VII

Живописная Гатчина была местом для развлечений царя и его семьи. Зимой и летом наезжал сюда двор со всем многолюдьем пышной свиты — фрейлинами, статс-дамами, гостями и прислугой, министрами и комедиантами. Роскошный дворец оживлялся огнями и музыкой. Дорожки Гатчинского парка загромождались фаэтонами и кабриолетами. Верховой ездой увлекались дамы. Охотились члены царской фамилии. В просторном зале замка — Арсенале — разыгрывались представления, не умолкал орган; были тут и катальные горы, и бильярд. Тут завтракали и обедали. «Гатчина кутит напропалую, — сообщал Ушинский в одном; из писем, — каждый день вечера и балы, даже до тошноты».

По давно заведенной традиции правящая императрица покровительствовала учебным заведениям. Посетила Гатчинский институт и жена всероссийского самодержца Мария Александровна. Приобретающий славу инспектор классов — по возрасту ей ровесник — вызвал у государыни любопытство… Занятия Ушинского в институте возбудили в ней и деловой интерес — ей хотелось услышать от входящего в славу умного педагога практические советы: как лучше воспитывать наследника русского престола? Совершая прогулку по Гатчинскому парку, она приглашала для беседы Ушинского. Неторопливо двигаясь по аллеям, внимательно слушала она его наставления, изучающе посматривая большими, слегка навыкате, светлыми глазами. На лице ее не было видно признаков оживления или душевных порывов, но доброжелательная ровность обращения заставила Ушинского поверить, что увлеченность, с какой он излагал свои взгляды, не пропадет даром. Он смело выкладывал перед императрицей все, что думал о воспитании характера будущего правителя Российского государства.

— Слова «неограниченная монархия» вовсе не означают, что неограниченный монарх может делать, что ему угодно… Закон обязателен для него точно так же, как и для подданных.

Константин Дмитриевич закрепит потом эти высказывания в письмах о воспитании наследника, которые императрица попросит его написать. Он напишет их не как смиренный придворный, а как мужественный гражданин. «Нужно, чтобы будущий государь сочувствовал всевозрастающим требованиям улучшений. Заставить их умолкнуть на время, конечно, можно, но это значит гноить государство и народ».

Скоро, очень скоро Ушинский поймет, что тщетны любые усилия воздействовать на волю самодержца, дабы он правил во благо народа!

А чем же привлекла императрицу его горячая проповедь? Нашла ли коронованная собеседница в его идеях что-то и вправду для себя соблазнительное? Или просто, разгуливая по Гатчинскому парку, решила она продемонстрировать участливое отношение к подданному?.. Во всяком случае, она выразила желание, чтобы Ушинский не только писал письма о воспитании наследника, но и проявил свои способности на более широкой арене педагогической деятельности.

В 1858 году освободилось место в Смольном институте благородных девиц — скончался много лет проработавший там старый инспектор классов. Возник вопрос, кем его заменить. И вот императрица объявила свою высочайшую волю: Ушинский стал инспектором самого привилегированного в России женского учебного заведения.


Смольный институт, именуемый в просторечии Смольным монастырем, подавлял своей неприступностью. Обширная его территория, занятая разного рода строениями, была огорожена глухими и высокими, поистине монастырскими стенами. Величественно, сурово выглядело и главное здание. Важный швейцар в красной ливрее встречал у входа, будто символ непоколебимых здешних устоев. А устои были с вековой традицией. Учреждая в 1764 году это заведение, императрица Екатерина Вторая уже тогда совершенно четко определила его цель: благородные девицы должны воспитываться как будущие «дворянские матери» основательными правилами так, чтобы из века в век «улучшалась порода дворян».

Что же это были за «основательные правила»?

При легком запасе познаний воспитанницы обретали умение вести себя в светском обществе и при случае могли исполнить песенку, прочитать стишки или грациозно потанцевать. За двадцать лет до Ушинского один из преподавателей института писал о подобных заведениях в России, что в них «вообще слишком много жертвовалось для блеска». «Они как бы составляли часть двора, и потому в них все главным образом обращено на внешность».

Мертвящей холодностью повеяло на Константина Дмитриевича от пустынных коридоров, классов и приемной залы, увешанной портретами царской фамилии. Откуда-то издалека доносились отрывистые женские голоса: «По парам! Вперед! Не разговаривайте! Что за смех?» Это командовали классные дамы. И гулко прозвенел колокол, возвещая об окончании уроков. Строем водили здесь воспитанниц и в классы, и в столовую, и в спальни-дортуары. Цепочкой — затылок в затылок — проследовали и сейчас девицы в голубых платьях: маленькие ростом впереди, повыше — сзади. Их сопровождала худая высокая классная дама надменного вида. Девицы прошествовали за ней, склонив головы, глядя под ноги, правда, некоторые из них все-таки стрельнули озорно глазами на постороннего. Голубые — это средний класс. Младшие тут наряжены в платья коричневого цвета — «кофейные». Старшие— «белые». Семьсот воспитанниц, оторванные от семьи на девять лет, разделены на три класса — в каждом из них они пребывают по три года.

Дикое и нелепое установление! К сожалению, оно оказалось не единственным в порядках благородного пансиона.

В первый же день Константин Дмитриевич пришел на урок немецкого языка в «белый» класс. Толстый учитель-немец стал вызывать учениц. Константин Дмитриевич попросил открыть книгу на другой странице.

— А мы этого не учили, — растерялись ученицы.

— Вот я и желаю узнать, как вы переводите без подготовки.

Без подготовки никто из девиц в немецком тексте не разбирался. Учитель вздумал оправдываться, заявив, что в институте все внимание обращено на французский язык, а немецкого воспитанницы терпеть не могут.

— Но за шесть лет вы обязаны были заставить полюбить, знакомя с лучшими произведениями Шиллера и Гёте.

— О, господин инспектор, — перебил немец-толстяк. — Уверяю вас, хотя они и в старшем классе, но решительно ничего не понимают в сочинениях замечательных писателей.

В этот момент в углу комнаты вдруг поднялась со скрипящего стула старая классная дама. Полная, рыхлая, желеобразная, она с начала урока сидела молча, уткнувшись в вязание. А тут приблизилась к одной из учениц и начала вырывать у нее какой-то листок. Ученица сопротивлялась, разгорелось настоящее сражение. Ушинский не выдержал.

— Послушайте, что вы там делаете? — обратился он к классной даме. — Порядок в классе обязан поддерживать сам учитель. Кто вас просит?

Классная дама побледнела, но ничего не ответила, снова уселась на свой стул. Когда же Константин Дмитриевич собрался покинуть класс, она загородила ему дорогу, дрожа от негодования.

— Позвольте заметить, милостивый государь, что мы дежурим в классах по воле нашего начальства. А я… я высоко чту мое начальство!

— Ну, если уж вы обязаны сидеть здесь, — перебил Ушинский, — так, по крайней мере, сидите тихо, не скрипите стулом и не шмыгайте между скамеек, не вырывайте у воспитанниц бумагу, отвлекая их от урока.

— А я, милостивый государь, — еще более обиделась классная дама, и голос ее даже сорвался, — служу здесь тридцать шесть лет, мне, милостивый государь, седьмой десяток, да-с! — седьмой, и я не привыкла к такому обращению. Все будет доложено кому следует! — закончила она, удалилась в свой угол и расплакалась.

Девицы сидели ни живы ни мертвы. Толстый немец вообще потерял дар речи. Ушинский вышел из класса раздосадованный.

По коридору двигалась инспекторша Александровской половины мадам Сент-Илер. Уже немолодая, но красивая, изящно и со вкусом одетая, она после первого разговора оставила у Константина Дмитриевича впечатление умной, образованной воспитательницы с добрым сердцем.

— Простите, Аделаида Карловна, — обратился он сейчас к ней, — обязан вас предупредить, у меня только что произошло столкновение с одной из ваших классных дам. Не знаю ее фамилии — такая дряблая старушка. Хвастала тем, что живет здесь очень долго. Однако продолжительность человеческой жизни, как известно, измеряется полезностью ближним. А эта невежественная дама…

— Где же взять образованных, Константин Дмитриевич?

— По-моему, очень просто. Надо приглашать действительно полезных людей. А у вас, как видно, предпочитали брать особ, которые умеют лишь кадить всякой пошлости. Но такие, с позволения сказать, воспитательницы способны только притуплять воспитанниц и озлоблять их сердца.

Мадам Сент-Илер улыбнулась:

— Вы, кажется, в самом деле верите, что вам удастся создать идеальный институт?

— Идеальный, не идеальный, но зачем бы я шел сюда, если бы не верил, что сумею оздоровить это стоячее болото?! — воскликнул Ушинский. — Только до сих пор я полагал, что должен буду заботиться о том, как получше поставить учение, теперь же вижу — придется вмешиваться и в некоторые стороны воспитания. Надо проста уничтожать многие безнравственные обычаи.

— Да что же безнравственного нашли вы в наших обычаях?

— А вот хотя бы! Разве нравственно заставлять учениц перед приходом учителя в класс снимать пелеринки и сидеть на уроке с обнаженными плечами?

— Помилуйте, — возразила Сент-Илер. — На балы-то девушки являются декольтированными.

— На балы — да! — повторил Ушинский. — Но класс для институтки должен быть храмом науки. Короче, я буду решительно уничтожать подобные нелепости.

— Ну, что же, дерзайте, — сказала инспектриса. — Хотя сильно сомневаюсь в вашей удаче.

— Посмотрим, — бодро ответил Константин Дмитриевич.

Они расстались мирно. Добросердечная инспектриса сама видела, что в их институте слишком много дурного, и сочувствовала Ушинскому. Однако он понимал: по слабости характера да из боязни потерять место она не станет ему надежной опорой в борьбе против здешней рутины.

А борьба разгоралась не на шутку. Со многими учителями пришлось вступить в конфликт. Даже со словесником Николаем Дмитриевичем Старовым, от которого воспитанницы были без ума. Работал он в институте пять лет, преподавал русскую литературу и слыл человеком несколько экзальтированным, сентиментальным, но незлобивым и искренне преданным своему делу. Однако, посетив его урок, Константин Дмитриевич ужаснулся: сплошная риторика, пафос, набор громких фраз с обилием слов: «поэтический», «эстетический», «идеал». И — никакого конкретного анализа произведений, ни малейшего разбора ни стихов, ни романов.

Неприятное объяснение со Старовым произошло опять на уроке. Ушинский не хотел этого, но так получилось.

— Вам угодно будет экзаменовать девиц? — спросил Старов, когда Ушинский вошел в класс.

— Нет, — ответил Константин Дмитриевич. — Прошу продолжать занятия.

Старов вызвал ученицу. Заданный урок был о Пушкине. Воспитанница ответила бойко.

— Заучено твердо, — отметил Ушинский. — Только вместо всех этих цветистых выражений я попросил бы самыми простыми словами передать содержание «Евгения Онегина».

Ученица замолчала. А Старов сказал:

— Видите ли, господин инспектор… У нас нет библиотеки.

— То есть вы хотите сказать, что ваши ученицы не читали «Евгения Онегина»? В таком случае я не понимаю смысла преподавания литературы. А вы обращались к администрации, чтобы она дала книги?

— Но забота о библиотеке не мое дело.

— Ах, так! Так, возможно, девицы не читали и «Мертвых душ» Гоголя? — Константин Дмитриевич вскочил, приблизился к скамейкам. — Вот вы, например, читали? А «Тараса Бульбу» знаете? А Лермонтова? Грибоедова? Как? Ни одна воспитанница не потрудилась прочесть ни одного классического произведения? Баснословно! — Ушинский вытер платком пот со лба и добавил вяло, обращаясь к Старову: — Продолжайте занятия.

Конечно, с этим учителем тоже придется расстаться.

Однако ученицы явно недовольны — сердито косятся. Такие взгляды Ушинский уже не раз ловил и в других классах, и в коридоре: очевидно, он кажется воспитанницам невыносимым придирой и злюкой.

Они окружили его на перемене, шумные, суетливые, прикрывая излишней крикливостью собственное смущение.

— Господин инспектор!

— Прошу не так официально. Называйте меня Константин Дмитриевич, да и все тут. Что хотели сказать?

Они подтолкнули худенькую черноволосую девушку, должно быть, наиболее храбрую.

— Вот вы недовольны господином Старовым, — начала она. — Но он же не виноват, что нам не дают книг. Зато он очень добрый. И еще — знаменитый поэт…

— Даже? — удивился Ушинский. — Ну, допустим, что он добрый. Этого, впрочем, недостаточно для преподавателя. Но — поэт? Да притом знаменитый? Какие же у него есть произведения? Назовите хоть одно.

— А вот послушайте! — Черноволосая звонким голосом и с пафосом, явно подражая своему любимому учителю, начала декламировать:

Как много песен погребальных

Еще ребенком я узнал…

Но никогда от дум печальных

Старов душой не унывал.

— Довольно, довольно, — засмеялся Ушинский. — Это же бог знает что такое. Он много лет читает литературу и мог бы понять — в этом стихотворении нет ни поэзии, ни мысли, ни чувства, ни образа. А он не стыдится показывать вам подобную замогильную чепуху! Нет, воля ваша, дорогие девочки, но он фразер и пустозвон. И вы по горюйте, я познакомлю вас с другими преподавателями, которые научат по-настоящему ценить искусство. Обо всем мы еще поговорим, а сейчас извините, работы гибель, прошу только — не сердитесь за мою резкость.

Его провожали уже не одними хмурыми взглядами исподлобья — появились и просветленные улыбки, кое-кому из воспитанниц понравилась прямота инспектора и откровенность его суждений.

Однако через какой-то час пришлось снова вспылить и возмутиться. Возвращаясь от младших, он услышал за дверью класса, в котором занимались «белые», истошный крик классной дамы:

— Запрещаю разговаривать с этой мерзкой тварью! Она позорит наше честное заведение! Молчать, паршивая овца, чума, зараза!

Дверь распахнулась, из нее вылетела бледная, худенькая девушка. Вслед за ней высунула голову та самая тщедушная старуха долгожительница, с которой у Константина Дмитриевича было столкновение.

— Обо всем доложу инспектрисе! — злобно выкрикнула классная дама вдогонку выбежавшей ученице. И исчезла.

Ушинский остановил воспитанницу и спросил, что произошло.

— О, господин инспектор, — проговорила она и заплакала. — Я написала домой письмо, попросила у отца немного денег, а мадмуазель Тюфяева прочитала его ответ и при всех меня оскорбила.

— Как прочитала? — удивился Ушинский. — Вы дали ей письмо отца?

— Да нет. Но мы переписываемся через классных дам, они проверяют каждое наше слово. Вот мадмуазель Тюфяева и вскрыла письмо…

— Это же безобразие! — воскликнул Константин Дмитриевич.

— Так и я сказала, а мадмуазель Тюфяева рассердилась.

— Хорошо, успокойтесь. Я договорю с начальницей.

— Благодарю, господин инспектор! — Глаза воспитанницы повеселели. — Вы — божественный! — выпалила вдруг она и убежала.

Константин Дмитриевич только дожал плечами.

А когда готовясь покинута здание института, прошел на площадку, где находился преподавательский гардероб, навстречу ему опять попалась эта воспитанница. Она сделала реверанс и прошмыгнула мимо. Беря в руки шляпу, Константин Дмитриевич вдруг ощутил резкий запах дешевых духов. Что такое? Он присмотрелся: его шляпа была щедро полита духами. И вое понял: он сделался предметом обожания.

Об этой глупейшей традиции, существующей в институте, ему уже рассказывала со смехом мадам Сент-Илер. Бедные девочки, в течение девяти лет лишенные родительского тепла в казенных стенах Смольного монастыря, отвыкали даже от нормального проявления добрых чувств. Жажда выразить уважение и та оборачивалась нелепым обычаем показного обожания. Избрав предметом поклонения ту или иную классную даму или учителя, воспитанница-обожательница шумно изображала свой фальшивый восторг. «Ах, он прелесть!», «Ах, она душечка!» И либо норовила встретить лишний раз свое «божество» в коридоре, либо нарушала ради него строй, чтобы заслужить наказание и тем как бы «пострадать» за свою преданность и любовь. Глупая мещанская игра, пародия на сердечность и уважение. В порыве деланной восторженности воспитанницы бегали и в гардероб, чтобы отрезать на память кусочки меха от воротников или облить духами пальто и шляпы своих обожаемых кумиров.

Вот и он, Константин Дмитриевич, «удостоился»! Снискал наконец обожание воспитанниц! Уж не этой ли, что встретилась сейчас, благодарная за его участие к ней? Или кого-либо из тех, с кем говорил давеча?..

Рассерженный, он схватил шляпу и одним махом взлетел наверх, в класс, из которого как раз выходили ученицы.

— Вы же специально изучаете здесь нравственность! — заговорил он, потрясая шляпой. — Неужели вам невдомек, что портить чужую вещь духами или другой дрянью просто неделикатно? Не каждый же выносит эти ваши пошлости! Да, наконец, почем вы знаете, может, я настолько беден, что не имею возможности купить другую шляпу? Или думать об этом вам уже не пристало? Куда там, не правда ли? Это же унизительно вам, дворянкам, думать о какой-то бедности!

И он оставил растерявшихся девиц.

Может быть, он выразил свое возмущение слишком резко? Ну, что ж… В конце концов их надо когда-то встряхнуть. Пусть знают, что в жизни есть не только их институтские глупости. Конечно, сейчас они шокированы — новый инспектор накричал на взрослых девиц! Но ничего, ничего. Он верил, что пробудит в них истинное уважение к справедливости. Они будут свидетелями не менее резких его нападок на всех, кто заслуживает порицание за глупость.

Он снова спустился в гардероб и начал искать калоши.

— Позвольте, эти не ваши? — услышал он вкрадчивый голос и увидел сухую фигуру длинного, как жердь, человека, склонившегося перед ним подобострастно с калошами в руках. Коротко подстриженные волосы на голове человека торчали, как у ежа, рот расплылся в улыбке.

— Вы кто? — изумленно спросил Константин Дмитриевич и вспомнил: — Ах, да! Господин Соболевский!

— Так точно. Вы изволили быть сегодня у меня на уроке.

В младшем классе учитель русского языка Соболевский в лицах изображал басни Крылова — лаял, хрюкал, кукарекал. Это было просто невыносимо слушать. А между тем русский язык ученицы знали у него крайне плохо, диктант, проведенный Ушинским, выявил, что они делали ошибок больше, чем было букв на странице. «Вы, вероятно, слышали много похвал своему выразительному чтению, — сказал ему после урока Ушинский, — но у вас выходит уже кривлянье, недостойное учителя». И вот теперь этот кривляка артист угодливо подавал калоши.

— Да что вы полагаете! — вскричал Ушинский, вырывая у него калоши. — Полагаете, что вам это поможет удержаться на месте? Лакей на кафедре — это уж совсем неподходящее дело! И мое решение относительно вас окончательно сложилось — вы уволены!

Соболевский окаменел. А Ушинский, проскочив мимо невозмутимого швейцара, оказался на крыльце. Кажется, эту сцену наблюдали с верхних площадок, перегнувшись через перила лестницы, любопытные девицы. Но Константин Дмитриевич уже не остановился — он стремительно шагал по улице, с жадностью глотая свежий воздух, радуясь тому, что вырвался из этого окружения — грубые классные дамы, невежественные подхалимы-преподаватели, истеричные мещанки-воспитанницы. Да что же здесь за мир, о создатель!


— Господин инспектор! Вас требует к себе госпожа начальница.

Ушинский дописал страницу и поднялся из-за стола.

— Передайте, сейчас буду.

Он знал, что разговор предстоит трудный.

Престарелая Мария Павловна Леонтьева, возглавлявшая Смольный институт уже в течение двадцати лет, была сама его воспитанницей. Четвертая по счету начальница за всю вековую его историю, она прочно усвоила все здешние замшелые традиции. Длинный путь придворного восхождения по лестнице царских милостей — от фрейлины до гофмейстерины — придал ей важности. С сознанием собственной исключительности в этом высшем свете выслуженных достоинств она и шествовала по классам и дортуарам — обрюзгшая, с отвисшими щеками, туго затянутая в корсет, в синем форменном платье. Ни природным умом, ни добротой она не отличалась — только чопорность да высокомерие. Обладая огромными связями при дворе, ведя личную переписку с членами царской фамилии, имея прямой доступ к императрице, она почитала себя персоной весьма значительной и разговаривала со всеми так, точно делала одолжение — глядя не на людей, а поверх голов, и громко отчеканивая слова, как бы вбивая в подчиненных своих наставления, пересыпанные допотопными премудростями. Фальшиво демонстрируя любовь к детям на торжественных приемах, она в повседневном общении с воспитанницами была предельно сурова — для лежащих в лазарете больных девочек и то никогда не находилось у нее ласковой фразы. При встречах же в коридоре воспитанницы в ответ на приветствие неизменно слышали сухие колкие замечания: «Делайте реверанс глубже», «Ведите себя благопристойнее». Она требовала от воспитанниц смирения, а классным дамам вменяла в обязанность поддерживать исполнение предписанного этикета. Пуще огня боялась она любых нововведений.



Как же могла она относиться к Ушинскому?

Появление его в институте от нее не зависело. Он был рекомендован императрицей. Поэтому волей-неволей верноподданнейшая начальница была вынуждена не только принять его, но и во всеуслышание выразить на первых порах свое удовлетворение тем, что Общество благородных девиц пополняется выдающимися педагогами: перворазрядному заведению России пристало иметь отменных учителей! В душе же она относилась к новому инспектору классов с еле сдерживаемой неприязнью.

— Что же такое получается, господин Ушинский? — спросила она, увидев его в дверях своего просторного, обставленного громоздкой мебелью кабинета. — Уже четырнадцать учителей покидают наш пансион. Ваши требования к ним, по-видимому, чрезмерно велики?

— Отнюдь, — ответил Ушинский. — Мои требования к ним элементарно разумны. Просто эти господа не соответствуют высокому званию учителей.

— Но я слышала, вам не нравятся и наши классные дамы. Между тем они неукоснительно следят за порядком.

— Если говорить откровенно, ваше превосходительство, мне не нравятся как раз те порядки, за которыми следят классные дамы. Ну, разве не дико, что в классах ученицам запрещается разговаривать с мужчинами-учителями?

— Девушкам из высшего света неприлично обращаться с вопросами к мужчине.

— Даже если надобно спросить об уроке?

— Для этого извольте — через классную даму!

— Нет, — возразил Ушинский. — Так больше не будет. Беседы учениц с учителями вы разрешите. И отмените воистину неприличное правило — сидеть девицам на уроках декольтированными. И еще — запретите классным дамам совать нос в личную переписку учениц с родными. Полагаю, все эти требования в духе тех преобразований, которые угодны лицам, с коими был оговорен мой приход в ваше заведение?

Леонтьева улыбнулась, но улыбка ее походила на гримасу человека, проглотившего горькое. Горькой пилюлей для нее и было напоминание о высочайшей воле лиц, навязавших пансиону благородных девиц такого шального инспектора. Начальнице наверняка казалось, что царствующие особы сами не ведали, что творят, позволив ломать традиции Смольного этому выскочке-плебею…

— Меня пригласили сюда, — продолжал Ушинский спокойно, — чтобы, насколько это в моих силах, я помог ввести необходимые улучшения в учебный процесс. А посему соблаговолите ознакомиться — вот мой проект преобразований. Я только что закончил его составление.

Леонтьева взяла из рук Константина Дмитриевича папку с исписанными листками. Приставив к глазам пенсне, она долго разглядывала каждую строчку. Для нее не были новостью главные статьи этого проекта — с вышестоящими властителями было оговорено, что девицы в пансионе будут отныне находиться не девять лет, а семь, и размещаться будут тоже не в трех классах, а в семи — семь одногодичных классов, как в гимназиях. Переход же из одного в другой будет совершаться после экзаменов, в строгом соответствии с усвоенными знаниями. Новостью для себя начальница посчитала предложение Ушинского ввести в младших классах по пять уроков русского языка в неделю.

— Как? — удивилась она. — Столь много? Ну, понимаю — изучать французский язык, а свой-то, отечественный, они и так разумеют!

— От сего заблуждения и проистекает наше национальное невежество, — сказал Ушинский. — Отечественный язык есть единственное орудие, посредством которого мы усваиваем идеи и знания.

— Знания! Не поэтому ли вы вводите и естественные науки? Для девиц? Законы природы?

— Человек должен быть всесторонне развит.

— Послушайте, господин Ушинский! Чего вы добиваетесь? Хотите перевернуть вверх дном наш пансион?

— Нет, ваше превосходительство. Я забочусь о преобразовании не только этого пансиона. Хочу, чтобы женщины России получали полное образование, имея высокую цель: проводить в жизнь народа результаты науки, искусства и поэзии.

— Помилуйте! — с искренним возмущением воскликнула Леонтьева. — Да образование добрых жен и полезных матерей семейств — вот главная цель сих заведений. Так означено еще указом великой Екатерины Алексеевны при учреждении нашего Общества благородных девиц.

— Тому делу сто лет давности, — возразил Ушинский. — А ныне времена изменились. Ныне Россия требует, чтобы воспитание женщин, кроме индивидуального и семейного значения, имело еще значение в народной жизни — через женщину должны входить в народную жизнь успехи науки и цивилизации.

Леонтьева помолчала и бросила папку на стол. Она сделала это с таким раздражением, что Ушинский невольно улыбнулся. Да, по-разному понимают они цели и задачи женского просвещения! И никогда не столковаться им по-доброму. Лишь необходимость передать проект инспектора на высочайшее утверждение заставила госпожу начальницу более не спорить. А была бы на то ее воля, уничтожила бы она сейчас все эти его листки с превеликой радостью.

— С вашего позволения, я приступаю к поискам новых преподавателей, — сказал Константин Дмитриевич.

— Ищите и обрящете, — буркнула начальница.

Константин Дмитриевич снова улыбнулся. Евангельский текст позволял ответить с вызовом. И, уже стоя на пороге, он воскликнул задорно:

— Дабы не было много званых, но мало избранных?

Леонтьева взглянула хмуро, исподлобья и ничего не ответила.

В тот же день он поехал в Таврическую бесплатную школу. Несколько дней назад ему сообщили, что там собрались хорошие молодые учителя, поставившие перед собой цель — готовить учительниц для народных школ. Константин Дмитриевич посетил уроки математики инженера Косинского, уроки литературы знатока древней письменности Ореста Федоровича Миллера и уроки истории офицера Михаила Ивановича Семевского, а потом пригласил всех троих преподавать в Смольном. Из первой гражданской гимназии он взял молодого словесника Василия Ивановича Водовозова, из Николаевского института географов Лядова и Павловского. Уговорил перейти в Смольный и своего гатчинского друга Якова Павловича Пугачевского. Пугачевский явился на первый урок ботаники в физический кабинет в сопровождении служителя Антипа, несшего большую корзину с цветами и травами из Гатчины. Это сразу внесло живую струю в отношения между новым учителем и воспитанницами — они начали разглядывать цветы, отличать мхи от трав, узнали, какие еще есть простейшие растения, и услышали чуть ли не впервые в жизни о разумной связи всего живого на земле. Они поняли, что так учиться и легче и понятнее, и с нетерпением ждали каждого нового урока Пугачевского.

Увлекательно начались занятия и по другим предметам. Воспитанницы приобретали вкус к знаниям.

По Петербургу пронесся слух о новых методах преподавания в Смольном институте. Многие отличные педагоги, прослышав о том, как интересно поставлена туг учебная работа, теперь сами шли к Ушинскому.

Однажды ранним воскресным утром прямо на квартиру к Константину Дмитриевичу явился молодой человек. Константин Дмитриевич вышел в халате — хмурый и бледный — болезнь напоминала о себе постоянно. Пришедший же, веселый и розовощекий, показался ему излишне бойким и самоуверенным.

— Я Семенов Дмитрий Дмитриевич, — представился он. — Преподаватель географии в первой гимназии и Мариинском училище. Читал ваши статьи, они мне очень нравятся. Разделяю ваши педагогические взгляды и хотел бы получить у вас работу. Хоть несколько уроков по географии.

— Извините, — ответил Константин Дмитриевич суховато, — но я принимаю в институт только учителей, лично мне известных. Притом я требую, кроме основательных знаний, непременно педагогического таланта. И наконец, я решаюсь пригласить учителя лишь по прослушивании по крайней мере десяти уроков.

— На последнее согласен, — поспешно ответил Семенов, — а чтобы вы ознакомились с моими педагогическими взглядами, вот… извольте просмотреть кое-что из моих письменных трудов. — И он протянул сверток.

Константин Дмитриевич взял его бумаги с неохотой. Когда же вечером, на досуге, он развернул их, то обнаружил весьма интересную программу гимназического курса географии, подробный конспект уроков и даже статью о преподавании географии по идеям Риттера. Все это убеждало, что утренний визитер действительно талантливый педагог. Константин Дмитриевич, не откладывая дела, дал телеграмму: «Приезжайте ко мне немедленно».

Он встретил Семенова уже иначе, извинился за первый сухой прием и сказал:

— Приглашаю вас, но не учителем географии, на этот предмет у меня есть прекрасные преподаватели, а учителем русского языка и предметных уроков в двух низших классах.

Семенов согласился. А вскоре появился в Смольном и Лев Николаевич Модзалевский — преподаватель отечественной словесности. Спустя несколько лет русские школьники будут с увлечением заучивать его стихотворения, написанные по просьбе Ушинского для книги «Родное слово»: «А, попалась птичка, стой!», «Дети, в школу собирайтесь» и многие другие.

Модзалевский, Семенов, Семевский, Водовозов, Миллер да и почти все молодые учителя, собранные Ушинским, сделались его верными друзьями, деловое общение с ними приносило Константину Дмитриевичу и радость и пользу.


Серьезные занятия в институте давно начались, а желанного утверждения проекта еще не было. И злорадно усмехались классные дамы. Присмиревшие на первых порах, они провожали теперь инспектора ехидными взглядами: мол, скоро кончится затеянная смута!

Ушинский нервничал.

Однажды в Смольный прибыл главноуправляющий учреждениями ведомства императрицы принц Ольденбургский — сын сестры Николая Первого, двоюродный брат царствующего самодержца Александра Второго. Не молодой, но молодцевато-подтянутый, он браво вышагивал по коридору Смольного, широко расправив плечи, горделиво вскинув голову и холодно поглядывая на все вокруг застывшими выпуклыми глазами.

Константин Дмитриевич подступил к нему с вопросом:

— Когда же, ваше высочество, будет утвержден наш проект?

Ольденбургский остановился, чуть заметно улыбнулся.

— На все надобно время, господин инспектор. Вы задумали столь важное дело, что его требуется обсудить со всех сторон.

— Да я составил проект за три недели, а обсудить его можно в три дня! — запальчиво ответил Ушинский. — Приглашены учителя, готовы программы, а у меня связаны руки.

— Ну, не сердитесь, не сердитесь, горячий и нетерпеливый реформатор, — опять снисходительно улыбнулся высокопоставленный чиновник. — Я велю поспешить.

Однако он не очень-то спешил выполнить свое обещание…

Загрузка...