Дружба Кости с Чалым крепла, однако вскоре стало заметно, что характеры у них несхожие. Оба они любили природу, но если Чалого тянуло охотиться — у него было ружье! — то Костя никак не мог понять этого удовольствия «убивать птичек». У обоих друзей была похвальная черта — скромность, однако скромность Кости никогда не переходила в смиренность. Первый же экзамен показал разницу мальчишечьих натур.
Тимковский дал задание — писать сочинение на тему «Израненный грек возвращается из-под Трои». Костя Ушинский написал толково, обстоятельно, но в очень спокойной манере. И когда вышел к экзаменационному столу, то прочитал сдержанно. Он знал, что директор любит пышность слога и декламацию с пафосом, и все-таки не стал подлаживаться под его вкус. Он и не заслужил лестного отзыва — Тимковский остался недоволен сухостью изложения.
А Михаил Чалый развернулся вовсю:
— Что предвещает этот шум, наполнивший священную Элладу? — велеречиво начал он свое выступление. — Куда бегут эти бурные волны населяющих ее народов?..
Директор, довольный, прервал:
— Прекрасно! — И тут же причислил Чалого к тем ученикам, которые были достойны огласить свои сочинения на общегимназическом торжественном акте.
Костя Ушинский с иронией относился к подобному успеху. Тешить собственное тщеславие было не в его правилах. Да еще кривить душой. Когда Чалый увлекся писанием стихов и с надеждой спрашивал: «Ну, как?» — Костя, послушав его стихи, честно ответил:
— Нет, Миша, поэта из тебя не получится.
А когда новый учитель французского языка мосье Дениз пустился восхвалять Наполеона, Ушинский встал и во всеуслышанье заявил, что этот прославленный император — диктатор и деспот.
Так смело он высказывал и твердо отстаивал свои убеждения с самых ранних лет. И до всего доходил собственным умом.
Однажды в классе его увидели с толстым томом Шиллера на немецком языке. Раскрыв книгу, он углубился в чтение. Ушинский слабо знал немецкий, и товарищи решили: «Пускает пыль в глаза». Однако он действительно читал без словаря.
— Что же ты понимаешь? — удивился Чалый. — Без лексикона, не зная многих слов?
— Отдельные слова остаются неизвестными, — ответил Костя, — но я стараюсь понять следующую мысль, тогда и предыдущая становится ясной. Зато быстрее выучу язык.
Со временем он и вправду стал свободно понимать и легко переводить с немецкого.
Длительные прогулки по пустынным кручам ему вскоре пришлось опять совершать одному. Чалый, помогая матери содержать младших сестер, был вынужден заняться репетиторством. Он даже переехал на квартиру, которую один из местных помещиков снял для своих сынков. Поселившись вместе с ними, Михаил подтягивал их в учении. На встречи с другом, на развлечения у него уже не хватало времени.
Оставаясь один на один с природой, Костя внимательно следил за каждой переменой в ее облике. Тающий снег, чернеющий лед реки, проталины в саду, прилет птиц, шумно бегущие с гор ручьи — все было предметом его пристального изучения. Он так увлекался этими наблюдениями, что забывал обо всем на свете. Завороженный впечатлениями бытия, медленно шагал он в одиночестве и невольно поддавался искушению фантазировать. Он придумывал какую-либо героическую историю, участником которой делал самого себя. Знакомая местность при этом, конечно, преображалась — восстанавливались полуразрушенные валы, поднимались зубчатые стены, а тихий монастырь превращался в неприступную цитадель. Воинственные легенды Новгород-Северского при этом причудливо переплетались со сказаниями удалого казачества или вычитанными из книг Вальтера Скотта волнующими приключениями. Не было в этих фантазиях места лишь событиям из реальной жизни: то, что окружало Костю, казалось ему серым, будничным, малоинтересным.
Впоследствии он сам осознал, что слишком большое уединение, длинные, более чем полуторачасовые прогулки в гимназию и назад по кручам Десны в соединении с несколькими десятками путешествий и романов, которые он прочитал в библиотеке отца, слишком рано и сильно развили в нем мечтательность.
Учился Костя легко. Его выручали большие способности. Частенько, не приготовив урока, лишь на ходу ознакомившись в классе с заданием учителя, он отвечал не хуже, а даже лучше тех учеников, которые все тщательно выучивали дома. Но в последних классах он запустил занятия — в 1838 году случились два важных события, одно дома, другое в гимназии, которые многое изменили в Костиной жизни.
В доме появился отец. Приехав наконец из Вологды, он женился. Мачеха Кости оказалась женщиной неплохой, но ее любовь к шумным празднествам наполнила тихий домик Ушинских гостями, музыкой, танцами; балы и пирушки, собиравшие в основном военных, не прекращались ни днем ни ночью. У Кости даже не было места для приготовления уроков, привычного уединения на хуторе он более не находил. Не возникло и душевной близости с отцом. Костя почувствовал себя чужим в доме.
Не поэтому ли Ушинский за всю жизнь никогда и нигде не упоминал об отце — ни в одном из писем к друзьям, ни в одной из книг. Только в статье, написанной им уже в сорокалетием возрасте, есть строки: «Вот папаша, обладающий грубейшими манерами полкового писаря, заботится об аристократичности своих детей и колотит сынишку за то, что он поиграл с сыном дворника».
Не намек ли это на Дмитрия Григорьевича, который всемерно стремился укрепить свое положение в избранном обществе и в 1838 году вписал в дворянскую родословную книгу Черниговской губернии и сына Константина. Ушинский потом во всех документах указывал, что он «из дворян». Но он всегда был истинным демократом, испытывая непримиримую неприязнь к людям, которые кичились «высоким» происхождением.
Изменилась поздней осенью 1838 года атмосфера и в гимназии. Внезапно разнеслась весть: приехал директор! Обычно посещениям Тимковского предшествовала суета инспектора и возня сторожей, натиравших пол. А тут необычный приезд: Герасим Иванович таинственным голосом передал приказание — всем собраться в зале. Пока гимназисты сходились, Тимковский стоял на излюбленном месте под портретом военного губернатора Малороссии Репнина. Окинув воспитанников грустным взглядом, он достал из кармана приготовленную речь.
— Дети! Я вас оставляю. Пишите отцам вашим, что меня с вами уже нет. — Тут он не выдержал и зарыдал.
Заплакали и многие ученики. Красноречивый доктор философии на этот раз едва ли и закончил бы свою прощальную речь, не запиши он ее заранее…
А через две недели появился новый директор — бывший военный, штаб-лекарь Батаровский. Оказалось, что Илья Федорович навлек на себя гнев вышестоящего начальства тем, что, редко бывая в гимназии, с запозданием отвечал на служебные бумаги.
Батаровский начал свою деятельность с уверений, что изгонит «тимковщину». Входя на цыпочках в классы, он вкрадчиво-вежливым голосом внушал воспитанникам, что отныне будет наблюдать за ними неукоснительно и строго. За этими обещаниями, однако, не последовало никаких нововведений. Да и самого штаб-лекаря ученики видели не чаще, чем прежде Тимковского. Но когда подошел очередной экзамен, ученики остро ощутили, чего они лишились, потеряв прежнего директора. Уже не было ни торжественности, ни праздничности. Батаровский сидел за экзаменационным столом ко всему безучастный, вопросов не задавал и отметки выставлял несправедливо, сообразуясь лишь с годичными баллами. Экзамен превратился в пустую лотерею. Благоговейного отношения к наукам со стороны директора и учителей гимназисты больше не видели. «Тимковщина» и впрямь была изгнана, зато воцарились формализм и казенщина. К сплошной зубрежке свелось учение, вконец разболтались лентяи-гуляки, а деятельные натуры, такие, как Ушинский, остались предоставленными самим себе…
А между тем в старших классах многие гимназисты начинали серьезно задумываться о жизни. В заветные тетрадки переписывались запрещенные стихи, в рукописи читался и перечитывался «Ревизор». Острое любопытство вызывали учителя-поляки.
Поляков было много в то время на Украине. В поведении многих из них подчас можно было уловить отзвуки восстания 1830 года, направленного против российского самодержавия. Политические разговоры в открытую, конечно, не велись, но враждебность к себе со стороны некоторых учителей-поляков учащиеся ощущали. Физик Доморадский, например, демонстративно нюхал табак из табакерки с портретом вождя польского восстания Костюшко.
Осмысливались и события декабристского восстания — факт недалекой истории, всего пятнадцатилетней давности. Ученики-старожилы шепотом рассказывали, как десять лет назад начальство с треском изгнало из стен гимназии «крамольников», проявивших интерес к «Донесению следственной комиссии». Даже этот официальный правительственный документ был запрещен для гимназистов — ведь малейшее упоминание о лицах, поднявших руку на самодержавную власть, казалось блюстителям порядка страшным преступлением. Начальство куда с большей терпимостью относилось к пьяным дебошам гимназистов, нежели к попыткам рассуждать о политике. Пустоголовые пропойцы были менее опасны, чем доморощенные умники.
Гимназист Ушинский ходил в умниках. Товарищи его так и называли — «философ».
Придя однажды к Чалому, он долго разглядывал висевшие на стенах литографии — малохудожественные, но, по замыслу авторов, весьма поучительные картинки. Одна из них изображала женщину с малюткой на коленях; женщина поила ребенка из блюдечка молоком, а надпись внизу гласила: «Жизнь человеческая». Костя вдруг воскликнул:
— Нелепость! Неужели в этом процессе питания состоит жизнь человеческая? Выкормить человека, вырастить — это еще не все! А зачем вырастить?
Перед уроками в классе он теперь обычно молча вышагивал, заложив руки в карманы, и не принимал участия во всеобщей суете. Если же вступал в разговор, то выкладывал свои мысли с юношеской категоричностью, суждения его звучали предельно сжато, почти афористически: «Духовное развитие отражается в наружности человека». Или: «Всякая сила — слепа». Развивая мысль о силе, которая одинаково готова творить и разрушать, смотря, какое ей дано направление, он добавлял: «Все решается наклонностями человека и его убеждениями».
Убеждение — вот качество, которое он считал самым главным в человеке. И презирал тех, кто не имел убеждений. Беспринципные люди становились для него личными врагами.
Вокруг были, конечно, разные люди. И добросовестные ученики, такие, как Чалый. И откровенные лентяи или бездарнейшие «практики», как Алеша Пролаз. Этот Пролаз умел вывернуться из любого положения. Урок он отвечал так, что вообще никто не понимал, знает он что-нибудь или не знает. «Не молчит же», — думал преподаватель и ставил тройку.
На уроке французского языка, пользуясь тем, что учитель плохо знал русский, Пролаз выдумывал такой перевод, что все покатывались со смеху. Но не с каждым преподавателем мог он позволить себе такую вольность. А Костя смотрел на этого Пролаза и видел: растет из него подхалим, угодливый перед одними и жестокий с другими.
Привлекала личность единственного в классе среди малоросских панычей москаля Миколы из города Трубчевска. Сохраняя свой орловский тип, этот Микола-Русский постоянно подвергался насмешкам со стороны товарищей, особенно приставал к нему Григорий Лавриненко. Но Микола-Русский держался с достоинством, добрый и бесхитростный…
Чем ближе подходило время выпускных экзаменов, тем тревожнее становилось на сердце у многих гимназистов. От первых классов поветового училища вместе с Михаилом Чалым и другими старожилами добралось до выпуска всего четырнадцать человек. Эти гимназисты, как и те, кто пришел в класс позже Кости Ушинского, хотели теперь добиться самых лучших успехов, чтобы или продолжать учебу дальше, или удачно устроиться на казенной службе. Чалый мечтал поступить в Киевский университет, многие хотели попытать счастья в Харьковском, а Константин Ушинский… По правде сказать, он очень волновался, думая о предстоящем последнем экзамене. Не тревожили его предметы гуманитарные — словесность, история, их он знал отлично, не очень беспокоили и языки — латынь, немецкий, особую тревогу вызывала математика. И не потому, что Константин Ушинский относился к ней несерьезно. Уж очень плохо преподавал Бонче-Осмоловский. Почти для всех семиклассников и алгебра и аналитическая геометрия были камнем преткновения.
— Давай готовиться вместе, — предложил Ушинский Чалому.
Михаил согласился, они начали заниматься сообща. Однако настроение у Кости не улучшалось — он часто мрачно молчал, накатывалась на него угрюмая хандра. Бывало, придет к Чалому и, даже не поздоровавшись, отправится в сад, ляжет там под яблоней на траве, закинув руки за голову, и застынет часа на два, глядя в небо. Михаил, сидя в комнате, занимаясь, сделает вид, будто не замечает состояния товарища, и спустя какое-то время Константин подойдет, заговорит…
Что же было причиной таких настроений? Только ли предэкзаменационная тревога? Нет! Думы куда более серьезные. О сложных противоречиях жизни. О царящей вокруг несправедливости… Григорий Шабловский — сын городского головы, повеса, гуляка, дебошир — ни на секунду не сомневался, что он-то окончит гимназию великолепно. И не потому, что хорошо учился, а именно потому, что его отец такой значительный в городе человек. Да и сам Гришка — первый тенор гимназического хора: за это ему несомненно будет поблажка!
А разве справедливо поступили с историком Ерофеевым?.. Ерофеев был любимым учителем гимназистов. Во-первых, он прекрасно преподавал. Он не ограничивался тощими казенными учебниками, а зная языки, знакомил учеников с фактами средней и новой истории по книгам солидных иностранных авторов. А во-вторых, он был замечательный собеседник, эрудит, знаток литературы, тонко чувствующий художественное слово. И не от словесника Китченко, а именно от Ерофеева услышали гимназисты еще в самом начале учения о таланте Гоголя. Они удивились однажды той высокой оценке, которую историк дал автору небольшой повести «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем».
— В этой смешной повести, господа, — сказал Ерофеев, — проглядывает значительное дарование. Судя по началу, от молодого писателя можно ждать гениальных произведений.
Так вот, этот самый Михаил Гаврилович, прямой, искренний, умный, отважился вступить в борьбу с новым директором. В Новгород-Северский приехала какая-то графиня — полуразорившаяся, но с большими претензиями. Она потребовала, чтобы преподаватели гимназии обучали ее детей прямо на дому. Директор Батаровский угодливо согласился, приказал учителям, и все учителя подчинились. Все, кроме Ерофеева. «Это ни с чем не сообразно!» — воскликнул он и отказался ехать к барыньке, усматривая в этом требовании умаление человеческого и профессионального достоинства учителей. Протест Ерофеева обозлил Батаровского. Когда для ревизии в гимназию прибыл попечитель, Батаровский нажаловался на Ерофеева, и тот получил выговор.
Чего стоило образованному учителю при его благородном самолюбии перенести необоснованное обвинение! Ерофеев немедленно подал заявление об уходе из гимназии. Только необходимость завершить учебный год задержала его на месте. И он еще поставит свою подпись на документах выпускников Новгород-Северской гимназии в 1840 году. Однако его учительская карьера была кончена…
А как дальше жить в этом мире им, завершающим учение в гимназии? Ведь делать-то что-то надо? Кем-то быть надо? Надо же куда-то стремиться, вступая в этот мир — несправедливый, суровый, даже жестокий, построенный на торжестве силы невежественных людей…
Выпускные испытания прошли для Ушинского неудачно. Он вытянул на математике невыигрышный билет. И запутался при ответе. А вернее будет сказать, что свою педагогическую несостоятельность продемонстрировал на этом экзамене учитель Бонче-Осмоловский: многие его воспитанники перед лицом авторитетной комиссии показали весьма низкие знания по математике.
Позже, когда уже взрослым человеком Ушинский познакомился с постановкой образования в разных губерниях России и за границей, он сделал вывод: Новгород-Северская гимназия стояла в тогдашней России не ниже, а выше многих других подобных заведений в учебном отношении. Конечно, собственно воспитательной части, как пишет Ушинский, тогда просто не существовало. «Мы узнавали только кое-что то из той, то из другой науки, но любили и уважали то, что узнавали, и это уже было много».
Ушинскому был вручен не аттестат, а лишь увольнительное свидетельство, в коем помечено, что он «при превосходных дарованиях старание к приобретению знаний употребил посредственное». И не было сделано для него никаких поблажек, как для иных выпускников, к которым начальство благоволило. Толстяк Шабловский с такими же «успехами» по математике все-таки удостоился аттестата!
— Ну, ничего, — сказал Константин, беря в руки свидетельство. — Я докажу им, что стою аттестата больше, чем какой-нибудь знатный лоботряс!
Он уже знал, что будет делать дальше. Желанной целью маячил перед ним Московский университет.
Чалый выезжал в Киев — заслужил право учиться за казенный счет в Киевском университете. Отправлялись в путь и те, кто выбрал университет в Харькове. Москва казалась недосягаемой. Но нашлись Ушинскому и попутчики: у одноклассника Василия Глотова был брат Семен, окончивший Новгород-Северскую гимназию за несколько лет до этого. Он учился в Москве и писал оттуда письма, соблазняя земляков привольной студенческой жизнью.
Константин решил получить высшее юридическое образование в учебном заведении, слава о котором гремела по всей России. Да и в самом слове «Москва» скрывалось ни с чем неизъяснимое очарование. Кремль, Иван Великий, Кузнецкий мост — эти названия были близкими, родными. Сколько раз, в раннем детстве, дремля в углу дивана, слышал он их в разговорах отца и матери. И если уж говорить точнее — это он, Костя, соблазнил Василия Глотова поехать в Москву.
В конце июня ранним солнечным утром они выехали, наняв троечного извозчика — скромные средства не позволяли ехать на почтовых. Прощание с домом печалило Костю — впервые отрывался он от родных мест так надолго. Но к невольной грусти примешивалось и отрадное чувство — широкий мир, о котором столько мечталось, открывался наконец впереди. И вот за спиной красивые горы, с которых удалой князь Игорь отправлялся на половцев; скрылись и главы Спасова монастыря.
Ехали двенадцать дней — мимо Мценска, Орла, Тулы… Эти города казались им, не видевшим до того времени ничего лучше Новгород-Северского, неописуемо красивыми и громадными. Но что же почувствовали они, когда ямщик еще до света разбудил их, спавших в кибитке, громким возгласом:
— Господа, не хотите ли взглянуть на Москву?
Сон в минуту слетел с Ушинского, он вскочил и, стоя на передке, во все глаза смотрел, не понимая, неужели это один город обхватил полгоризонта? Москва была еще далеко, едва виднелась в светлом утреннем воздухе, но уже покоряла своим величием. Потянулись бесчисленные деревеньки и поместья, обступавшие матушку Белокаменную со всех сторон. Но вот и застава — документы показаны, шлагбаум открыт, кибитка застучала по городской мостовой в путанице кривых улочек. Остановились неподалеку от Сухаревой башни, и, едва были внесены в номер вещи, Константин развязал чемодан, переоделся и через четверть часа уже выходил за ворота гостиницы.
— Куда так торопишься? — спросил ямщик.
— В Кремль, голубчик… Кремль хочу посмотреть.
Москва поразила его — и Сухарева башня, куда вода поднимается, чтобы потом взлететь красивым фонтаном на какой-нибудь площади; и блестящие магазины Кузнецкого моста с саженными стеклами; и громадный театр, глядя на который, задрав голову, можно потерять фуражку; и Охотный рынок, где, казалось, собралась ярмарка; Китай-город с громадным гостиным двором; прекраснейший памятник Минину и Пожарскому… Но все эти впечатления померкли, когда, оставив тряские дрожки, прошел он за стены Кремля. Стоя на небольшой площадке, Костя был окружен златоглавыми соборами, церквами, дворцами. Какой-то человек, заметив его изумленный вид, взялся за полтинник показать весь Кремль.
Семен Глотов встретил земляков с шумной радостью, с распростертыми объятиями и поцелуями. Громогласно объявив о своем желании содействовать в устройстве на квартиру, он тут же потребовал деньги «на обзавод». Собрав же их малую толику, исчез бесследно. И появился лишь через неделю — опухший, хмурый, виноватый… Все пропил… Брат его, Василий, еще в гимназии тоже изрядно поклонявшийся Бахусу, последовал примеру старшего братца и вскоре куда-то сгинул. Костя понял: с такими товарищами ему не по пути. Он снял дешевую комнатушку недалеко от здания университета и подал на имя ректора прошение о допуске его к вступительным экзаменам.
Он сдал их успешно и был зачислен на юридический факультет.