«Семена, посеянные Гоголем, — мы в этом уверены, — безмолвно зреют теперь во многих умах, во многих дарованиях; придет время — и молодой лесок вырастет около одинокого дуба», — писал Тургенев в 1846 году. К этому времени вокруг В. Г. Белинского объединилась целая группа писателей-реалистов, последователей Гоголя, сторонников так называемой «натуральной школы».
В 1845 году вышел в свет первый сборник, составленный Н. А. Некрасовым из трудов этих писателей, — «Физиология Петербурга». В предисловии к сборнику Белинский призывал русскую литературу выйти за пределы кружкового столичного существования на простор разноголосой и пестрой российской действительности: «Великороссия, Малороссия, Белоруссия, Новороссия, Финляндия, Остзейские губернии, Крым, Кавказ, Сибирь, — всё это целые миры, оригинальные и по климату, и по природе, и по языкам и наречиям, и по нравам и обычаям, и особенно по смеси чисто русского элемента со множеством других элементов, из которых иные родственны, а иные совершенно чужды ему! Мало этого: сколькими оттенками пестреет сама Великороссия не только в климатическом, но и в общественном отношении! Северная полоса России резко отличается от средней, а средняя — от южной. Переезд из Архангельска в Астрахань, с Кавказа в Уральскую область, из Финляндии в Крым — всё равно что переезды из одного мира в другой. Москва и Петербург, Казань и Харьков, Архангельск и Одесса — какие резкие контрасты! Какая пища для ума наблюдательного, для пера юмористического!»
Литературу, вышедшую из-под опеки романтической, кружковой эстетики, манила и звала к себе живая жизнь. Большую заботу о становлении писательского таланта Тургенева проявлял в эти годы Белинский. Общение с ним направило художественный поиск писателя по новому, демократическому руслу. В разговорах Белинский, идейный вдохновитель «Записок охотника», неоднократно напоминал Тургеневу, что «народ — почва, хранящая жизненные соки всякого развития; личность — плод и цвет этой почвы».
В министерстве внутренних дел Тургенев служил в канцелярии В. И. Даля, мастера рассказов из народного быта, составителя «Толкового словаря живого великорусского языка». В канцелярию Даля попадали дела о наказаниях, о сектантах, о «преобразованиях губернских правлений», о земской полиции и т. п. Именно по этим делам Тургеневу приходилось составлять доклады, записки, отношения. Поэтому служба расширяла знакомство писателя с современной жизнью народа, в частности, с русскими раскольниками и их сектами. Возможно, уже здесь созревал у Тургенева образ Касьяна-правдоискателя из секты «бегунов». Немаловажное влияние на будущего автора «Записок охотника» оказывал и начальник канцелярии. В то время Даль собирал и обрабатывал материалы для словаря. Самая тесная дружба объединяла его с подчиненными. Как только они освобождались от дела, завязывались споры и рассуждения о русском языке. Тургенев питал особое пристрастие к употреблению в разговоре провинциальных выражений, Белинский даже называл его в шутку «орловцем, не умеющим говорить по-русски». И этим качеством своего подчиненного литератора Даль очень дорожил.
Однако служба не приносила Тургеневу удовлетворения: он видел, что деятельность бюрократических кругов слишком далека от решения практического вопроса, которому стоило посвятить жизнь. В министерстве Тургенев часто сталкивался с проявлением той же деспотической силы, которая была ему глубоко ненавистна: наказание без суда и следствия, административным порядком, петербургских бродяг; суровые полицейские меры по отношению к раскольникам. А однажды и сам Тургенев сделал досадную оплошность, окончательно выбившую его из колеи: «переписывая бумагу, влепил какому-то несчастному вору вместо 30 ударов плети — триста ударов кнута». Вместе с нараставшим желанием бросить службу в министерстве зрели новые писательские планы. В рецензии на «Повести, сказки и рассказы Казака Луганского» — В. И. Даля — Тургенев писал, что «в русском человеке таится и зреет зародыш будущих великих дел, великого народного развития». Его внимание всё более и более привлекала низовая, крестьянская или патриархально-дворянская Русь. Тургенев утверждал, что «народный писатель» должен проникнуться «сочувствием к народу, родственным к нему расположением, наивной и добродушной наблюдательностью».
Все эти качества, необходимые для «народного писателя», открывала перед Тургеневым охота. В последние наезды в Спасское он стал более внимательно присматриваться к русскому мужику. Охота превращалась в способ особого изучения всего строя народной жизни, внутреннего склада крестьянских характеров. В общении с Афанасием Алифановым и другими охотниками из народа Тургенев убеждался, что «вообще охота свойственна русскому человеку; дайте мужику ружьё, хоть веревками связанное, да горсточку пороху, и пойдет он бродить, в одних лаптишках, по болотам да по лесам, с утра до вечера». И сколько он всего насмотрится в своей скитальческой жизни! Но главное в том, что охота сближает людей между собою, что на этой общей для него, барина, и для простого мужика основе между ними возникает особый характер отношений, немыслимый в обычной, повседневной действительности. Когда Тургенев в Спасском, для Афанасия он барин, и отношения с ним складываются соответствующим образом. Но стоит им вдвоем покинуть усадьбу и затеряться в лесной глуши или дальних деревеньках, — всё сразу меняется. Исчезает в Афанасии подобострастное выражение лица, интонации голоса изменяются, да и весь характер тоже. На охоте он ведет себя с Тургеневым на равных, что барин, что мужик — нет разницы: оба охотники. И одеваются они одинаково, так что господина от слуги если и можно отличить, то по высокому росту и походке.
Вспомнился Тургеневу курьезный, но характерный случай. Отправляясь на охоту, он брал с собой обычно сухое вино, разбавленное водой, и несколько бубликов. Афанасий носил провизию в своей сумке. И вот однажды устали охотники, сели под деревом.
— Ну, теперь можем и поесть, — сказал Тургенев.
— А всё съедено, нет вина и бубликов, — спокойно отвечал Афанасий.
— Но как ты посмел съесть их?
— Как хотите, — спокойно ответствовал верный слуга. — Я раскупорил бутылку, налил вино и выпил его, а бубликами закусил...
«Ну мыслимое ли это дело, чтобы в границах Спасского слуга мог позволить себе подобное? А на охоте это возможно, тот же Афанасий видит во мне не барина, а охотника, такого же, как он, человека. Вот что мне в охоте и дорого: я люблю охоту за её свободу».
Да и мужики, с которыми он встречался в охотничьих странствиях, вели себя с ним необычно, были перед ним щедро откровенны, доверчиво сообщали свои тайны. И всё по той же причине: он был для них охотником, а охотник — ведь это странник, бродяга, отрешившийся от тех ложных ценностей, которые в мире социального неравенства разобщают людей.
Раз в Калужской губернии Тургенев встретился с мужиком, поразившим его государственным складом ума. Он жил посреди леса: на расчищенной поляне стоял его добротно сложенный дом, и сам хозяин был «кряжист, сед и плотен». Мужик этот, прозванный в народе Хорем, был крайне любопытен и, узнав о пребывании Тургенева за пределами отечества, много расспрашивал его о порядках в немецких землях, и не просто выслушивал, а постоянно как бы на себя и на русскую крестьянскую жизнь примеривал заморские обычаи и здраво рассуждал о том, что русскому человеку не годится, а что ему явно бы подошло. Тургенев так и вздрогнул от удивления и тайной радости: мужик-то этот буквально подтверждал правоту Белинского в тех долгих беседах, которые велись летом 1844 года. Вот он, русский человек, настоящий, не придуманный в кружках теоретизирующих интеллигентов. Он сам не хочет отрываться от Европы, а проявляет к ней живейший интерес и готовность учиться всему хорошему, что есть у его заграничных соседей.
Но тут же и другая мысль, уже печальная, пришла Тургеневу в голову. Прими он этого мужика в барских комнатах Спасского, — слова бы от него путного не добился, кроме: «Вы наши отцы, благодетели...» А почему? Да потому, что не доверяет мужик барину, даже если он добрый и вполне искренне хочет крестьянину помочь. Выход один — рубить цепь, которая, лежит тяжелым бременем на плечах русского человека и не дает развернуться богатым творческим его возможностям.
На прощанье Хорь спросил у Тургенева:
— А что, у тебя своя вотчина есть?
— Есть.
— Далеко отсюда?
— Верст сто.
— Что же ты, батюшка, живешь в своей вотчине?
— Живу.
— А больше, чай, ружьем пробавляешься?
— Признаться, да.
— И правильно делаешь, стреляй себе тетеревов, да старосту меняй почаще.
С какой свободой этот Хорь оценивал никчемное положение нынешних господ в стране, какую ничтожную роль он отводил помещикам в культурной и хозяйственной жизни русской деревни!
Когда в 1845 году Тургенев оставил службу в министерстве внутренних дел и вместе с Луи и Полиной Виардо впервые посетил Францию, в Париже он встречался с Николаем Ивановичем Тургеневым, одним из первых русских борцов за освобождение крестьян. Не только мнимые родственные связи привели Ивана Сергеевича в дом опального декабриста, насильно лишенного родины. Он чувствовал, что найдет в этом доме поддержку своим мыслям и благословение на писательский труд. Николай Иванович живо интересовался тем, что происходит в России, и в связи с высокой оценкой Петровских реформ напомнил, что Яков Тургенев служил при Петре I шутом и стриг бороды боярам, а прапрадед Ивана Сергеевича Роман Семенович участвовал в первом Нарвском походе, отличился в Полтавской битве, был «ранен под левое плечо». Не в традициях тургеневского рода равнодушно взирать на царящие в стране произвол и насилие по отношению к русскому мужику. Он упрекал русских литераторов за упорное молчание по этому наболевшему вопросу: «Почему рабство в собственном смысле слова, рабство гражданское никогда не занимает их Музу? Как ни толкуй, но хладнокровному оставаться нельзя, когда один мучит — терпят другие по произволу. А бедных русских крепостных и вообще мужиков русских мне как-то особенно жаль, жаль донельзя. Как такое зрелище не образумит Жуковского? С его чистой нравственностью?»
Рассказы Ивана Сергеевича о богатых творческих возможностях русского народа, вынесенные из его охотничьих наблюдений, воодушевили Николая Ивановича: «Вот предмет для литературного изображения! Почему бы вам не продолжить Гоголя? Я читал его «Мертвы едуши». Это книга замечательная, но крестьянская Русь в ней остается на заднем плане. В ваших же рассказах она как живая. Грех носить всё это в себе, большой грех перед Россией!»
Окрыленным возвращался Тургенев на родину: радовали встречи с Полиной Виардо в Куртавнеле, работа с Луи над переводом статьи о русском хозяйстве и русском крестьянине, перевод «Капитанской дочки» Пушкина на французский язык, который сделал Луи с его помощью, наконец, общение с Николаем Ивановичем Тургеневым.
Кружок Белинского встретил Тургенева радостной новостью. Его познакомили с новым талантом, Федором Михайловичем Достоевским, автором повести «Бедные люди», которую сам Белинский поставил по художественным достоинствам вровень с Гоголем.
В поведении Достоевского Тургенев заметил угловатость и болезненность, резкие переходы от гордости и похвальбы к какой-то внутренней беспомощности и замешательству. Начнет вдруг громко и уверенно развивать захватившую его мысль, живым огнем зажгутся ясные глаза, но вдруг собьется, покраснеет, скомкает... Тургенев понял, что приливы гордости идут у Достоевского от неуверенности и робости, что это очень сложный, болезненно обидчивый, но, в сущности, незащищенный человек.
С вниманием и дружеской открытостью идет Тургенев навстречу Достоевскому и получает радостный ответный отклик. В письме к брату Михаилу Достоевский пишет с гордостью: «Ну, брат, никогда, я думаю, слава моя не дойдет до такой апогеи, как теперь. Всюду почтение неимоверное, любопытство насчет меня страшное. Я познакомился с бездной народу самого порядочного. Князь Одоевский просит меня осчастливить его своим посещением, а граф Соллогуб рвет на себе волосы от отчаяния. Панаев объявил ему, что есть талант, который их всех в грязь втопчет. Соллогуб обегал всех и, зашедши к Краев-скому, вруг спросил его: Кто этот Достоевский? Где мне достать Достоевского? Краевский, который никому в ус не дует и режет все напропалую, отвечает ему, что «Достоевский не захочет Вам сделать чести осчастливить Вас своим посещением». Оно и действительно так: аристократишка теперь становится на ходули и думает, что уничтожит меня величием своей ласки. Все меня принимают как чудо. Я не могу даже раскрыть рта, чтобы во всех углах не повторяли, что Достоевский то-то сказал, Достоевский то-то хочет делать. Белинский любит меня как нельзя более. На днях воротился из Парижа поэт Тургенев (ты, верно, слыхал) и с первого раза привязался ко мне такою привязанностию, такою дружбой, что Белинский объясняет ее тем, что Тургенев влюбился в меня. Но, брат, что это за человек? Я тоже едва ль не влюбился в него. Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет, — я не знаю, в чем природа отказала ему? Наконец: характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе. Прочти его повесть в «Отечественных записках» «Андрей Колосов» — это он сам, хотя и не думал тут себя выставлять».
Не знал Достоевский, что этот красавец богач находится на «голодном пайке» у своей маменьки, что «выработан он» далеко не в идиллической «доброй школе». А потому, смотря на Тургенева в глубине души снизу вверх, с особенной обидчивостью относился к его подшучиваниям, которые казались Достоевскому капризами баловня-аристократа. В ответ на очередной прилив гордыни Достоевского Тургенев с Некрасовым написали эпиграмму, простить которую Федор Михайлович не имел сил:
Рыцарь горестной фигуры,
Достоевский, милый пыщ,
На носу литературы
Рдеешь ты, как новый прыщ...
Надо сказать, что в кругу Белинского такого рода эпиграммы были в ходу и, по негласному уставу кружка, на них не принято было обижаться. Все упражнялись в этой игре. У Тургенева иногда получалось злее и метче, чем у других, и Дружинин, например, не обижался, когда Тургенев прочел ему следующее:
Дружинин корчит европейца,
Как ошибается, бедняк!
Он труп российского гвардейца,
Одетый в английский пиджак.
А какая была эпиграмма на Боткина! Перепев пушкинского «Анчара», который завершался стихами:
К нему читатель не спешит,
И журналист его боится,
Панаев сдуру набежит
И, корчась в муках, дальше мчится.
Доставалось и грозному Никитенко, профессору Петербургского университета, бывшему тургеневскому наставнику. Уж что можно придумать ядовитее:
Исполненный ненужных слов
И мыслей, ставших общим местом,
Он красноречья пресным тестом
Всю землю вымазать готов...
Все прощали — и мстили ответными эпиграммами. А Достоевский не простил и простить не мог.
Ощущение неловкости за причиненную обиду, сделанную необдуманно и грубовато, не оставляло Тургенева всю жизнь:
— Да все это были грехи задорной юности моей, — признавался Тургенев Полонскому в 1881 году.
Однако эти «грехи задорной юности» были далеко не безобидного свойства, если учесть при них тургеневскую проницательность, умение разбираться в людях. «По молодости и нервности своей он (Достоевский. — Ю. Л.) не умел владеть собой и слишком явно высказывал свое авторское самолюбие, — вспоминала А. Я. Панаева. — Ошеломленный неожиданным блистательным первым своим шагом на литературном поприще и засыпанный похвалами компетентных людей в литературе, он, как впечатлительный человек, не мог скрыть своей гордости перед другими молодыми литераторами, которые скромно вступили на это поприще с своими произведениями. С появлением молодых литераторов в кружке беда была попасть на зубок, а Достоевский как нарочно давал к этому повод своей раздражительностью и высокомерным тоном, что он несравненно выше их по своему таланту. И пошли перемывать ему косточки, раздражать его самолюбие уколами в разговорах; особенно на это был мастер Тургенев — он нарочно втягивал в спор Достоевского и доводил его до высшей степени раздражения. Тот лез на стену и защищал с азартом иногда нелепые взгляды на вещи, которые сболтнул в горячности, а Тургенев подхватывал и потешался».
Белинский пытался вмешаться и не раз после ухода Достоевского урезонивал своих приятелей:
— Ну, да вы хороши, сцепились с больным человеком, подзадориваете его, точно не видите, что он в раздражении, сам не понимает, что говорит.
Но увещевания Белинского не действовали. «Раз Тургенев при Достоевском описывал свою встречу в провинции с одной личностью, которая вообразила себя гениальным человеком, и мастерски изобразил смешную сторону этой личности. Достоевский был бледен как полотно, весь дрожал и убежал, не дослушав рассказа Тургенева. Я заметила всем: к чему изводить так Достоевского? Но Тургенев был в самом веселом настроении, увлек и других, так что никто не придал значения быстрому уходу Достоевского».
Здесь уже сказывались типичные слабости тургеневской натуры: мягкость и уступчивость, отсутствие твердого и сильного волевого начала приводили порой к нравственной неустойчивости и легкомысленным, необдуманно-эгоистическим поступкам. Не случайно дочь Ф. И. Тютчева Анна Федоровна (впоследствии жена И. С. Аксакова) однажды сказала Тургеневу: «Вы — беспозвоночный в нравственном отношении». А приятель молодого Тургенева Е. Феоктистов вспоминал: «Когда Виардо поселилась в Петербурге и сводила с ума публику, Кетчер (живший тогда в Петербурге) и его друзья абонировали ложу где-то чуть ли не под райком; конечно, это было чересчур высоко, но Тургеневу приходилось завидовать даже им: он сблизился с знаменитой певицей, был одним из habutuès6 её салона, а, между тем, как нарочно, в это время находился в крайней нужде (потому что мать, поссорившись, не высылала ни копейки), очень часто не хватало денег даже на билет. И тогда он отправлялся в ложу Кетчера. Но в антрактах спускался вниз, чтобы показаться лицам, с которыми привык встречаться у Виардо. Один из этих господ спросил:
— С кем это вы, Тургенев, сидите в верхнем ярусе?
— Сказать вам по правде, — отвечал сконфуженный Иван Сергеевич, — это нанятые мною клакеры, нельзя без этого, нашу публику надо непременно подогревать...»
На беду случился тут один из знакомых Кетчера, который передал ему этот разговор, приведший Кетчера в неописуемую ярость.
Подобные снисходительно-легкомысленные поступки, соединенные с художественным непостоянством и широтою симпатий и увлечений, приводили к тому, что ему не доверяли многие приятели. Тургенев чувствовал это и по-своему мстил сарказмами. Так, жену Грановского, чувствительную и религиозную женщину немецкого происхождения, он называл за глаза «неудавшимся стихотворением Уланда», а своего приятеля Фролова в «Гамлете Щигровского уезда» — «отставным поручиком, удрученным жаждой знания, весьма, впрочем, тупым на понимание и не одаренным даром слова».
Был тут и еще один повод для обид у друзей Тургенева. Он заключался в особенности его писательского дарования. Тургенев не раз говорил, что он не умеет сочинять и что все характеры его героев собраны на основании синтеза тех типических свойств и черточек, которые он подмечает в реальной жизни, у знакомых ему людей. Потому-то в произведениях писателя очень многие друзья узнавали или себя, или свойства и привычки своих близких.
В январе 1846 года вышел в свет новый альманах писателей «натуральной школы». Тургенев опубликовал в «Петербургском сборнике» повесть «Три портрета», сатирическую поэму «Помещик», которую Белинский назвал «физиологическим очерком помещичьего быта». Уверенно входил писатель в большую литературу. Молодой критик Аполлон Григорьев счел повесть «Три портрета» «в высшей степени художественной».
В 1846 году, в мае месяце, на квартире у Белинского Тургенев познакомился с другим начинающим писателем Иваном Александровичем Гончаровым, который прочел свой роман «Обыкновенная история». Молодой романтик Александр Адуев обретал у Гончарова прочные жизненные корни, уходящие в патриархально-усадебную почву. Вспомнился Тургеневу миф об Антее: какую силу дает человеку соприкосновение с родной землей, с глубинами российской провинции! Тургенев мог оценить Гончарова по достоинству: эту жизнь и сам он знал очень хорошо.
В Спасском-Лутовинове Тургенев сделал первые наброски очерка из крестьянской жизни. Он горячо одобрил идею предприимчивого Некрасова арендовать у П. А. Плетнева журнал «Современник», освободить Белинского от журнальной кабалы, в которой он оказался у Краевского, редактора-издателя «Отечественных записок», и предоставить ему на страницах обновленного «Современника» полную свободу. Это будет журнал последователей гоголевского направления, журнал литераторов «натуральной школы». В Петербурге уже подготовлено специальное объявление, разработана программа журнала. Тургенев значился в ней в числе ведущих сотрудников.
С некоторых пор Тургенев стал внимательно и пристально вглядываться в личность Некрасова, перечитывать его поэтические произведения. Они казались ему грубоватыми по сравнению с Пушкиным и даже Лермонтовым, но в них чувствовалась энергическая сила в отрицании темных сторон крепостнического быта, прозаическая с виду суровость, в которой тем не менее были своя правда и своя красота. Некрасовскую «Родину», например, Тургенев непроизвольно выучил наизусть. Нынешней весною, подъезжая к Спасскому, он твердил про себя «суровые и неуклюжие», тяжело бьющие в одну точку строки:
И вот они опять, знакомые места,
Где жизнь отцов моих, бесплодна и пуста,
Текла среди пиров, бессмысленного чванства,
Разврата грязного и мелкого тиранства;
Где рой подавленных и трепетных рабов
Завидовал житью последних барских псов,
Где было суждено мне божий свет увидеть,
Где научился я терпеть и ненавидеть...
Тургенев так увлекся, что не заметил, как дрожки подкатили к воротам Спасского. И вдруг раздался крик целого хора людских голосов: «Ура! Иван Тургенев!» Он поднял голову и увидел следующую картину: всех дворовых Варвара Петровна вывела на улицу и выстроила мужчин у подъезда, а женщин на балконе мезонина. На веранде, в ожидании сына, она стояла, бесконечно довольная своей барской затеей. Выбитый из колеи, раздраженный Тургенев приказал поворачивать лошадей обратно. И только посланный вдогонку Николай Николаевич сумел кое-как уговорить племянника вернуться назад.
Трудно было понять Варваре Петровне причину гнева её сына: ей казалось, что такое изъявление всеобщей любви придется молодому барину по вкусу. Отношения с матерью оставались натянутыми до отъезда. Иван Сергеевич, сославшись на расстроенное здоровье, объявил ей, что уезжает за границу. Рассерженная Варвара Петровна, проклиная проклятую цыганку, ссудила на сей раз такую мизерную сумму денег, что с ними впору было только добраться до Парижа. Но решение уехать из России было твердым и бесповоротным, никакие увещевания и угрозы удержать Тургенева уже не могли. В конце января 1847 года он был в Берлине.