовщица «босоножка» Айседора Дункан. Показала она свое искусство и в Киеве. И… «пошла писать (т. е. плясать!) губерния»…

Эстетствующие курсистки филологички, исторички, слушательницы всяких фельдшерских и массажа курсов, просто иные мамины дочки на выданье, киевские Ирины, Ревекки, Матильды и даже новонареченные «Айседоры» стали танцевать в клубах, на вечеринках, на всяких благотворительных вечерах, одетые только в белые хитоны, и, конечно, босые, с распущенными волосами.

Плясали они. Шопэна, Листа, Грига. Тогдашней публике (не всей, конечно), увидевшей в системе Айседоры что — то протестующее, что — то новое в танце без юбочек, пачек и туфелек и Айседора и «движение босоножек» пришлись по вкусу. «Босоножки» долго еще плясали и иные кочевряжились на подмостках всяких «театров — миниатюр», но взорвался войной 1914 год и пришла пора и им обуться, мода на них ушла.

Загрузка...