VI

Что же теперь делать?

Почти три месяца Константин Дмитриевич жил в Петербурге без работы. Он приехал в столицу с надеждой найти здесь службу по душе. Но на что мог рассчитывать чиновник десятого класса? На бессмысленные занятия в душной атмосфере присутственного места? Зачем же судьба хоть и на короткое время озарила его путь ярким светом вдохновенного педагогического труда? Разве мог он, вкусив радость творческой деятельности, смириться теперь с пустым чиновничьим прозябанием?

Ежедневно по утрам Ушинский покидал маленькую комнату, которую снял в доме купчихи Васильевой на углу Загородного проспекта и Ивановской улицы, и обходил учебные заведения, предлагая себя в качестве учителя. Повсюду он получал отказ. Возвратившись домой, вечерами писал письма-прошения и рассылал их во все концы России. Но ответов ниоткуда не поступало…

Было отчего впасть в отчаяние!

«Как неестественна наша жизнь. Это какая-то сеть, сплетенная из самых ничтожных нитей, но способная задушить льва. Много ли я прошу у тебя, судьба?»

Ему становилось страшно за себя. «Неужели я опустел окончательно? В последнее время вот уже около 5-ти месяцев я ничем не занимаюсь. Это оттого, что разбиты все мои предположения, весь тот мир, который так долго во мне строился».


— Можно к вам, Константин Дмитриевич?

На пороге — Алексей Потехин, ученик-ярославец, блестяще окончивший весной Ярославский лицей с серебряной медалью.

Через несколько лет он, автор многих романов и пьес, станет популярным в России писателем. Но через несколько лет станет известным всей образованной России и имя Ушинского. В тот же ноябрьский вечер 1849 года, когда двадцатилетний Потехин разыскал в Питере своего бывшего преподавателя, желая выразить ему уважение и сочувствие, каждый из них говорил о будущем, не зная толком, что его ждет впереди.

Визит Потехина заставил еще острее ощутить утрату любимой преподавательской работы! И словно спохватившись перед опасностью пассивно предаваться отчаянью, Ушинский берет себя в руки: «Да не будет так! Если я не вооружусь твердой волей, то погибну посреди этих обломков, сделавшись пустым человеком, тем более жалким, что воспоминания никогда не оставят меня».

Он идет к профессору Редкину.

Профессор Редкий, уволенный из Московского университета, нашел пристанище на чиновничьей работе.

— Не будем строить иллюзий, дорогой коллега, — сказал Редкин, — сейчас не время честным педагогам. А в душе я остаюсь педагогом. Заметьте, не юриспруденция, но именно педагогика отныне цель моей жизни.

— А меня влечет журналистика, — отвечал Константин Дмитриевич.

— Прекрасно! — воскликнул Редкин. — Должность чиновничья малопривлекательна, четыреста рублей в год — плата мизерная для образованного человека. Зато вы будете иметь предостаточно времени для своей журналистики. Соглашайтесь!


19 декабря в понедельник, ровно через три месяца после ухода из Ярославского лицея, Константин Дмитриевич вступил под своды департамента духовных дел инославных вероисповеданий, чтобы занять место младшего помощника столоначальника. В тот же день он записал в дневнике:

«За дело! за дело! Чтобы не разбивать сил своих, я решительно займусь только одной статьей для Географического общества. Сегодня непременно к Милютину за книгами и, если достану записку, сегодня же и к Шварцу, если же нет — то зайду хоть в публичную библиотеку. Снова — самое строгое наблюдение над собой, над своим характером и способностями».

И дальше — как своеобразная клятва самому себе — фраза, которую хочется выделить особо:

«Сделать как можно более пользы моему отечеству — вот единственная цель моей жизни, и к ней-то я должен направлять все свои способности».

…Он исправно ходит в департамент, составляет требуемые бумаги, иногда даже берет казенные папки домой, работая внеурочно, лишь бы высвободить часы для журналистской деятельности. Чиновничий быт угнетает его, стоном стонет душа, наполненная отвращением к служебной суете, мало радости приносит и вся окружающая жизнь. Боль сердца вызвала расправа правительства над петрашевцами. Глухо говорит об этом лаконичная дневниковая запись 22 декабря: «В 9 часов утра происходила на Семеновском плацу страшная сцена объявления приговора 23-м человекам политическим преступникам».

«О, зачем я один? Тяжело бороться одному против усыпления, заливающего со всех сторон».

Общение с друзьями было для него всегда условием истинного счастья. А где сейчас университетские товарищи? Где лидейские единомышленники?

Всем существом рвался Ушинский из каменного мешка-города к любимой природе, к свежей сельской жизни. Он с радостью принимает предложение начальства — поехать в длительную командировку, и в течение девяти месяцев изучает в Черниговской губернии сектантские группы.

Он гостит в это время у отца, бродит по окрестностям Новгород-Северского, встречается с детством. Уже нет на прежнем месте дряхлой гимназии с башенкой. Построено новое здание — каменное, двухэтажное. И не осталось в гимназии ни одного из прежних учителей, за десять лет сменились все… Тихо доживал в Турановке свой век Тимковский — через год придет весть о его кончине. Не увидел Ушинский никого из тех, с кем кончал гимназию. Друг детства Михаил Чалый учительствует в Киеве…

«О, зачем я один! — опять с горечью взывал Константин Дмитриевич, блуждая по милым новгород-северским кручам. — Мой разум и мое сердце просят товарища!»

Но на этот раз жизнь оказалась к нему сказочно милостивой. Совершая прогулку, он встретил на полевой тропинке девушку. Надя? Неужели Надя Дорошенко — девочка с хутора Богданки? Он увидел ее впервые более десяти лет назад, тогда ей было всего одиннадцать. Как же она изменилась!

С этого мгновения они почти не расставались.

Рукой Ушинского в альбом Нади Дорошенко записаны строчки:

Нам разный путь судьбой назначен строгой.

Вступивши в жизнь, мы быстро разошлись.

Но невзначай проселочной дорогой

Мы встретились и братски обнялись.

Он посвятил ей не только это стихотворение. И в конце концов поверх одного, помеченного 15 сентября 1851 года, Надежда Семеновна написала: «Я согласна».

Так вошла в его жизнь добрая, любящая женщина, подарившая ему уют семейного очага и разделившая с ним радости и горести почти двух десятилетий — до конца его дней…


Он начал сотрудничать во многих петербургских журналах. В круг людей, выпускающих «Географический вестник», его ввел товарищ по университету Владимир Милютин, среди пишущей братии обнаружился другой университетский приятель — Юлий Рехневский; с издателями «Современника» познакомил профессор Редкин. А к редактору «Библиотеки для чтения» Старчевскому Ушинский явился сам.

Был он в ту пору худощавый, подтянутый, бодрый. Очень походил на европейца — бакены, бородка. «Лицом напоминал Рафаэля, — писал, впоследствии Старчевский, — но был красивее его». Манеры его отличались изяществом, говорил негромко, но внушительно. По всему было видно, что он готов стойко переносить любые трудности в жизни.

В журнале «Современник» Ушинский опубликовал путевой очерк «Поездка за Волхов». Очерк понравился читателям, высокую оценку ему дал Иван Сергеевич Тургенев. Это вдохновило. А тут еще радость семейная — родился первенец, сын Павел, Пашута.

Ушинский много и споро работает, из-под пера его одна за другой выходят статьи, рецензии, переводные повести — к этому моменту он владел уже не только немецким, но и английским и французским языками. В «Современнике» он ведет постоянный отдел «Иностранных известий», в «Географическом вестнике» делает обозрения иностранных географических журналов, «Библиотеке для чтения» переводит романы Диккенса и Теккерея, составляет «Заметки путешествующего вокруг света».

Но хотелось уже не литературного ремесленничества ради заработка, хотелось по-настоящему серьезных научных изысканий. Ушинский предлагал редакторам статьи на темы самые разные — исторические, юридические, литературные, — но далеко не все из них появлялись на страницах журналов. И постепенно подкрадывалось недовольство изнуряющей поденщиной, появлялась усталость. Впервые проскользнули и сетования на здоровье — петербургский климат противопоказан, замучила лихорадка. «Вчера я было встал, а сегодня опять слег п на человека не стал похож».

— Уедем отсюда, — звала Надежда Семеновна. — Будем жить в Богданке, окрестности новгород-северские, тобой любимые…

— Подождем, — возражал Константин Дмитриевич. Как раз в это время он попал под сокращение штатов в департаменте и уехать куда угодно было несложно, но в столице он все-таки мог — хотя бы в такой форме! — продолжать журнальную, просветительскую деятельность. А разве не цель его жизни — приносить как можно больше пользы отечеству? — Подождем, — уговаривал он жену, будто надеялся на счастливый случай.

И случай представился. Однажды на улице Константин Дмитриевич встретил Голохвастова.

— Петр Владимирович!

— Ушинский? Какими судьбами?

Бывший директор Ярославского лицея за пять лет почти не изменился — такой же громогласный, жизнерадостный. Обнялись как старые знакомые, закидали друг друга вопросами. Голохвастов после Ярославля долго был не у дел, но вот снова «всплыл» на высокий пост — назначен недавно директором Гатчинского сиротского института.

— Кстати, у нас есть вакантное место учителя русской словесности, не желаете? — с ходу предложил он Ушинскому.

Константин Дмитриевич ответил не колеблясь:

— С удовольствием!

Мог ли он думать, что это решение перевернет всю его жизнь? Он лишь возвращал себя к желанной преподавательской работе. Да и то без большой уверенности в том, что Голохвастову удастся закрепить вакансию именно за ним. Ведь Гатчинский сиротский институт был привилегированным учебным заведением — он находился под присмотром самой императрицы. Полвека назад была создана в Гатчине начальная школа для дворянских детей-сирот. Она превратилась в среднее учебное заведение с юридическим направлением, притом весьма солидное: если в Ярославском лицее училось всего сто человек, то в Гатчинском институте учащихся было свыше шести сотен. Правда, дела здесь, как обрисовал Голохвастов, шли крайне плохо — учебная работа разваливалась, почти четыреста учащихся ежегодно оставались на второй год. Но Голохвастов потому и пригласил Ушинского, что знал его организаторские способности. И сумел доказать, что Ушинский самый подходящий притязатель не только на место учителя, но и на должность инспектора классов. По службе в департаменте Ушинского знал почетный опекун Гатчинского института Ланской. Так что довольно скоро Константин Дмитриевич был утвержден в должности. Переехав с семьей в Гатчину, он с головой окунулся в институтские дела. И старания его не замедлили сказаться — уже через год число учеников, оставленных на повторный курс, уменьшилось вдвое, сократился и отсев учащихся.


Не всем пришлась по душе энергичность Ушинского — и в Гатчинском институте были преподаватели-рутинеры. Директору и вышестоящему начальству посыпались анонимные жалобы на инспектора. Однако ни Голохвастов, ни почетный опекун Ланской не дали им ходу. В общественной жизни России наметились к этому моменту некоторые перемены. В феврале 1855 года умер Николай I. Царя — насадителя военной муштры, человека со звериными челюстями и со свинцовыми пулями вместо глаз, — как писал о нем Герцен, сменил на престоле полноватый, даже красивый, голубоглазый сын его Александр. Он начал с многообещающих посулов в верности «законам для всех справедливых». Была прекращена непопулярная Крымская война, смягчена цензура, ликвидирован негласный «бутурлинский комитет», возвращены из ссылки оставшиеся в живых декабристы, облегчена участь петрашевцев. В таких условиях деятельность Ушинского в институте показалась начальству «отвечающей моменту». И если в предшествующие годы подобные доносы наверняка бы навлекли на Ушинского неприятности, теперь, получив их, почетный опекун института Ланской попросту приказал Голохвастову унять недовольных учителей:

— Объявите им, чтоб не уклонялись от требований инспектора и занимались своим делом, а не марали бумаг!

Ушинский продолжал наводить в институте порядок. Потребовался новый преподаватель. Константин Дмитриевич предложил взять Юлия Рехневского. Голохвастов замялся.

— «Но я ручаюсь за его деловитость, — сказал Ушинский.

— Не в том суть, — ответил Голохвастов. — Он ведь поляк. Боюсь, что господин почетный опекун…

— Разрешите мне самому поговорить с господином опекуном?

— Пожалуйста. Только смотрите — Сергей Степанович человек неровный.

Ушинский об этом знал. Ланской в молодости «грешил либерализмом», среди его друзей встречались даже декабристы. Но к старости — а ему было уже под семьдесят! — он стал брюзгливо-капризным. Особенно с момента, когда новый царь Александр соизволил поставить его министром внутренних дел. Исполняя обязанности временно отсутствующего Голохвастова, Ушинский как-то принес Ланскому на подпись бумагу. Сергей Степанович был не в духе и даже не прочитал листок, а, разорвав, бросил на пол.

На этот раз он принял инспектора Гатчинского института изысканно любезно. Но, узнав, что привело к нему Ушинского, нахмурился. Голохвастов будто в воду глядел — последовал вопрос:

— Этот Рехневский, он что — поляк?

— Он российский гражданин, ваше превосходительство, — ответил Ушинский. — Воспитанник Московского университета, юрист многознающий. И полезный. А что касается родословных… Так ведь нерусского происхождения особы встречаются даже среди коронованных…

— Но, но! — предостерегающе оборвал Ланской. Он понял намек: коронованная особа, жена Александра II, императрица Мария Александровна была чистокровная немка — Максимилиана-Вильгельмина-Августа-София-Мария… — Давайте! — протянул опекун руку к бумаге и поставил подпись. Рехневский был зачислен в штат института.

— Вы смелый человек, — сказал Голохвастов, когда Ушинский принес ему резолюцию Ланского.

— Ради дела приходится идти на риск, — засмеялся Ушинский. — А то мы все видим прямую дорогу, но каждый ли из нас может похвалиться, что никогда не сворачивал с нее?

— Дай вам бог всегда идти прямо, — вздохнул Голохвастов. — Вы еще молоды. Да и времена меняются. Кажется, дождались и мы новых веяний. Слышали? В Москве в Дворянском собрании сам император объявил: позорное для России крепостничество надобно отменить.

— Он признался, что лучше освободить крестьян сверху, пока они не начнут освобождать себя снизу, — иронически заметил Ушинский. — Впрочем, при любой мотивации намерение это для России нужное. Гражданское общество не способно развиваться без свободных людей. И надо хорошо просвещать народ, чтобы он умел хозяйствовать. А мы? Разве мы умеем учить? Помните, в Ярославле вы с первых классов гимназии ввели географию и историю России? Вот так же знакомить с родной страной и учить родному языку надо повсеместно. А у нас? Бьемся, бьемся…

— Кое-что все же делаем, — попытался утешить Голохвастов.

— Мало! — воскликнул Ушинский. — Ничтожные крохи. Все не то!

Он проводил в институте конференции учителей, следил за ходом уроков, упорядочивая преподавание русского языка, но все это ему казалось незначительным и недостаточным по сравнению с теми проблемами воспитания, которые ставила жизнь. И, по-прежнему сотрудничая в журнале «Библиотека для чтения», готовя статьи на разные темы, он с каждым днем все сильнее и сильнее увлекался своим делом.

И однажды… Зайдя в институтскую библиотеку, он заметил в темном углу два запыленных, наглухо запертых, запечатанных шкафа.

— Что в них? — поинтересовался он.

— Не знаю, — пожал плечами библиотекарь. — Когда я пришел сюда, они так и стояли. Говорят, какой-то хлам. Наследство Гугеля, что ли. Ну, того сумасшедшего…

— Гугеля? — изумился Ушинский. — Откройте!

Шкафы вскрыли. Константин Дмитриевич рванулся к полкам. Толстые фолианты в кожаных переплетах. На русском языке и на иностранных — из Варшавы, Берлина, Парижа. Произведения мыслителей XVIII и начала XIX века. Жан-Жак Руссо, Ян Амос Коменский, Дистервег, Кернер, Генрих Песталоцци.

Константин Дмитриевич тут же, придвинув кресло к ближайшему окну, принялся перелистывать книгу за книгой. Многие страницы в них были испещрены пометками — рукой человека, который действительно окончил свой короткий путь в сумасшедшем доме.

Это был Егор Осипович Гугель, работавший здесь, в Гатчинском институте, лет за двадцать до Ушинского. Когда Ушинский только начинал ходить в гимназию, Гугель издавал первый в России «Педагогический журнал», писал учебники. При Гатчинском институте он организовал школу для малолетних воспитанников, проявив замечательное знание детской психологии. Но, затеяв столь интересную работу, он оказался, как видно, тоже не ко двору, не ко времени в той российской действительности. Его идеи не нашли никакого отзвука у современников, и сам он сгинул, бредя детьми и школой… Тогда и заколотили да задвинули подальше в темный угол эти шкафы с бесполезными книгами.

Ушинский ушел домой и засел за книги основательно. Читал с утра до вечера и ночами, делал выписки. Надежда Семеновна беспокоилась: «Отдохни». Он отмахивался.

— Как мне жалко его! — восклицал он, снова вспоминая о Гугеле. — Этот бедняга-мечтатель был едва ли не первый русский педагог, серьезно взглянувший на дело воспитания! Но теперь-то у нас должны ценить педагогические идеи? — спрашивал он и отвечал сам себе: — Да, должны!

Он делился своими мыслями с Голохвастовым, Рехневским и Редкиным, которого навещал всякий раз, когда прибывал из Гатчины в Петербург. Но ближе всех сошелся он с Яковом Павловичем Пугачевским, учителем физики, работавшим в Гатчинском институте еще до его прихода. Они стали друзьями и, как часто бывает, по единству взглядов, да по разности характеров: медлительный, даже флегматичный Яков Павлович как бы уравновешивал нервический, вспыльчивый темперамент Ушинского. Был Пугачевский всегда спокойным, сдержанным, весьма практическим в любых делах. Сдружились и жены, часто теперь семьи проводили вместе зимние вечера. Возбужденно шагая по комнате, Константин Дмитриевич говорил:

— Нет, вы подумайте, подумайте, как мы учим? Русскую грамоту постигаем по складам, механически. Учить берется любой отставной солдат, а уж какой-нибудь дьяк и вовсе у нас отменный грамотей. Упражняемся в беглом чтении священной истории, не то зубрим часослов и святцы. Историю же родной страны знаем отвратительно, географию и того хуже. Полное невежество, беспросветная неграмотность! Может ли так продолжаться дальше? Нет! Вот увидите, потребность в настоящих педагогах скоро даст о себе знать!

Через несколько дней он вбежал к Пугачевскому торжествующий, размахивая журналом «Морской сборник»:

— Яков Павлович! Полюбуйтесь! Что я говорил! «Вопросы жизни». Статья Пирогова! Первая ласточка на небосводе нашего образования! Светлый ум, великие мысли!

Он восторгался статьей известного хирурга Пирогова, который в журнале, далеком от педагогических тем, впервые в России заговорил о непоправимом вреде, который приносит обществу распространенный обычай готовить юношество с детских лет к определенной специальности без заботы о всестороннем развитии личности. А прежде-то всего надобно воспитывать человека! — говорил Пирогов. «Ищи и будь человеком» — этот его призыв взбудоражил все русское общество — статью читали и в великосветских залах, и в бедных квартирах, и в студенческих аудиториях, офицерских клубах…


Много лет спустя редактор журнала «Библиотека для чтения» Старчевский напишет об Ушинском воспоминания. Он расскажет в них, как явился к нему взволнованный Ушинский со словами:

— Ах, Альберт Викентьевич, что вы со мной сделали! Зачем прислали статью об американском воспитании! Я не мог спать несколько ночей. Эта статья произвела переворот в моей голове, в моих убеждениях. Не знаю, что со мной будет, но с этого дня я решился посвятить себя исключительно педагогическим вопросам.

Можно, конечно, понять Старчевского: когда он писал мемуары — через пятнадцать лет после смерти Ушинского, — очень хотелось ему выставить себя вдохновителем великого русского педагога, которому именно он, Старчевский, вручил столь важную статью.

Но нет! Великим педагогом Ушинского сделала не эта статья из английского журнала «Атенеум». И даже не статья Пирогова. И даже не все вместе собранные Гугелем книги, про которые сам Ушинский писал: «Этим двум шкафам я обязан в своей жизни очень многим… От скольких бы грубых ошибок был избавлен я, если бы познакомился с этими двумя шкафами прежде, чем вступил на педагогическое поприще».

Великим педагогом Ушинского сделало само время.

К этому он был подготовлен всей предыдущей своей жизнью. Не одна и не две, пусть даже самые расчудесные статьи, не десятки и даже сотни с увлечением прочитанных книг родили Ушинского-педагога, а все, вместе взятое, — все, чем полнилась до сих пор его голова — энциклопедические знания по истории, географии, естествознанию и философии, юриспруденции и литературе, все мысли, возникшие в результате преподавательской деятельности в Ярославле и Гатчине, раздумья о судьбах русского народа — о его прошлом и будущем, короче, все, чем жил он, этот человек, с юности поставивший перед собой заветную благородную цель — сослужить пользу родному отечеству! — все это обернулось в конце концов ослепительным гениальным прозрением.

Не сразу, не вмиг. А на протяжении немалого срока, ибо вся его дальнейшая жизнь стала непрерывным подвигом неутомимых раздумий, поисков и воплощения творческих замыслов. Так родились его сочинения, снискавшие славу русской педагогике.

Поток статей из-под пера Ушинского хлынул уже в конце 1856 года. Первой была статья «О пользе педагогической литературы».

«Всякий прочный успех общества в деле воспитания необходимо опирается на педагогическую литературу, — писал Ушинский. — В России ее нет. Но она должна быть!» — делает он вывод.

— Поздравляю, Константин Дмитриевич, — обрадовался профессор Редкий, прочитав эту статью. — Вот вы и влились в нашу педагогическую дружину. Вам и карты в руки — создайте педагогическую литературу!

Сообща мечтали они о специальном печатном органе и уговаривали учителя Чумикова выпускать «Журнал для воспитания». Такой журнал начал выходить в Петербурге с 1857 года, и в первом же его номере Ушинский опубликовал свою статью. А затем вторую, третью, пятую! Его имя приобретало известность — не только среди учителей, но и во всем образованном мире России. И когда в Петербурге по инициативе профессора Редкина было создано Педагогическое общество, одним из первых, ведущих его членов оказался Константин Дмитриевич Ушинский.


«Мы плохо учим! Плохо учим!» — эта мысль продолжала угнетать постоянно, назойливо.

И он упорно экспериментировал в классах, улучшая методы преподавания. И садился за письменный стол, чтобы набросать план детской книжки.

«Нужна особая книга, — объяснял он друзьям. — Такая книга, чтобы десятилетний ученик мог, читая ее, рассказывать содержание, а учитель сопровождать чтение толкованием, доступным для ребенка».

Какое же содержание вложить в эту книгу? Факты древней истории? Описание путешествий? Произведения искусства? Нет! Прежде всего факты окружающей жизни! Все, что ребенку близко и знакомо.

«Не с курьезами и диковинками науки надо знакомить ученика, а приучать находить занимательное в том, что его окружает. Детский мир. Да, вот и название для моей книги».

Он начинает писать книгу «Детский мир».

В соседней комнате — визг, смех, возня. Прибавилось семейство — растут еще две девочки: Вера и Надюша. А Павлу уже шестой год. Присматриваясь к детям, особенно к старшему сыну, любознательному смышленому мальчику, Константин Дмитриевич в их поведении тоже искал ответы на свои вопросы. И тоже экспериментировал, проверял: то прочитает рассказ про железо-магнит, а потом выясняет, что в нем малышам не ясно, то сочинит сказочку про слепую лошадь и заинтересуется, почему ее жалко?

Донесся голос жены — она разговаривала с младшей дочерью. Но как? Умилительная интонация — сплошное «сю-сю». Константин Дмитриевич вышел из кабинета.

— Перестань лепетать с ней как с маленькой.

— Но она и есть маленькая, — возразила Надежда Семеновна.

— Детский лепет занимателен для нас с тобой, — сказал Константин Дмитриевич, — детей же следует приобщать к нормальному, человеческому языку.

Он вернулся к столу, невольно подумав: ведь и книгу следует писать так же — простым языком, избегая непонятных слов, но отнюдь не подделываясь под ребячий способ выражения.

Он просидел над рукописью опять до глубокой ночи — работал, не жалея себя, будто предчувствуя, что мало времени отпущено на творческие замыслы.

35 лет… А сколько впереди?

Ведь главное-то дело жизни едва начато!

Загрузка...