Надежды и сомнения. «Дворянское гнездо»

Вернувшись в июне 1858 года в Россию, Тургенев задержался в Петербурге недолго. Он спешил в Спасское с твердым желанием заняться хозяйством и упрочить быт своих крестьян. На обеде в ресторане Донона чествовали художника Александра Иванова, который привез в Россию завершенное детище — картину «Явление Христа народу». Тургенев вспоминал, как он встретил художника в Петербурге на площади Зимнего дворца среди беспрестанно набегавших столбов той липкой сорной пыли, «которая составляет одну из принадлежностей нашей северной столицы». Иванов с озабоченным видом отвечал на его приветствие, «он только что вышел из Эрмитажа; морской ветер крутил фалды его мундирного фрака; он щурился и придерживал двумя пальцами свою шляпу. Картина его была уже в Петербурге и начинала возбуждать невыгодные толки».

На обеде присутствовали многие из членов редакции «Современника». С распростертыми объятиями встретил Тургенева Некрасов. Он хотел поделиться с другом новыми планами издания. Важные события, которые происходили в России, требовали от руководителей журнала более четкой общественной позиции. Но Тургенев еще не был посвящен в серьезные внутренние разногласия, возникшие в его отсутствие среди либеральных и революционно-демократических группировок в редакции «Современника». Одержимый идеей единства, он был взволнован другим: поднимала голову реакция, удалены из дворца либерально мыслящие воспитатели наследника престола В. П. Титов и К. Д. Кавелин, в министерстве народного просвещения подал в отставку князь Г. А. Щербатов.

— Реакция расправляет плечи — вот что страшно, Некрасов. Мне рассказывали в Париже, какую речь держал недавно перед вами, редакторами, министр просвещения Е. П. Ковалевский: «Я, дескать, стар — и с препятствиями не могу бороться, меня только выгонят — а вам, господа, хуже может быть». Ведь умолял же он вас быть крайне осторожными?

— Вы преувеличиваете опасность консервативной партии. Бояться их не следует, — отвечал Некрасов.

— Мне тоже хотелось бы так думать. Что ни делай, — камень покатился под гору — и удержать его нельзя. Но всё же, всё же... Александр Николаевич окружен именно такими людьми и, может быть, даже худшими, чем мы предполагаем. В таких обстоятельствах нам всем нужно держаться за руки, дружно и крепко, а не заниматься дрязгами и мелкими разногласиями, — наставительно заметил Тургенев и перевел разговор к давно волновавшему его вопросу:

— Кстати, скажите мне, наконец, кто такой «-лайбов», статьи которого в «Современнике», несмотря на их однолинейность и суховатость, дышат искренней силой молодого, горячего убеждения? Я с интересом прочел его статью о «Собеседнике любителей российского слова»: только проницательный ум мог столь легко извлечь из событий прошлого урок, полезный для современности. Так умел говорить об истории покойный Тимофей Николаевич Грановский, и статьи вашего«-лайбова» мне напомнили его светлый облик.

— Как я рад, что вы оценили талантливого юношу! Его пригласил к сотрудничеству Чернышевский. Это Николай Александрович Добролюбов, молодой человек, выходец из духовного сословия, выпускник педагогического института. Я уверен, что знакомство с ним доставит вам истинное удовольствие, — торопливо и увлеченно говорил Некрасов.

— Я буду рад с ним познакомиться, но вот что меня настораживает, Некрасов, не принимает ли наш журнал в последнее время слишком однобокий и суховатый характер. Я уважаю Чернышевского за его образованность и ум, за твердость и силу убеждений. Но как далеко ему до Белинского, который учил своими статьями понимать и чувствовать искусство, воспитывал в читателях взыскательный эстетический вкус. Мы растеряли в последнее время все это. Во Флоренции я встретился с Аполлоном Григорьевым и, как мальчишка, проводил с ним в беседах и спорах целые ночи. Он, конечно, впадает в славянофильские крайности, и это его беда. Но какая энергия, какой темперамент, и, главное, какой эстетический вкус, благородство, готовность к самопожертвованию во имя высокого идеала! Он живо напомнил мне покойного Белинского. Почему бы нам не привлечь его к сотрудничеству в журнале? Его статьи уравновесили бы критический отдел, внесли бы в него живость и эстетический блеск. Они служили бы прекрасным дополнением к умным, но сухим работам Чернышевского. Право, подумайте об этом, Некрасов! Ведь вам писал Боткин? Подумайте не спеша, а по возвращении моем из Спасского осенью мы все это обстоятельно и подробно обсудим. Вопрос настолько важен, что всякая спешка может лишь повредить. Нам важно сейчас объединиться в борьбе с общим врагом, который, увы, многолик и коварен. В Париже я был на обеде у нашего посланника П. Д. Киселева. Присутствовали там все русские люди, кроме одного... Это был француз Геккерн... Да, да, тот самый Дантес, убийца нашего Пушкина. Он любимчик Луи Наполеона, этого новоявленного французского цезаря. Меня возмутило полное презрение нашего сановника к русской культуре и русскому народу. Вот оно, лицо нашей придворной аристократии, окружающей государя, вот подлинные наши враги, Некрасов. Я, конечно, сообщил этот факт Герцену, и в «Колоколе» должна появиться уничтожающая подлых реаков заметка. Ну найдите мне пошехонцев, ирокезов, лилипутов, наконец, которые имели бы меньше такта!

...Он торопился на родину в надежде застать там в полном разгаре выборы в губернский комитет по крестьянскому делу. Важно было подействовать на местное дворянство своим авторитетом и добиться, чтобы в комитет попали достойные, либерально настроенные люди. На другой день по приезде в Спасское Тургенев отправился в Орел. Но на комитетские выборы, к великой своей досаде, опоздал: «они уже были кончены — весьма скверно, как оно и следовало ожидать: благородное дворянство выбрало людей самых озлобленно-отсталых». «Едва ли не единственным представителем прогресса в Орловском комитете — как и в других комитетах — будет лицо, назначенное правительством, — а именно Ржевский, — писал Тургенев В. А. Черкасскому. — В странное время мы живем! — Слышанные мною в Орле и в других местах слова и мнения представляют мало отрадного».

В глазах Тургенева главным препятствием на пути реформ оказывалось реакционное дворянство, а прогрессивной силой общества — Александр II с небольшой прослойкой культурных дворян, не имевших большинства, а следовательно, и решающего голоса в губернских комитетах. Все это было очень грустно.

Орёл навеял Тургеневу смутные детские воспоминания. Блуждая по знакомым зеленым улицам, он вышел на крутой берег Орлика. Деревянный особнячок завершал глухую, утопавшую в садах улочку. Тургенев зашел во двор и погрузился в тишину огромного сада. Зеленой стеной стояли в нем высокие липы; то здесь, то там встречались сплошные заросли сирени, бузины, орешника. «Светлый день клонился к вечеру, небольшие розовые тучки стояли высоко в небе и, казалось, не плыли мимо, а уходили в самую глубь лазури», — складывались в душе Тургенева первые строки «Дворянского гнезда».

А потом состоялось трехдневное свидание с Марией Николаевной Толстой в Ясной Поляне — грустное свидание, всколыхнувшее старые, угасшие мечты. Лучистые глаза ее уже не светились былым ласкающим блеском. Была в них какая-то отрешенность и отдаленность от мирских дел и земных тревог. Тихий, светлый образ Лизы Калитиной все более детально и подробно прояснялся в сознании Тургенева под влиянием этой встречи. А Толстой записал в своем дневнике: «Тургенев скверно поступает с Машей».

В Спасском «были прекрасные ночи, величественные, тихие и ясные, с большим хвостом кометы, сверкающим таинственно в небе». И охота, русская охота! К июлю молодые тетерева поднялись на крыло и выпустили перья, отличающие рябку от черныша. Забеспокоилась любимая охотничья собака по кличке Бубулька. Она всегда спала в кабинете Тургенева на тюфячке, покрытая от мух и холода фланелевым одеялом, а в теплые дни — широкой французской газетой. Когда газета с нее сползала, Бубулька подходила к кровати хозяина и бесцеремонно толкала его лапой. «Вишь ты, какая беспокойная собака! — ворчал Тургенев. — Скоро, Бубулька, скоро!»

8 июля в Спасское приехал А. А. Фет. Начались сборы на охоту. За день до отъезда господ отправился на место верный слуга Афанасий. Следом за ним в Жиздринский уезд Калужской губернии пустились Фет и Тургенев. Ночевали в Болхове на постоялом дворе, хозяин которого нипочем не хотел пускать Бубульку в отведенные для господ комнаты. Пришлось Тургеневу применить все дипломатические способности, чтобы уговорить упрямого мужика. Собаку свою он очень любил. Когда-то ее ласкала мадам Виардо, приговаривая «Бубуль, бубуль», — откуда и пошло ее имя. Тургенев уверял Фета, что Бубулька, «со скорым, верным и в то же время осторожным поиском» соединяла «рассудок, граничащий с умозаключениями». Фет только посмеивался недоверчиво, но вскоре убедился в правоте приятеля.

Однажды собака привела Фета и Тургенева к оврагу, поросшему кустарником, с такой осторожностью, что друзья не сомневались: впереди большой выводок куропаток. К великой досаде, подход оказался неудобным. Взлетев в кустах, куропатки непременно полетят вдоль оврага, по самому дну, защищенному кустами. Собака застыла в стойке, обращая к кустам раздувающиеся ноздри. «Бубуль, але!» — вполголоса скомандовал Тургенев. Бубулька оставалась задумчиво-неподвижной. И вдруг, после настойчивых понуканий, она бросилась, но не в кусты, а в сторону, в обход. «Что за притча? — прошептал Тургенев. — Надо обождать». Но в ту же минуту большое стадо куропаток с треском и чиликаньем взлетело над их головами. Последовало четыре выстрела...

— Ведь это плакать надо от умиления! — восклицал Тургенев. — Умнейший человек не мог бы ничего лучшего придумать, как, спустившись на дно оврага, гнать куропаток на нас из кустов на чистое поле!»...

«Нельзя не вспомнить наших привалов в лесу. В знойный июльский день при совершенном безветрии открытые гари, на которых преимущественно держатся тетерева, напоминают своею температурой раскаленную печь, — вспоминал А. А. Фет. — Но вот проводник ведет вас на дно изложины, заросшей и отененной крупным лесом. Там между извивающимися корнями столетних елей зеленеет сплошной ковер круглых листьев, и когда вы раздвинете их прикладом или веткою, перед вами чернеет влага, блестящая, как полированная сталь. Это лесной ручей. Вода его так холодна, что зубы начинают ныть, и можно себе представить, как отрадна ее чистая струя изнеможенному жаждой охотнику. Если кто-либо усомнится в том, как трусивший холеры Тургенев упивался такою водою, то я могу рассказать о привале в этом смысле гораздо более изумительном.

После знойного утра, в течение которого неудачная охота заставляла еще сильнее чувствовать истому, небо вдруг заволокло, листья, как кипящий котел, зашумели порывистым ветром, и косыми нитями полился ледяной, чисто осенний дождик. Случайно мы были с Тургеневым недалеко друг от друга и потому сошлись и сели под навесом молодой березы. При утомительной ходьбе по мхам и валежнику мы, конечно, старались одеваться как можно легче, и понятно, что наши парусиновые сюртучки через минуту прилипли к телу. Но делать было нечего. Мы достали из ягдташей хлеба, соли, жареных цыплят и свежих огурцов и, предварительно пропустив по серебряному стаканчику хереса, принялись закусывать под проливным дождем. Снявши с себя фуражку, я с величайшим трудом ухитрился закурить папироску, охраняя ее в пригоршне от дождя. Мокрые, на мокрой земле, мы сидели под проливным дождем...

Через час дождик перестал, и мы, потянувши к нашим лошадям, вскоре обсохли.

Нельзя не вспомнить с удовольствием о наших обедах и отдыхах после утомительной ходьбы. С каким удовольствием садились мы за стол и лакомились наваристым супом из курицы, столь любимым Тургеневым, предпочитавшим ему только суп из потрохов. Молодых тетеревов с белым еще мясом справедливо можно назвать лакомством; а затем Тургенев не мог без смеха смотреть, как усердно я поглощал полные тарелки спелой и крупной земляники. Он говорил, что рот мой раскрывается «галчатообразно».

После обеда мы обыкновенно завешивали окна до совершенной темноты, без чего мухи не дали бы нам успокоиться. Непривычные спать днем, мы обыкновенно предавались болтовне. В этом случае известные стихи «Домика в Коломне» можно пародировать таким образом:

...много вздору

Приходит нам на ум, когда лежим

Одни или с товарищем иным...

— А что, — говорит, например, Тургенев, — если бы дверь отворилась и вместо Афанасия вошел бы Шекспир? Что бы вы сделали?

— Я старался бы рассмотреть и запомнить его черты.

— А я, — восклицает Тургенев, — упал бы ничком да так бы на полу и лежал.

Зато как сладко спалось нам ночью после вечернего поля, и нужно было употребить над собою некоторое усилие, чтобы подняться в пять часов утра, умываясь холодной как лед водою, только что принесенной из колодца. Тургенев, видя мои нерешительные плескания, сопровождаемые болезненным гоготаньем, утверждал, что видит на носу моем неотмытые следы вчерашних мух».

Фет был свидетелем и хозяйственной деятельности Тургенева. Он вспоминал, что заброшенная усадьба Лаврецкого точно соответствовала тургеневскому имению Топки. «Описание старого флигеля, в котором мы останавливались, верное в тоне, весьма преувеличено пером романиста. По раскрытии ставней мухи действительно оказались напудренными мелом, но никаких штофных диванов, высоких кресел и портретов я не видал. А в одной из пустых комнат, вместо упоминаемой кровати под пологом, я увидал ткацкий станок, на котором крепостной ткач работал прекрасную пестрядь. Правда, что, худо ли, хорошо ли, нам приготовили обед, и старый слуга Антон, принарядившись в серый сюртучок, надел белые вязаные перчатки».

Наутро явились крестьяне, и Фет был свидетелем хозяйственных распоряжений либерального Тургенева: «Красивые и видимо зажиточные крестьяне без шапок окружали крыльцо, на котором он стоял и, повернувшись к стенке, царапал ее ногтем. Какой-то мужик ловко подвел Ивану Сергеевичу о недостаче у него тягольной земли и просил о прибавке таковой. Не успел Иван Сергеевич обещать мужику просимую землю, как подобные настоятельные нужды явились у всех, и дело кончилось раздачей всей барской земли крестьянам».

Тургенев уезжал из Топков с чувством глубокого удовлетворения, с сознанием исполненного долга. Но не ведал либеральный «хозяин» Спасского, что его распоряжения обращаются усилиями трезвого дядюшки-управляющего в комическую забаву по русской пословице — «чем бы дитя не тешилось, лишь бы не плакало». «Само собой разумеется, — продолжает свои записки цепкий деревенский помещик А. А. Фет, — что дело оставалось на этом основании до отъезда Ивана Сергеевича за границу и приезда Николая Николаевича Тургенева в Топки. С каким добросердечным хохотом говорил он мне впоследствии:

— Неужели, господа писатели, все вы такие бестолковые? Вы же с Иваном ездили в Топки и роздали мужикам всю землю, а теперь тот же Иван пишет мне: «Дядя, как бы продать Топки»? Ну что же бы там продавать, когда бы вся земля осталась розданною крестьянам?»

Обстоятельства веками складывавшихся отношений между барином и мужиком были сильнее новоявленного претендента на издание «Хозяйственного указателя», обладавшего к тому же искренней, незлоумышленной забывчивостью относительно всего, что касалось его собственных «хозяйственных» распоряжений. Дядюшка смотрел на своего племянника как на кратковременного гастролера, расстраивающего своевольной игрой крепкий быт и вековой уклад родного Спасского. По отъезде «чудака»-писателя в столицы и в Европу срочно штопались огрехи, причиненные племянником, благо многие его «распоряжения» и в глазах окрестных мужиков казались временными барскими причудами. Фет приводит один из образцов разговора дяди-управляющего с мужиками той же усадьбы Топки.

«Спрашиваю двух мужиков-богачей, у которых своей покупной земли помногу:

— Как же ты, Ефим, не постыдился просить?

— Чего же мне не просить? Слышу, другим дают, чем же я-то хуже?»

Именно в это время Тургенев писал своим друзьям в Париж из Спасского: «Я вместе с дядей занимаюсь устройством своих отношений с крестьянами; с осени они все будут переведены на оброк, то есть я уступлю им половину земли за ежегодную арендную плату, а сам для обработки моих земель буду нанимать работников. Это будет только переходное состояние, впредь до решения комитетов; но ничего окончательного нельзя сделать до тех пор».

Покончив с делами в Спасском, Тургенев ездил в Тулу, чтобы помочь князю В. А. Черкасскому провести либеральных кандидатов на дворянских выборах в губернский комитет. Там он «много спорил, говорил, кричал», а вернувшись в Спасское, вновь отправился в Орел, чтобы присутствовать на заседаниях новоизбранного губернского комитета по крестьянскому делу.

Тургенев впервые жил столь напряженной деятельной жизнью. Он чувствовал себя героем дня, одним из главарей прогрессивной партии, одним из зачинателей великого исторического дела. Конечно, он имел на это полное моральное право, видел в этом свою святую обязанность. Наконец-то воочию сбывались светлые надежды и мечты его туманной юности, и даже сам государь, как ему сообщали люди, близкие ко двору, на одном из великосветских балов объявил, что желание освободить крестьян окрепло у него после чтения тургеневских «Записок охотника».

Тем не менее какие-то недобрые предчувствия омрачали этот праздник. Параллельно с бурной, деятельной жизнью Тургенев сочинял в уединенном кабинете элегически-грустные страницы «Дворянского гнезда». Наделенный редкой чувствительностью к общественным умонастроениям, он подспудно ощущал, по-видимому, некоторую театральность и призрачность совершавшейся у него на глазах дворянской комитетской говорильни. Возникали смутные сомнения и в собственных способностях стать одним из зачинателей совместного и дружного усилия, согретого лучами «светосознательной мысли». Неспроста Лаврецкий отдавал преимущество молодой культурной поросли, людям нового склада, не отягощенным душеизнуряющим историческим опытом николаевского царствования. Часто возникала мысль о наследниках, призванных двинуть дело освобождения вперед. Где они? Кто они?

В ответ на унылое письмо юного поэта А. Н. Апухтина Тургенев пишет строки, просящиеся в эпилог «Дворянского гнезда»: «Если Вы теперь, в 1858 году, отчаиваетесь и грустите, что же бы Вы сделали, если б Вам было 18 лет в 1838 году, когда впереди все было так темно — и так и осталось темно? Вам теперь некогда и не для чего горевать; Вам предстоит большая обязанность перед самим собою: Вы должны себя делать, человека из себя делать — а там что из Вас выйдет, куда Вас поведет жизнь — это уже предоставьте Вашей природе: Вы будете правы перед самим собою. Думайте меньше о своей личности, о своих страданиях и радостях; глядите на нее пока как на форму, которую должно наполнить добрым и дельным содержанием; трудитесь, учитесь, сейте семена: они взойдут в свое время и в своем месте. Помните, что много молодых людей, подобных Вам, трудятся и бьются по всему лицу России; Вы не одни — чего же Вам больше? Зачем отчаиваться и складывать руки? Ну если другие то же сделают, что же выйдет из этого? — Вы перед Вашими (часто Вам неизвестными) товарищами нравственно обязаны не складывать руки».

Но ощущение нескладности, нелепости происходящего преследует Тургенева: выборы в губернские комитеты совершаются неорганизованно, лучшие из дворян оказываются не избранными и фактически опять же «лишними людьми». Во второй половине июля в Спасское приходит весть о скоропостижной смерти Александра Иванова. Говорили — от холеры. Но Тургеневу не верилось: «Что значит эта смерть? Уж полно, холера ли это? — Не отравился ли он?» И Тургенев вспоминал, что еще в Риме художника томили горькие предчувствия; что же? в сущности, они ведь и сбылись: дрянная газетная статья, для него оскорбительная, потом подчеркнуто-пренебрежительное отношение художников-академистов во главе с Ф. А. Бруни. Но если бы дело было только в них! Ведь Академия художеств возглавлялась сестрой государя Марией Николаевной, да и сам Александр II отнесся к картине холодно: «Нет, решительно: ни России, ни порядочным русским не везет!» А когда скончался В. Н. Шеншин, член правительства в Петербургском комитете по улучшению крестьянского быта и представитель Мценского уезда в Орловском губернском комитете, Тургенев писал Черкасскому: «Видно порядочные люди спешат убраться отсюда, видя, что здесь ничего путного не сделаешь».

Завершив работу над «Дворянским гнездом», Тургенев отправился в Петербург. В начале декабря П. В. Анненков прочел вслух этот роман в присутствии Некрасова, Дружинина, Писемского, Гончарова и Панаева. Сам Тургенев читать не мог: он был болен острым бронхитом, и врач запретил ему даже разговаривать. Роман приняли на «ура», без всяких замечаний, и опубликовали в первом номере «Современника» за 1859 год. Все прочили ему успех, но энтузиазм, вызванный им, превзошел всякие ожидания. Салтыков-Щедрин писал Анненкову, что давно не был так потрясен, Писарев назвал роман «самым стройным и законченным» из всех тургеневских созданий и поставил его в один ряд с «Евгением Онегиным», «Героем нашего времени», «Мертвыми душами».

«Дворянское гнездо» — это последняя попытка Тургенева найти героя времени в дворянской среде. Роман создавался в период первого этапа общественного движения 1860-х годов, когда революционеры-демократы и либералы, несмотря на существенные разногласия, еще выступали единым фронтом в борьбе против крепостного права. Но симптомы предстоящего разрыва, который произошел в 1859 году, глубоко тревожили чуткого Тургенева. Эта тревога отразилась в содержании романа: писатель понимал, что российское дворянство подходит к историческому рубежу, жизнь посылает ему последнее испытание. Способно ли оно в этих исторических условиях сыграть роль ведущей силы общества? Может ли оно искупить многовековую вину перед крепостным мужиком?

В облике главного героя Лаврецкого очень много автобиографического: рассказ о детских годах, о спартанском воспитании, о взаимоотношениях с отцом; раздумья повзрослевшего Лаврецкого о России, его желание навсегда вернуться на родину, осесть в своем «гнезде» и заняться устройством крестьянского быта, — все это очень близко настроениям Тургенева тех лет. И даже в разрыве Лаврецкого с женой, русской парижанкой Варварой Павловной, есть отголосок серьезной размолвки, которая произошла у Тургенева с Полиной Виардо, Лаврецкий — это герой, объединяющий в себе лучшие качества патриотически и демократически настроенной части либерального дворянства. Он входит в роман не один: за ним тянется предыстория целого дворянского рода. Тургенев вводит ее в роман не только для того, чтобы объяснить характер главного героя. Предыстория укрупняет проблематику романа, создает необходимый эпический фон. Речь идет не только о личной судьбе Лаврецкого, а об исторических судьбах целого сословия, последним отпрыском которого является герой.

Раскрывая историю жизни гнезда Лаврецких, Тургенев резко критикует дворянскую беспочвенность, оторванность этого сословия от родной культуры, от русских корней, от народа. Таков, например, отец Лаврецкого: сперва галломан, потом — англоман, но во всех увлечениях — человек, глубоко презирающий Россию. Тургенев опасается, что дворянская беспочвенность может причинить России много бед. В современных условиях она порождает из их среды самодовольных бюрократов-западников, каким является в романе петербургский чиновник Паншин. Для паншиных Россия — пустырь, на котором можно осуществлять любые общественные и экономические эксперименты. Устами Лаврецкого Тургенев разбивает крайних либералов-западников по всем пунктам их головных, космополитических программ. Он предостерегает от опасности «надменных переделок» России с «высоты чиновничьего самосознания», говорит о катастрофических последствиях тех реформ, которые «не оправданы ни знанием родной земли, ни верой в идеал».

Лаврецкий в сравнении с Рудиным не испорчен односторонним философским воспитанием, не заражен чрезмерным самоанализом, истощающим интеллект и убивающим в человеке непосредственные ощущения жизни. В Лаврецком как бы соединены лучшие качества Рудина и Лежнева. Романтическая мечтательность уравновешивается трезвой положительностью, опирающейся на знание родной земли. Демократизм характера Лаврецкого подкрепляется и происхождением: его матерью была крепостная крестьянка. Многими чертами своего характера и даже некоторыми моментами жизненной судьбы Лаврецкий предвосхищает Пьера Безухова, героя толстовского романа-эпопеи «Война и мир».

Начало жизненного пути Лаврецкого ничем не отличается от типичного образа жизни людей дворянского круга. Лучшие годы тратятся впустую на светские удовольствия и развлечения, на женскую любовь, на заграничные путешествия. Как Пьер Безухов, Лаврецкий втягивается в этот омут и попадает в сети светской красавицы Варвары Павловны, за внешней красотой которой скрывается ничем не сдерживаемый эгоизм.

Обманутый женой, разочарованный, Лаврецкий круто меняет жизнь и возвращается домой. Лучшие страницы романа посвящены тому, как блудный сын обретает заново утраченное им чувство родины. Опустошенная душа Лаврецкого жадно впитывает в себя полузабытые впечатления: длинные межи, заросшие чернобыльничком, полынью и полевой рябиной, свежую, степную, тучную голь и глушь, длинные холмы, овраги, серые деревеньки, ветхий господский домик с закрытыми ставнями и кривым крылечком, сад с бурьяном и лопухами, крыжовником и малиной.

Исцеление Лаврецкого от суетных парижских впечатлений совершается не сразу, а по мере того, как душа его постепенно погружается в теплую глубину деревенской, русской глуши. Постепенно умирает в нем старый, суетный человек и рождается новый. Наступает момент полного растворения личности в течении тихой жизни, которая ее окружает: «Вот когда я на дне реки. ...И всегда, во всякое время тиха и неспешна здесь жизнь... кто входит в ее круг — покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому и удача, кто прокладывает свою тропинку не торопясь, как пахарь борозду плугом. И какая сила кругом, какое здоровье в этой бездейственной тиши! Вот тут, под окном, коренастый лопух лезет из густой травы; над ним вытягивает зоря свой сочный стебель, богородицины слезки еще выше выкидывают свои розовые кудри; а там, дальше, в полях, лоснится рожь, и овес уже пошел в трубочку, и ширится во всю ширину свою каждый лист на каждом дереве, каждая травка на своем стебле».

Тургенев предостерегает: не спешите перекроить Россию на новый лад, остановитесь, помолчите, прислушайтесь. Учитесь у русского пахаря делать историческое дело обновления не спеша, без суеты и трескотни, без необдуманных, опрометчивых шагов.

Под стать этой величавой, неспешной жизни, текущей неслышно, «как вода по болотным травам», лучшие характеры людей из дворян и крестьян, выросшие на ее почве. Такова Марфа Тимофеевна, старая патриархальная дворянка, тетушка Лизы Калитиной. Ее правдолюбие заставляет вспомнить 6 непокорных боярах эпохи Ивана Грозного. Такие люди не падки на модное и новое, никакие общественные вихри не способны их сломать.

Живым олицетворением родины, народной России является центральная героиня романа Лиза Калитина. Эта дворянская девушка, как пушкинская Татьяна, впитала в себя лучшие соки народной культуры. Ее воспитывала нянюшка, простая русская крестьянка. Книгами ее детства были жития святых. Лизу покоряла самоотверженность отшельников, угодников, святых мучениц, их готовность пострадать и даже умереть за правду. Лиза религиозна в духе народных верований: ее привлекает в религии не обрядовая сторона, а высокая нравственная культура, пронзительная совестливость, терпеливость и готовность безоговорочно подчиняться требованиям сурового нравственного долга.

Возрождающийся к новой жизни Лаврецкий вместе с заново обретаемым чувством родины переживает и новое чувство чистой, одухотворенной любви. Лиза является перед ним как продолжение глубоко пережитого, сыновнего слияния с животворной тишиной деревенской Руси. «Тишина обнимает его со всех сторон, солнце катится тихо по спокойному синему небу, и облака тихо плывут по нем». Ту же самую исцеляющую тишину ловит Лаврецкий в «тихом движении Лизиных глаз», когда «красноватый камыш тихо шелестел вокруг них, впереди тихо сияла неподвижная вода и разговор у них шел тихий».

Любовь Лизы и Лаврецкого глубоко поэтична. С нею заодно и свет лучистых звезд в ласковой тишине майской ночи, и божественные звуки музыки, сочиненной старым музыкантом Леммом. Но что-то настораживает читателя, какие-то роковые предчувствия омрачают его. Лизе кажется, что такое счастье непростительно, что за него последует расплата. Она стыдится той радости, той жизненной полноты, какую обещает ей любовь.

Здесь вновь входит в роман русская тема, но уже в ином, трагическом ее существе. Непрочно личное счастье в суровом общественном климате России. Укором влюбленному Лаврецкому является образ крепостного мужика: «С густой бородой и угрюмым лицом, взъерошенный и измятый, вошел» он «в церковь, разом стал на оба колена и тотчас же принялся поспешно креститься, закидывая назад и встряхивая голову после каждого поклона. Такое горькое горе сказывалось в его лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти к нему и спросить его, что с ним. Мужик пугливо и сурово отшатнулся, посмотрел на него... «Сын помер», — произнес он скороговоркой и снова принялся класть поклоны...»

В самые счастливые минуты жизни Лаврецкий и Лиза не могут освободиться от тайного чувства стыда, от ощущения непростительности своего счастья. «Оглянись, кто вокруг тебя блаженствует, кто наслаждается? Вон мужик едет на косьбу; может быть, он доволен своей судьбою... Что ж? захотел ли бы ты поменяться с ним?» И хотя Лаврецкий спорит с Лизой, с ее суровой моралью, в ответах Лизы чувствуется убеждающая сила.

Катастрофа любовного романа Лизы и Лаврецкого не воспринимается как роковая случайность. В ней видится герою суровое предупреждение, возмездие за пренебрежение общественным долгом, за жизнь его отца, дедов и прадедов, за прошлое самого Лаврецкого. Как возмездие принимает случившееся и Лиза, решающая уйти в монастырь, совершая тем самым нравственный подвиг: «Такой урок недаром, — говорит она, — да я уж не в первый раз об этом думаю. Счастье ко мне не шло; даже когда у меня были надежды на счастье, сердце у меня все щемило. Я все знаю, и свои грехи, и чужие, и как папенька богатство наше нажил; я знаю все. Все это отмолить, отмолить надо. ...Отзывает меня что-то; тошно мне, хочется мне запереться навек».

В эпилоге романа звучит элегический мотив скоротечности жизни, стремительного бега времени. Прошло восемь лет, ушла из жизни Марфа Тимофеевна, не стало матери Лизы Калитиной, умер Лемм, постарел и душою и телом Лаврецкий. В течение этих восьми лет совершился, наконец, перелом в его жизни: он перестал думать о собственном счастье, о своекорыстных целях и достиг того, чего добивался, — сделался хорошим хозяином, выучился «пахать землю», упрочил быт своих крестьян.

Но все же грустен финал тургеневского романа. Ведь одновременно с этим, как песок сквозь пальцы, утекла в небытие почти вся молодая жизнь героя. Поседевший Лаврецкий посещает усадьбу Калитиных: «Он вышел в сад, и первое, что бросилось ему в глаза, — была та самая скамейка, на которой он некогда провел с Лизой несколько счастливых, не повторившихся мгновений; она почернела, искривилась; но он узнал ее, и душу его охватило то чувство, которому нет равного и в сладости и в горести, — чувство живой грусти об исчезнувшей молодости, о счастье, которым когда-то обладал».

В финале романа герой приветствует молодое поколение, идущее ему на смену: «Играйте, веселитесь, растите молодые силы...» В эпоху 60-х годов такой финал воспринимали как прощание Тургенева с дворянским периодом русской истории. А в «молодых силах» видели «новых людей», разночинцев, которые идут на смену дворянским героям. Уже в «Накануне» героем дня оказался не дворянин, а болгарский революционер-разночинец Инсаров.

«Дворянское гнездо» имело самый большой успех, который выпадал когда-либо на долю тургеневских произведений. По словам П. В. Анненкова, на этом романе впервые «сошлись люди разных партий в одном общем приговоре; представители различных систем и воззрений подали друг другу руки и выразили одно и то же мнение. Роман был сигналом повсеместного примирения». Однако это примирение скорее всего напоминало затишье перед бурей, которая возникла по поводу следующего романа Тургенева «Накануне» и достигла апогея в спорах вокруг «Отцов и детей».

Загрузка...