Х

«Уединенную жизнь веду я за границей, так что, кроме моих внутренних интересов, ни для кого не занимательных, других не имею…»

Он редко пишет теперь друзьям в Россию и мало путешествует. За два с половиной года всего несколько недель провел он в Италии. Он остался в восторге от прекрасной страны, родины Гарибальди. И бранил себя за неверный выбор места жительства — надо было сразу поселиться не в Германии, а в Италии.

Но уже поздно было менять насиженное место, и, перезимовав в Гейдельберге, он возвратился с семьей в Швейцарию, на берег Женевского озера. В небольшом двухэтажном домике сняли квартиру, и здесь, на втором этаже, похожем на мансарду, изо дня в день трудился Константин Дмитриевич над своей «Антропологией».

Работа шла споро, ходко, но далеко не безмятежно-спокойно, как можно было ожидать в таком тихом укромном уголке Швейцарии, где рядом с тобой и многолюдная семья, в которой растут счастливыми пятеро детей, окруженных заботой отца и матери. Суровая жизнь опять не давала продыха от всякого рода неприятностей.

Будучи в Италии еще в первый раз, Константин Дмитриевич получил из России известие, которое его расстроило и повергло в гневное изумление. Он узнал, что издатель Глазунов в Петербурге выпустил и продает новую хрестоматию для чтения, составленную каким-то Бенедиктовым и на три четверти состоящую из материалов, взятых из «Детского мира» Ушинского и из книги педагога Паульсона. Беззастенчивая, наглая подделка! Возмущенный лавочной спекуляцией на благородном поприще воспитания, Ушинский срочно выехал в Россию.

Он пытался выяснить у издателя, кто такой этот шустрый составитель, однако Глазунов на такой вопрос не пожелал ответить. Выяснилось только, что Бенедиктов — псевдоним, но кто за ним скрывается, осталось тайной. Убедившись, что коммерсант-издатель злоупотребляет данной ему министерством просвещения властью комиссионера, имеющего право распространять педагогические книги, Ушинский обратился за помощью непосредственно в министерство.

Волнения, связанные с обличением грязных махинаций в деле издания детских учебников, не способствовали улучшению и без того подорванного здоровья.

Перед выездом из Петербурга Константин Дмитриевич зашел в редакцию журнала «Сын отечества». Редактором этого журнала был знакомый по прежней журналистской работе Альберт Викентьевич Старчевский. Увидев Ушинского, Старческий не удержался от удивленного возгласа: перед ним был уже не тот стройный, красивее Рафаэля, жгучий брюнет с пышными бакенбардами и бородкой, какого встречал он у себя в «Библиотеке для чтения» лет десять назад… Теперь стоял перед ним постаревший, болезненного вида седовласый человек со страдальческим выражением лица.

— Да, батенька, скверно, — слегка улыбнувшись, сказал Константин Дмитриевич, — ужасно я ослаб…

Он принес в редакцию «Сына отечества» очередные главы из «Антропологии». Хотелось возможно шире распространять идеи еще до поры, как выйдет отдельным изданием книга.

Однако Старчевский не стал печатать эти статьи Ушинского — он посчитал, что они «слишком философские сочинения».

Константин Дмитриевич вернулся из Петербурга в тихий швейцарский городок недовольный и отказом Старчевского, и половинчатыми мерами министерства в отношении издателя Глазунова. Снова не порадовала его отчизна…

Каждый день работал он у себя в кабинете на втором этаже и вниз спускался только к обеду, усталый, но удовлетворенный сделанным за утро. И сразу окунался в атмосферу семейной жизни. За столом сидели все дети.

Пока жили в Гейдельберге, старший сын Павел учился в Иене и приезжал домой изредка. Константин Дмитриевич был рад, что сын провел два года в заведении замечательного воспитателя Стоя, где приобрел не только необходимые первоначальные познания, но и ту самостоятельность в характере, которую необходимо выработать четырнадцатилетнему мальчику. Теперь, до переезда в Россию, Пашута находился дома; приглашенные учителя готовили его для русской гимназии.

С затаенной гордостью посматривал отец на старшего сына, видя в нем свою верную опору в будущем. Отцовские силы на исходе, и серьезный Пашута поддержит маленьких сестер и братьев. Ведь самой старшей из них, Вере, всего одиннадцать лет. Девочка она старательная, аккуратная, только уж очень сдержанная. Другие дети живо проявляют свои наклонности, по-детски непосредственно выражают мнения, от нее же редко дождешься какой-нибудь фразы. Приходится подбодрить, подтолкнуть: «А ты, Веруша, все молчишь. Ничего нам не скажешь?»

Они все очень разные — хохотушка Надя только на год младше Веры, а куда легкомысленнее… Семилетний Костя непоседа, а четырех лет от роду Владимир Константинович флегматик. Его все ласково зовут Волей.

Шумная, озорная компания… Когда после обеда отец усаживался на диване, они, предводительствуемые добродушной швейцарской бонной, начинали веселые игры, хороводы, затеи, песни. Не обходилось без слез и обид, без детской хитрости — на то и дети! Но Константин Дмитриевич смотрел на них с улыбкой, только иногда, бывало, нахмурится, если кто-нибудь проявит уж очень явную несправедливость. Достаточно было даже такого сигнала, чтобы устанавливался мир, — чутко воспринимали они не только каждое слово отца, но и каждый его взгляд.

Он любил ходить с ними на прогулки по окрестностям Веве. Дети со смехом бежали вперед, а Константин Дмитриевич неторопливо шагал за ними по волнистым пригоркам, по берегу Женевского озера, вспоминая ландшафты родной Черниговщины и свои путешествия, прогулки с матерью по новгород-северским кручам, полям и дубравам. Здесь, в Швейцарии, все не так; но с той же живой любознательностью склонялись дети над каким-нибудь жуком на тропинке, с тем же звонким азартом кидались в погоню за яркой бабочкой.



Здесь тоже были свои достопримечательности и предания. Величав и красив на склоне горы Шильонский замок! Сколько раз, катаясь на лодке по озеру, приближались они к нему, любуясь суровыми и таинственными его стенами.

Катание на лодке доставляло детям особенно много радости. Но однажды, когда в чудную тихую погоду отплыли довольно далеко от берега, налетел внезапный шквал. Потемнело небо, поднялись огромные волны. В глазах детей отразился неподдельный ужас. Уцепившись за сиденье, закричал Воля, взвизгнула Надя, непоседливый Костя заметался от борта к борту. Паника была не только опасной — она могла навсегда отложиться в слабых душах, как первый отзыв на любую опасность.

Константин Дмитриевич хладнокровно призвал детей к порядку — ни единым словом не выдал он собственного волнения, хотя и сам испугался.

— Тихо, — сказал он. — Гребите. — На веслах сидели Павел и Вера. Константин Дмитриевич стал размеренно, методично командовать им с кормы, не выпуская руля: — Раз-два, раз-два!

Присмиревшие малыши уставились на старших, в некрепких руках которых находилась сейчас их судьба. Было видно, как тяжело, словно бы неохотно движется лодка, наперекор волнам, и как тяжело Павлуше и Вере. И уже вслед за отцом повторяли в такт гребцам малыши: «Раз-два».

Они выплыли благополучно. И на всю жизнь сохранили память об этом уроке мужества, потому что не раз потом слышал отец, как кто-нибудь из детей в трудную для них минуту полушутя, полусерьезно повторял, точно спасительное заклинание: «Раз-два, раз-два…»

Вечерами перед сном часто читали в гостиной. Собирались обычно все, кто жил в доме, — и Пашин учитель Николай Иванович, и няня. Занимался каждый кто чем — рисовали, вязали, шили. Но один непременно садился с книгой в руках и читал вслух. Часто это делал сам отец — знакомил с русскими писателями, особенно с Гоголем. Сочный малоросский юмор словно возвращал на далекую родину, заставлял, и посмеяться и призадуматься. Это были очень хорошие вечера.

Только один раз Константин Дмитриевич сильно рассердился.

Читали детский журнал, а в нем слабый, наивный рассказ. Кто-то из взрослых не выдержал, засмеялся, сделал меткое замечание. Засмеялись и дети, начали наперебой, уже изощряясь друг перед другом в остроумии, критиковать рассказ, разносить его в пух и прах. И Константин Дмитриевич взорвался:

— Прекратите немедленно! Пусть это плохо, но вы не можете сделать и так! И значит, не имеете права с видом знатоков смеяться над тем, что выше ваших суждений!

В доме у всех были свои обязанности. Малыши прибирали перед сном игрушки. А хозяйственная Вера разливала вечерний чай. Она делала это вначале неловко, медлительно. Но Константин Дмитриевич всегда терпеливо ждал, пока она бережно донесет и поставит перед ним полный стакан на блюдце — слегка дрожали ее побелевшие от напряжения тоненькие пальцы. Он благодарил ее кивком головы, а она, прильнув к нему на мгновение щекой, ощущала себя счастливой…

Он по-прежнему не терпел в обращении с детьми ни сюсюканья, ни слащавых нежностей.

А может, просто не хотел выделять кого-нибудь из детей лаской перед другими?

Но за всеми следил он внимательным, вдумчивым взглядом небезучастного человека. И сколько тревоги и доброты было в его глазах, когда присаживался он на краешек постели заболевшего ребенка. Тут у него находились и слова ободрения, и просьба терпеть, если больно, и утишающее эту боль прикосновение сильной руки.

В последние месяцы перед возвращением в Россию он сам приготовлял детей к школе. С девочками он занимался по «Родному слову». «Книга моя подвигается к концу, но подвигается очень туго по многим причинам, — сообщал он Модзалевскому о работе над «Антропологией» в конце 1866 года. — Во-первых, потому, что я теперь сам учу и Пашу и девочек. Во-вторых, и потому, что на солнце 15° и 17° тепла, следовательно, было бы преступным не гулять. В-третьих, наконец, и всего более потому, что пришла глава о чувствах — предмет наиболее запутанный и наименее отделанный во всех психологиях».

Была еще и четвертая причина, которая мешала ему и жить и работать спокойно: опять гонения и неприятности в России!

Новый министр просвещения граф Д. Толстой объявил «Родное слово» вредной книгой. Он вычеркнул ее из списков учебников, рекомендуемых министерством для школ. Начались нападки и на «Детский мир». С восторгом воспринятый и педагогами, и учениками, и их родителями, выдержавший уже пять изданий, этот учебник стал подвергаться критике за то, что в нем недостаточно много материалов на религиозные темы. Критики придирались даже к рисункам: почему, мол, церковь изображена только на восьмом, а не на первом рисунке, да и то не отдельно взятая, а на общей картинке села. И почему лишь на последних страницах изображен Христос? Нелепые эти упреки не трогали бы Константина Дмитриевича, если бы не появлялись уже и новые хрестоматии, которые составлялись с учетом подобных «религиозных» требований. Вот мимо этих фактов пройти было невозможно! И Ушинский опять едет в Петербург, чтобы бороться против своих идейных противников. Он снова встречается с друзьями-педагогами, с деятелями просвещения, с издателями и печатает рецензии на плохую хрестоматию Радонежского и Филонова, подробно анализируя ее недостатки. Одновременно он публикует в журнале «Отечественные записки» статью «Вопрос о душе». И, словно делая вызов всем, кто обвинял его в недостаточной религиозности, он в этой статье, посвященной такому предмету, как душа, пишет о материалистическом подходе в науке. «Искусство же воспитания, — добавляет он, — в особенности и чрезвычайно много обязано материалистическому направлению изысканий, преобладающему в настоящее время».

Вернувшись в Швейцарию, Константин Дмитриевич с грустью подводил итоги. За спиной уже сорок четыре… Конечно, нельзя сказать, что обильный посев не дал всходов. Взошли семена его благородных идей в сердцах способных учеников. Россия читает романы и смотрит в театрах пьесы бывшего ярославского лицеиста Алексея Потехина. И общественно значимые статьи печатает в журналах бывшая смолянка Елизавета Цевловская-Водовозова. Всему педагогическому миру известны имена учителей Семенова, Модзалевского, Водовозова — их открыл и выпестовал тоже Ушинский, они и ученики его, и друзья неподкупные. И уж, конечно, неразрывными нитями единомыслия соединен Ушинский с бесчисленными, подчас даже совсем незнакомыми сторонниками его педагогических взглядов, с учителями в России, где книги его, несмотря на официальные запреты, повсеместно читаются и пользуются успехом. Лишь правительственные деятели, по долгу службы как раз призванные заботиться о народном просвещении, не оценили по достоинству ни заслуг Ушинского, ни с юности окрыляющей его цели — приносить пользу родному отечеству!

Почему же так получается? Неужели до сих пор он не ко двору в своей стране? Но ведь так же не ко двору, не ко времени в Российской империи все передовое, все прогрессивное, устремленное взором в лучшее будущее! Почему?..

Доживая за границей последние дни, собираясь вернуться навсегда в Россию, он гадал: что же еще предуготовано ему судьбой на родине?

Загрузка...