В 1913 году мы впервые услышали голос Маяковского, провозгласившего где — то на вечере свои стихи.
Какие стихи? Да те, конечно, которые передавались из уст в уста: о том, что «ежели звезды зажигаются, значит это нужно», и богохульные стихи, пугающие девушек, о том, как проститутки понесут поэта по небу…[151] Был он одет тогда бедно и просто, в какую — то вельветовую блузу (не желтую!). То было время публичных выступлений футуристов разных оттенков, ходили они по всяким вечерам и кружкам обычно ватагой, выступая под аплодисменты — или — реже — под свист.
Но вот прошло много лет, а памятен по — настоящему остался из этой группы шумливой только Маяковский. А тогда, в те годы, мы, поругавшись, да помирившись, пришли к одному: он, Маяковский, ядром врывается в толпу эстетствующих зажиревших буржуа и колеблет их скрижали. А наш клан на корме своего корабля (или лодки) выставлял презрение к мещанству, к филистерству, к застою…
К dii minores[152] футуризма — Крученых, Бурлюку Д., Хлебникову и… (их было немало) мы отнеслись недоверчиво, и как будто были правы. Но нравились, как удары по конфетно — парфюмерным трафаретам чувствительных стихов и романсов тех лет (включая в них и иные стихи эгофутуристов), нравились нам такие названия стихов, как «Засахаренная крыса»[153], или слова «улица провалилась, как нос сифилитика»…
В начале 1914 г. вышла имевшая большой успех у тогдашней читательской молодежи книга, известная многим и сейчас — «Пощечина общественному вкусу»[154], — некая платформа футуризма. Кое — что из нее мы приняли (не как пощечину нам!), приняли протест против мещанства, обывательщины, перепевов Надсона, фальсификации Некрасова. Надо вспомнить, что немало восторгов у молодежи вызывали тогда вряд ли не пошлые стихи и песни о кокаинеточках[155], о «снежинках — пушинках»[156], в театрах звучали фальшивочувствительные «Осенние скрипки»[157], Л. Андреев «пугал» «Анфисой», «Екатериной Ивановной», «Сторицыным»[158].
К сожалению, никто из нас (тогдашних литературных юнцов) не подумал заступиться за… Пушкина, которого ватага таких же юнцов из категории «обнаглевшей бездари» ругала и пожелала выбросить с парохода (или корабля) современности… Впрочем, имя Пушкина не нуждалось в нашей защите. Однако последующие годы мы (оставшиеся в живых члены «клана») слегка презирали себя за то, что не дрались за Пушкина, за Л. Толстого. А драться тогда можно было без особого риска в самом буквальном смысле слова, к тому же царская полиция и охранка предпочитала безучастно смотреть на такие драки, а не набрасываться на выступления против царя, самодержавия.
В 1913 (или в начале 1914 г.) в «Обществе свободной Эстетики» был вечер памяти театрального художника Сапунова, утонувшего совсем молодым в море в 1912 году[159].
Не помню, кто делился воспоминаниями об этом так мало успевшем раскрыть свой талант художнике (в Третьяковской галерее имеются его работы), но хорошо помню, что у стола президиума рядом с правленцами общества В. Я. Брюсовым, И. И. Трояновским[160] внезапно появилась шумливая группка и просила (или требовала?) слова… Это были — «футуристы», так вещал прошуршавший по собравшимся на «вечер» шепот.
Но кто же? Было, помнится, нескольких их. Маяковский и некий Грищенко (художник?)[161], остальные — тогда были мало известны, прошумели их имена позднее, ненадолго. Слово, разумеется, было дано, ибо никто и нигде на всяких литературных собраниях и диспутах футуристам говорить не мешал, а, наоборот, кое — где кричали «просим!».
Прошло сорок с лишним лет, и мало правдиво звучали бы мои воспоминания, если бы я вздумал точно повторять, что говорил тогда оглушающе Маяковский. Но твердо помню, что он, как и другие с ним из группы, начал с извинения: «Сапунова, мол, мы не знали, к вечеру его памяти никакого отношения не имеем, но… долой “Мир искусства”, долой маркиз, XVIII век, долой таких художников, как Бенуа, Сомов, да и Сапунов… Новое искусство это мы.» далее следовала в пересказе платформа «Пощечины», а потом выпятился Грищенко — обругал ряд современных художников (досталось, впрочем, не только художникам из «Мира искусств», но и другим, не позабыты им были и Суриков, и Репин, и Серов и передвижники, конечно). Грищенко предлагал современным художникам учиться живописи у русских иконописцев XI–XIII веков и даже показывал принесенные им какие — то репродукции с икон.
Обладавший исключительным тактом мудрый В. Я. Брюсов дал этому выступлению быстро пролететь, как дыму от фейерверочной ракеты. Никто никому не оппонировал, собрание рассосалось. Кто — то упрекнул выступавших: «глупо порочить память Сапунова!»
Но другой кто — то, хорошо знавший Сапунова, как остряка и «эпата- тора» буржуа, возразил: «полноте! если бы Сапунов был в публике, он аплодировал бы им, эта эскапада как раз в духе покойного».
Футуристы возникали и вспыхивали разных цвечений и свечений: Маяковский, Хлебников, Бурлюк Д., Крученых, Б. Лившиц, и в дистанции огромного от них размера эгофутурист Игорь Северянин, ошарашивший своим «громокипящим кубком» не только головы юношей и головки девушек, но и сбивший с толку взрослых, видавших виды, читателей, поэтов, критиков.
Нас И. Северянин не ошарашил ни «грезерками», ни «шаплетками», а предложенное им «Мороженое из сирени»[162] набивало оскомину не менее, чем иные общеизвестные сорта «сливочных», «крем — брюле».
Но нас, бесштанных (санкюлотных) юнцов радовало, что вот нашелся такой же по существу бедняк, санкюлот, провозгласил urbi et orbi, как папа, что он — гений, государь, что он повсюду утвержден над этой ужасной пошлой толпой мещан[163], буржуа, толпой, которую давно распознали и презирали и Тютчев, и Бодлер, и О. Уайльд — наши любимцы.
А толпа — то в восхищении слушала, аплодировала Северянину и метала икру подражателей гениальному «государю» Игорю.
Как — то в одной облюбованной нами Московской пивной (в 1913 или 1914) Ярский под одобрительный гул ее посетителей прочел стихи петербургского футуриста (окончившего в те годы жизнь самоубийством)[164].
До сих пор помню в отрывках эти стихи.
… Мой отец — полковник в отставке —
Прошлого великий актер.
За столом идиотски смеется:
«Гыы, какой вкусный борщ!..»
И кричит: «клецок! клецок побольше»!
Особенно невозможен ночью,
Вскакивает, рычит, смердит,
Шарит на кухне и в буфете,
Нахально требует еды…
Футуризма тут мало, а понравился, вероятно, «народу» живой, милый образ старого российского забулдыги. Наступила война 1914 года.
Почти все члены нашего «клана» были облачены в солдатские шинели, вскоре попали на фронт, открылись страницы жизни такой далекой от всяких «засахаренных крыс».
Запомнился приезд поэта Бальмонта в Москву (в начале 1914 г.?)[165]. Он недавно приехал из — за границы. Появление его в Москве, в Литературно — Художественном кружке прогрохотало триумфом. Триумф возник, помнится, потому, что отъезд за границу был вызван преследованиями со стороны властей К. Д. Бальмонта за выступление со стихами, зовущими к «ниспровержению самодержавия».
В 1914 г. поэт (как будто без особых чинимых властью беспокойств) возвратился домой.
Когда он всходил по лестнице Литературно — художественного кружка — гордо подняв голову с мечущими огни шевелюрой и глазами, в заграничном костюме, в окружении дам (вероятно, родных его) — долго звучали аплодисменты встречавших его членов и гостей Литературно — Художественного Кружка. Был и я там и аплодировал неистово. Его приветствовали старейшины Кружка. Молодой поэт Сергей Дурылин зачитал взволнованно обращение, в котором приветствовался Бальмонт, как идущий рядом с другими вожатаями русской поэзии — Брюсовым, Белым, Блоком…[166]
Кружком в честь К. Д. Бальмонта был устроен ужин. Я и кто — то из нашего «клана» сидел довольно далеко от стола, где чествовали Бальмонта, музыкальным con brio[167] гремели там какие — то шутки и поэта и чествующих его писателей, артистов, дам. Бальмонт читал стихи. Одно — в небольшой части — запомнилось:
Четверть века, четверть века Разве значит что — нибудь Для такого человека,
Пред которым дальний путь?….[168]
Встреча Бальмонта в Лит. худ. Кружке обошлась без выступлений футуристов, и не помню, был ли кто из них там[169].