Тургенев привез роман «Дым» в Петербург 25 февраля 1867 года. Здесь он прожил десять дней на квартире В. П. Боткина, решив, по обыкновению, предварить публикацию романа чтением и обсуждением в кругу друзей. Чтение состоялось в первый же день по приезде, Тургенев с удовлетворением сообщал П. Виардо: «Успех моего чтения чем дальше, тем больше возрастал; кончил все вчера, к двенадцати ночи — читал почти семь часов подряд, изнемогая от усталости, но то впечатление, которое, я видел, производило мое чтение, поддерживало и бодрило меня. Словом, по-видимому, из всего написанного мною это наименее плохо, и мне сулят золотые горы. Тем лучше, тем лучше. Я в особенности счастлив тем, что ваше мнение — единственное решающее для меня — подтверждается». Тургенев еще не понимал, что его литературные советчики — В. П. Боткин, П. В. Анненков, В. А. Соллогуб и Б. М. Маркович, которые прослушали роман, уже далеко не отражали подлинного общественного мнения России.
В Петербурге Тургенев познакомился на сей раз с известным ценителем живописной и музыкальной культуры России Владимиром Васильевичем Стасовым. Встреча произошла на концерте «Русского музыкального общества» в зале Благородного собрания. «Я в первый раз видел эту крупную, величавую, немного сутуловатую фигуру, его голову с густой гривой тогда еще не седых волос, его добрые, немножко потухшие глаза», — писал Стасов о первом своем впечатлении. Завязался разговор по поводу живописного наследия Брюллова, и поскольку Стасов был его противником, Тургенев оживился, встретив единомышленника. Но единство и взаимопонимание оказалось иллюзорным. Едва речь зашла, о музыке, как их взгляды резко разошлись. Тургенев воспитывался в салоне Виардо на классических традициях Бетховена и Моцарта, к новаторским исканиям русской «Могучей кучки» он относился недоверчиво. «Завязался спор, горячий, сердитый, первый из тех споров, какие мне суждено было вести с Тургеневым в продолжение стольких еще лет впереди», — вспоминал Стасов.
Тогда же состоялась первая встреча Тургенева с Дмитрием Ивановичем Писаревым. «Писарев, великий Писарев, бывший критик «Русского слова», зашел ко мне, — шутливо рассказывал Тургенев писателю М. В. Авдееву, — и оказался человеком весьма не глупым и который может еще выработаться: а главное — он выглядит «ребенком из хорошей семьи», как говорится, ручки имеет прекрасные, и ногти необыкновенной длины, что для нигилиста несколько странно».
Впоследствии Тургенев так вспоминал об этом визите: «Я останавливался тогда у В. Боткина. Надо вам сказать, что Боткин бывал частенько очень груб. Когда он узнал, что пришел Писарев, он взволновался: «Зачем этот явился? Неужто ты его примешь?» Я говорю: «Конечно, приму, а если тебе неприятно, ты бы лучше ушел». «Нет, — говорит, — останусь». Мне очень хотелось, чтобы Боткин ушел, — я знал его и боялся, чтобы он не выкинул чего-нибудь. Но делать было нечего, не мог же я гнать хозяина из дома. Я их познакомил. Боткин поклонился небрежно и уселся в угол. «Ну, думаю, быть беде!» И действительно, только что Писарев что-то сказал — как мой Боткин вскочил и начал: «Да как вы, — говорит, — мальчишки, молокососы, неучи!.. Да как вы смеете?..» Писарев отвечал учтиво, сдержанно, заявив, что едва ли г. Боткин настолько знает современную молодежь, чтоб называть ее огульно «неучами». Что же касается самого укора в молодости, то это еще не вина: придет время — и эта молодость созреет. Таким образом, оказалось, что поклонник всего изящного, прекрасного и утонченного оказался совершенно грубым задирой, а предполагаемый «нигилист», «циник» и т. п. — истым джентльменом. Я после стыдил этим Боткина. «Не могу, — оправдывался он, — не могу переносить их».
Вероятно все-таки, что Тургенев несколько смягчил конфликтный разговор, возникший между ним и Писаревым: «В течение разговора я откровенно высказался перед ним... «Вы, — начал я, — втоптали в грязь, между прочим, одно из самых трогательных стихотворений Пушкина (обращение его к последнему лицейскому товарищу, долженствующему остаться в живых: «Несчастный друг» и т. д.). Вы уверяете, что поэт советует приятелю просто взять да с горя нализаться. Эстетическое чувство в вас слишком живо: вы не могли сказать это серьезно — вы это сказали нарочно, с целью. Посмотрим, оправдает ли вас эта цель. Я понимаю преувеличение, я допускаю карикатуру, — но преувеличение, карикатуру в дельном смысле, в настоящем направлении. Если б у нас молодые люди теперь только и делали, что стихи писали, как в блаженную эпоху альманахов, я бы понял, я бы, пожалуй, даже оправдал ваш злобный укор, вашу насмешку, я бы подумал: несправедливо, но полезно! А то, помилуйте, в кого вы стреляете? Уж точно по воробьям из пушки! Всего-то у нас осталось три-четыре человека, старички пятидесяти лет и свыше, которые еще упражняются в сочинении стихов; стоит ли яриться против них? Как будто нет тысячи других, животрепещущих вопросов, на которые вы, как журналист, обязанный прежде всего ощущать, чуять насущное, нужное, безотлагательное, должны обратить внимание публики? Поход на стихотворцев в 1886 году! Да это антикварная выходка, архаизм! Белинский — тот никогда бы не впал в такой просак!» Не знаю, что подумал Писарев, но он ничего не ответил мне. Вероятно, он не согласился со мною».
Молчал ли Писарев? Есть основания усомниться в этом. С какой целью он нанес визит Ивану Сергеевичу? Тургенев об этом почему-то умалчивает. В какой-то мере корректируют тургеневский рассказ не слишком доброжелательные по отношению к автору «Дыма», но не лишенные, вероятно, известной доли истины воспоминания П. Мартьянова. Писарев пришел к Тургеневу по поручению демократической редакции журнала «Дело» с предложением о публикации нового романа в их издании. И Писарев высказал Тургеневу горький упрек, когда узнал, что «Дым» предназначен для консервативного редактора «Русского вестника» М. Н. Каткова.
— Как! — возмутился Писарев и словно ужаленный вскочил со стула. — Вы!.. Вы — наш лучший писатель, доступный современному движению молодого поколения и им за то чтимый!.. Вы — человек независимый, имеющий громадное состояние, работающий не для заработка, Вы отдаете свой роман Каткову!.. Для чего?.. С какой целью? Что общего между Вами и этим... (тут последовало несколько жестких слов по адресу М. Н.). Или Вам деньги нужны?.. За деньги Вы готовы идти на сделку с совестью? Кто же Вы после этого? Что я должен о Вас думать!
Не потому ли на обратном пути из Москвы за границу Тургенев избежал повторной встречи с Писаревым в Петербурге, хотя в письме к нему и высказал сожаление, что не успел пообщаться с ним: «Я сожалею об этом — потому что — по разрушении того, что французы называют первым льдом, мы бы, я уверен, если не сошлись бы — то поговорили бы откровенно. Я ценю Ваш талант, уважаю Ваш характер — и, не разделяя некоторых Ваших убеждений, постарался бы изложить Вам причину моего разногласия — не в надежде обратить Вас — а с целью направить Ваше внимание на некоторые последствия Вашей деятельности. Я не знаю, когда я попаду в Петербург; если бы Вам случилось выехать за границу и добраться до Бадена, я бы с истинным удовольствием увиделся с Вами».
«Дым» не только не принес Тургеневу ожидаемой литературной славы и успеха, но едва ли не окончательно рассорил писателя с его соотечественниками. Анонимный рецензент газеты «Голос» заявлял: «Не с любовью глядит г. Тургенев на Россию «из своего прекрасного далека», презреньем мещет он в нее оттуда!» Сугубое недовольство «Дымом» высказал Ф. И. Тютчев. «Признавая все мастерство, с каким нарисована главная фигура, — он горько жалуется на нравственное настроение, проникающее повесть, и на всякое отсутствие национального чувства», — сообщал Тургеневу Боткин.
Отзыв Тютчева в особенности задел Тургенева за живое: слишком высоко ставил он его как поэта, очень дорожил дружескими связями с ним. Вспомнилось баденское свидание 1864 года, когда Тютчев вернулся из Ниццы, где написал свое знаменитое «О, этот юг, о эта Ницца». Поэт был удручен смертью любимой женщины, Е. А. Денисьевой. Они зашли, чтобы поговорить, в кафе на бульваре и, спросив себе из приличия мороженого, сели под трельяжем из плюща. Тургенев молчал все время, а Тютчев болезненным голосом говорил, говорил, и грудь его сорочки под конец рассказа оказалась промокшей от слез. А теперь из России Тургенев получил на «Дым» эпиграмму:
«И дым отечества нам сладок и приятен!» —
Так поэтически век прошлый говорит.
А в наш — и сам талант все ищет в солнце пятен,
И смрадным дымом он отечество коптит.
Тогда, правда, эту эпиграмму приписывали П. А. Вяземскому, давнему антагонисту Тургенева. Но и от этого вряд ли ему было легче.
Особенно зло потешалась над романом демократическая журналистика и критика. В «Искре» за 1868 год появился карикатурный роман «Отцы и дети», состоящий из сатирических гравюр А. М. Волкова и ядовитых подписей под ними. На последней карикатуре Тургенев сидел за столиком ресторана вместе с Павлом Петровичем Кирсановым. Подпись гласила: «В Дрездене на террасе между двумя и четырьмя часами, в самое фешенебельное время для прогулки, мы встречаем автора романа с Павлом Петровичем, пьющих мильцбрун и шпрудель (ох, горько!) и дружески разговаривающих.
— Как мы разделали Базарова-то, — замечает Павел Петрович. Вместо ответа автор «Отцов и детей» глубокомысленно закурил и выпустил «Дым».
В «Искре» же за 1867 год была опубликована карикатура Волкова: Тургенев держит на блюдце кадильницу, из которой идет дым. На него взирает группа мужчин и дам. Подпись: «Какой несносный запах — фи! — Дым догорающей известности, чад тлеющего таланта... — Т-с-с, господа! И дым Тургенева нам сладок и приятен». А. М. Волков иллюстрировал «Дым» рядом карикатур, в конце которых давалось следующее общее заключение о романе: «Это уже не дым — это черт знает что такое, какая-то отвратительная помесь «Некуда» с «Маревом», погруженная в самую тину «Взбаламученного моря», — сказал Литвинов, и сказал в первый раз умное слово».
С конца 60-х годов соотечественники становятся к Тургеневу как никогда резкими и беспощадными. Высмеивается его личная жизнь, длительное пребывание за границей. Однажды Тургенев получил в Баден-Бадене следующую эпиграмму:
Талант он свой зарыл в «Дворянское гнездо».
С тех пор бездарности на нем оттенок жалкий,
И падший сей талант томится приживалкой
У спадшей с голоса певицы Виардо.
А. И. Герцен, которому Тургенев, после некоторых колебаний, все-таки послал свой новый роман, ответил: «Я искренне признаюсь, что твой Потугин мне надоел. Зачем ты не забыл половину его болтанья?» Пришлось отвечать резкостью на резкость: «Тебе наскучил мой Потугин, и ты сожалеешь, что я не выкинул половину его речей. Но представь: я нахожу, что он еще не довольно говорит, — и в этом мнении утверждает меня всеобщая ярость, которую возбудило против меня это лицо... То, что за границей избито как общее место, — у нас может приводить в бешенство своей новизной». Тургенев, очевидно, не чувствовал, что возмущение соотечественников вызывает не западническая проповедь, действительно ставшая в те годы и в России «общим местом», а презрительное отношение героя к русской культуре, задевающее национальное достоинство.
Ознакомившись с «Дымом», Огарев написал дошедшую до Тургенева эпиграмму:
Я прочел ваш вялый «Дым» И скажу вам не в обиду — Я скучал за чтеньем сим И пропел вам панихиду.
В мае 1867 года Тургенев сетовал в письме к П. В. Анненкову: «Судя по всем отзывам и письмам, меня пробирают за «Дым» не на живот, а на смерть во всех концах нашего пространного отечества. «Я оскорбил народное чувство — я лжец, клеветник — да я же не знаю вовсе России...» А мне все это — как с гуся вода». Но сквозь бодрый тон тургеневского заключения пробивается затаенное чувство обиды и потерянности. Такого он, конечно, не ожидал.
В августе 1867 года в Бадене Тургенева навестил Достоевский. Между ними состоялся довольно напряженный и неприятный разговор. «Откровенно скажу, — писал Достоевский А. Н. Майкову, — я и прежде не любил этого человека лично <...> Не люблю тоже его аристократически-фарисейское объятие, с которым он лезет целоваться, но подставляет вам свою щеку. Генеральство ужасное; а главное, его книга «Дым» меня раздражила. Он сам говорил мне, что главная мысль, основная точка его книги состоит в фразе: «Если б провалилась Россия, то не было бы никакого ни убытка, ни волнения в человечестве». Он объявил мне, что это его основное убеждение о России. Нашел я его страшно раздраженным неудачею «Дыма». А я, признаюсь, и не знал всех подробностей неудачи. Вы мне писали о статье Страхова в «Отечественных записках», но я не знал, что его везде отхлестали и что в Москве, в клубе, кажется, собирали уже подписку имен, чтобы протестовать против его «Дыма». Он это мне сам рассказывал.
<...> Заметил я, что Тургенев, например (равно как все, долго не бывшие в России), решительно фактов не знают (хотя и читают газеты) и до того грубо потеряли всякое чутье России, таких обыкновенных фактов не понимают, которые даже наш русский нигилист уже не отрицает, а только карикатурит по-своему. Между прочим. Тургенев говорил, что мы должны ползать перед немцами, что есть одна общая всем дорога и неминуемая — это цивилизация и что все попытки русизма и самостоятельности — свинство и глупость. Он говорил, что пишет большую статью на русофилов и славянофилов. Я посоветовал ему, для удобства, выписать из Парижа телескоп. — Для чего? — спросил он. — Отсюда далеко, — отвечал я; — Вы наведите на Россию телескоп и рассматривайте нас, а то, право, разглядеть трудно. Он ужасно рассердился. Видя его так раздраженным, я действительно с чрезвычайно удавшеюся наивностью сказал ему: «А ведь я не ожидал, что все эти критики на Вас и неуспех «Дыма» до такой степени раздражает Вас; ей-богу, не стоит того, плюньте на все». — «Да я вовсе не раздражен, что Вы!» — и покраснел. Я перебил разговор; заговорил о домашних и личных делах, я взял шапку и как-то, совсем без намерения, к слову, высказал, что накопилось в три месяца в душе от немцев:
«Знаете ли, какие здесь плуты и мошенники встречаются. Право, черный народ здесь гораздо хуже и бесчестнее нашего, а что глупее, то в этом сомнения нет. Ну пот Вы говорите про цивилизацию; ну что сделала им цивилизация и чем они так очень-то могут перед нами похвастаться!»
Он побледнел (буквально, ничего, ничего не преувеличиваю!) и сказал мне: «Говоря так, Вы меня лично обижаете. Знайте, что я здесь поселился окончательно, что я сам считаю себя за немца, а не за русского, и горжусь этим!»
Разговор Достоевского с Тургеневым довольно точно передает тогдашние тургеневские настроения, за исключением того, что, вероятно, он был менее сдержанным с обеих сторон. Так вновь, после дружеского сближения, когда Тургенев сошелся с Достоевским после его возвращения из Сибири и даже опубликовал в его журнале «Эпоха» повесть «Призраки», — наступил решительный разрыв.
Когда Тургенев узнал, что Майков показал письмо Достоевского П. И. Бартеньеву, издателю «Русского архива», он написал в этот журнал официальное письмо, в котором, между прочим, говорил: «Виделся я с Достоевским <...> всего один раз. Он высидел у меня не более часа и, облегчив свое сердце жестокою бранью против немцев, против меня и моей последней книги, удалился; я почти не имел времени и никакой охоты возражать ему: я, повторяю, обращался с ним, как с больным. Вероятно, расстроенному его воображению представились те доводы, которые он предполагал услыхать от меня, и он написал на меня свое... донесение потомству».
Но Достоевский не выдумал доводы Тургенева; тургеневская переписка подтверждает полностью его правоту. Не будем смягчать серьезную конфликтную ситуацию, которую вызвал в сознании русских писателей и общественных деятелей тургеневский Потугин, назойливый «болтун», по меткому определению Герцена. Таким ведь он объективно и представал в романе. Беда Тургенева заключалась в том, что он пытался придать потугинским словам оттенок скрытой, завуалированной проповеди и слишком обнаружил при этом своё собственное раздражение. То, что произошло с «Отцами и детьми» на родине, давало Тургеневу моральное право на обиду и раздражение. Но, прикрывая их рецептами абстрактно понимаемой всеевропейской цивилизаторской гомеопатии, он лишь усилил неприятие романа современниками, вновь отлучившими его от истинного знания и понимания того, что совершалось тогда в России.
«Мне хочется спросить у Вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова? — Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов — это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем как в Вашем распоряжении имеется настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали», — упрекал Тургенева Д. И. Писарев. Того героя, который автору «Дыма» казался «каланчой», ехидный критик просто не приметил: в его глазах Потугин был всего лишь мухой, причем назойливой.
«Дым» усилил духовную изоляцию Тургенева от русской жизни. И, вероятно, писатель в такой ситуации мог не выдержать и задохнуться в одиночестве и жестокой обиде, если бы не поддержка немецких и французских друзей.
В феврале 1863 года Тургенев познакомился с Г. Флобером, подарил ему издание переводов своих сочинений на французский язык. Флобер ответил: «Я давно уже вижу в вас мастера. Но чем больше я вас читаю, в тем большее изумление приводит меня ваш талант. Меня восхищает ваша манера повествования, одновременно пылкая и сдержанная, ваше сочувствие к людям, которое распространяется на малых сих и одухотворяет пейзаж». Флоберу нравилось тургеневское свойство «быть правдивым без банальности, чувствительным без жеманства, комичным без всякой пошлости». Он ощенил искусство автора в изображении женских характеров: «Они идеальны и реальны в одно и то же время. Они обладают притягательной силой и окружены сиянием».
Тургенев получил от Адольфа де Сикура письмо с высокой оценкой романа «Дым» и в ответе этому видному французскому литератору мужественно признавал: «Эта книга создала мне много врагов в России, и признаю, что до некоторой степени я это заслужил: мой мизантроп полон горечи, которая, возможно, выражается слишком резко».
Тургенев с благодарностью отзывается на критический этюд немецкого литератора Юлианна Шмидта: «Никто еще так метко и проницательно не говорил обо мне, так ясно не очертил пределов моего творчества и вообще так наглядно не вскрыл мое внутреннее существо».
Тургенев обращается к Людвигу Пичу: «Вы пишете мне, что должны написать рецензии на «Отцов и детей». Прекрасно! Пусть одна из них будет сдержанной и строгой — но выразите в ней Ваше недоумение и удивление по поводу того, что молодое русское поколение восприняло образ Базарова как обидную карикатуру, как клеветнический памфлет. Больше того, укажите на то, что я задумал этого молодца даже чересчур героически идеализированным (так оно и есть) и что у русской молодежи слишком чувствительная кожа. Из-за Базарова забросали меня таким количеством грязи и гадостей (и продолжают забрасывать). Так много оскорблений и ругательств пало на мою голову, <...> что для меня было бы удовлетворением показать, что другие нации смотрят на это дело совсем иначе».
И Тургенев был очень удовлетворен, когда рецензия
Л. Пича об «Отцах и детях» появилась в одной из немецких газет. В сентябре 1869 года он писал П. В. Анненкову: «Надо вам сказать, что, хотя в России моя репутация провалилась, в Германии она процветает».
Однако Тургенев был бы неискренним человеком и нечутким художником, если бы он не признал, что в упреках современников в его отрыве от России и слабом знании русской жизни была известная доля истины: «Я чувствую, что, отдалившись от почвы, скоро умолкну: короткие набеги на родину ничего не значат. Песенка моя спета». «Вдали от родной почвы долго не напрыгаешься».
Пятидесятилетний рубеж в его жизни был отягощен уже не размолвками с друзьями, а их потерями. В октябре 1869 года он узнал о смерти В. П. Боткина. Весть о безнадежном его положении заставила протянуть вновь руку дружбы А. И. Герцену: «Вон — Боткин лежит как пласт в параличе в Риме — Милютин доживает последние дни в Швейцарии — у меня уже было два припадка подагры... Ты скажешь мне, что с этими людьми у тебя нет ничего общего (или, может быть, ты для меня сделаешь исключение?) — но всё равно — это были товарищи — и как видишь, что начинает разлагаться современная ячейка, покорившая под иго своей отдельности разные газы земли и соли — так и за свою ячейку начинаешь несколько беспокоиться. Перевалившись за 50 лет, человек живет как в крепости, которую осаждает — и рано или поздно возьмет смерть... Надо защищаться — и не по-тотлебешски — без вылазок». Чем больше он «подвигается в жизнь», тем «больше дорожит старыми связями». Но смерть жестоко выбивает стареющих друзей.
В начале 1870 года Тургенев встретился с Герценом в Париже после семилетней разлуки. Никогда его друг «не был более весел, разговорчив и шумен»; им было хорошо и радостно, прежняя холодная стена предубеждений истаяла как лед. А вечером Герцен занемог, на другой день Тургенев застал его в постели в сильном жару с воспалением легких. И, уезжая в Баден-Баден, Тургенев чувствовал, что друг его безнадежен, 10 января 1870 года он сообщал П. В. Анненкову: «Пишу вам под впечатлением горестного известия, любезный Анненков: я с час тому назад узнал, что Герцен умер. Я не мог удержаться от слез. Какие бы ни были разноречия в наших мнениях, какие бы ни происходили между нами столкновения, все-таки старый товарищ, старый друг исчез: редеют, редеют наши ряды! <...> Вероятно, все в России скажут, что Герцену следовало умереть ранее, что он себя пережил; но что значат эти слова, что значит так называемая наша деятельность перед этою немою пропастью, которая нас поглощает?»
А вскоре жизнь основательно тряхнула и Тургенева: в одно мгновение рассыпалось как будто бы навеки свитое им баденское гнездо. Началась франко-прусская война, во многом пошатнувшая веру Тургенева в европейскую цивилизацию, обнаружившая непрочность тех корней, которые пустил он в её почву. Сперва Тургенев приветствовал победы Германии. Ему казалось, что империи Луи Наполеона с её «бонапартизмом», напоминавшим худшие времена эпохи римских цезарей, нужен страшный исторический урок, подобный тому, какой николаевская Россия получила под Севастополем. Немецкие победы над войсками Луи Наполеона он называл победами цивилизации над варварством.
Но когда пала гнусная империя, когда в Париже была провозглашена республика, Тургенев стал с тревогой присматриваться к милитаристскому духу в Германии, к разгулу шовинизма в ней. «Теперь немцы являются завоевателями, а к завоевателям у меня сердце не особенно лежит». Но стоило Тургеневу лишь слегка охладить немецкую кичливость в «Вешних водах» и посмеяться над мещанской ограниченностью буржуа и тупостью германского офицерства, — возник решительный конфликт. Писатель навлек на себя гнев всего цивилизованного немецкого общества. Пауль Гейзе отказался отвечать Тургеневу на дружеское письмо. Критик немецкой «Петербургской газеты» призвал «всех офицеров германской армии» «стереть с лица земли клеветника и наглого лжеца». В Берлине распространился слух, что Тургенев в одной французской газете оскорбил национальное достоинство Германии, и Юлиан Шмидт, по просьбе ни в чем не повинного писателя, вынужден был напечатать опровержение.
«Господи! — писал Тургенев Л. Пичу. — Какими вы — все немцы — стали неженками, обидчивыми, как старые девы, после ваших великих успехов! Вы не в состоянии перенести, что я в моей последней повести чуточку вас поцарапал? Но ведь своему родному народу — который я ведь, конечно, люблю — мне случалось наносить и не такие удары! <...> До сих пор я думал, что немцы более спокойны и объективны. Вот я и должен похвалить своих русских».
Тургенев неспроста удивлялся немецкой щепетильности. Ведь в тех же «Вешних водах» он наносил куда более чувствительный удар национальному русскому самолюбию. Даже Анненкову любовное рабство Санина под властью Полозовой показалось не вполне достойным и нравственным. Очищать «омерзительную грушу» для её мужа — «страшно эффектно», но и «страшно позорно для русской природы человека». Но Тургенев оставил эту «позорную» правду, пережитую в какой-то мере на собственном жизненном опыте.
Пребывание семейства Виардо в Германии становилось невозможным. Они отправились в Лондон, и баденская вилла была продана вместе с домом Тургенева, который еще ранее перешел в собственность Луи Виардо. Теперь этот дом купил у Виардо московский банкир Ахенбах. «Я немножко пожалел о моем гнезде, — писал Тургенев Анненкову, — впрочем, во мне недаром татарская, кочевая кровь: чувства оседлости не имеется — и всякий дом — вроде палатки». Конечно, грустное это утешение мало успокаивало, но иначе поступить он не мог: по его словам, он готов был ехать за семьей Виардо куда угодно — даже в Австралию.
Некоторое время Тургенев ютился в Лондоне, пока не отшумела во Франции Парижская коммуна и вновь мещанско-буржуазный порядок не вошел в свои берега. Тогда супруги Виардо вернулись во Францию и поселились на улице Дуэ в доме, где на втором этаже Тургенев занимал две маленькие комнаты. Вскоре он построил себе дачный домик рядом с виллой Виардо под Парижем в местечке Буживаль. Это была последняя пристань Тургенева, русского писателя, которого мотала по Европе без жалости скитальческая судьба.