Под Новый, 1860 год Константин Дмитриевич завершил книгу «Детский мир».
Он сделал ее именно такой, какой видел в своих мечтах, — увлекательным сборником разнообразных рассказов о ребячьей жизни, о живой природе и русской истории. Книга получилась в двух частях. И еще «Хрестоматия» — отрывки из классических произведений. Первая часть — первое знакомство с миром: «Дети в роще». «Дети в училище». «Зима. Весна. Лето. Осень». Глава «О человеке». Она начиналась так: «Я человек, хотя еще и маленький…»
Константин Дмитриевич с уважением относился к каждому ученику. Но, ценя в маленьком человеке его право на собственное достоинство, он требовал от каждого человека глубокого обдумывания любого своего поступка. «Я иногда пошалю, иногда поленюсь, иногда рассержусь, случается, что скажу неправду, но у меня есть желание быть умным, знать много, быть послушным, правдивым, добрым, и я могу сделаться таким, если постараюсь: у меня есть желание и возможность сделаться умнее и добрее».
Видеть людей умными и добрыми — вот чего Константин Дмитриевич хотел, вот для чего он писал свои книги, чему учил учеников. Как и всегда, он проверял свои педагогические теории, воспитывая собственных детей дома и девочек в Смольном. В институте ему помогали его друзья-педагоги. Все они были увлечены идеей Константина Дмитриевича — преподавать любую, пусть даже самую сухую науку увлекательно, наглядно, предметно.
Но Константину Дмитриевичу хотелось передать свои мысли о воспитании всем учителям России. И он продолжал писать педагогические статьи, даже решил издавать педагогический журнал. Явившись к министру просвещения, он сказал, что желает выпускать журнал под названием «Убеждение».
— Главнейшая дорога педагогического воспитания есть убеждение, — объяснил он, — а на убеждение можно действовать только убеждением.
Журнал под таким названием ему издавать не разрешили. Но предложили стать редактором журнала, который выпускало само министерство просвещения.
Константин Дмитриевич взялся за эту работу. Когда-то в Ярославле он задумал оживить сухие, казенные «Губернские ведомости». Теперь ему захотелось превратить пустой и бесхарактерный, малопопулярный среди учителей министерский орган в настоящий педагогический журнал. Со всей энергией, на какую он был способен, не отрываясь, однако, от повседневной инспекторской работы в институте, отдался он редакторской деятельности. Он привлек в редакцию университетского товарища Юлия Рехневского, заказывал статьи Модзалевскому, Семенову, Водовозову, искал авторов и среди других педагогов в России. И очень скоро «Журнал министерства народного просвещения» — сокращенно «ЖМНПр» — стал неузнаваем: вместо малозначительных заметок на всевозможные, подчас весьма далекие от проблем воспитания темы в нем стали публиковаться крупные научные труды по педагогике и психологии. Печатал свои новые произведения и Константин Дмитриевич.
Полтора года он вел эту работу. Но… министерству не понравилось, что журнал стал «чрезмерно научным». Это была придирка. На самом деле министерству не понравилось, что Ушинский выступал на страницах журнала со статьями, в которых «не осуждал вредные тенденции в литературе».
Иначе говоря, от Ушинского потребовали, чтобы он выражал правительственную точку зрения, вступая в полемику с прогрессивными журналами России при обсуждении острых общественных вопросов.
А шли бурные годы середины XIX века — шестидесятый и шестьдесят первый! Предреформенное брожение в России. Подготовка преобразований в русском обществе, связанных с отменой крепостного права. Неумолчный звон герценовского «Колокола» в Европе. Скорбный и гневный голос Некрасова над просторами могучей и нищей, бессильной Руси. Смелые обличения всех язв темного царства самодержавия Чернышевским и Добролюбовым, подхватившим в «Современнике» знамя революционного пафоса неистового Виссариона!
В 1861 году по Петербургу подпольно распространялась небольшая книжица: «Думы К. Ф. Рылеева». Ее издал в Лондоне Огарев. Он включил в нее многие произведения Рылеева — «К временщику», «Свободы гордой вдохновенье», «Гражданин» и другие. И предпослал рылеевским стихам свое стихотворение о декабристе-поэте.
Константин Дмитриевич через друзей раздобыл эту книжицу на короткий срок. Уединившись в своем кабинете, он тщательно выписал мелким угловатым почерком в заветную тетрадку все рылеевские произведения. Вспоминал ли он при этом полудетские волнующие разговоры с гимназическими друзьями о храбрецах с Сенатской площади? Возрождались ли в нем юношеские мечты о подвиге, которому еще не приспело время? Или хотел вслед за Огаревым пламенно провозгласить свою верность памяти казненного героя?
Но образ смерти благородный
Не смоет грозная вода,
И будет подвиг твой свободный
Святыней в памяти народной
На все грядущие года.
С волнением читал и перечитывал Константин Дмитриевич эти огаревские строчки. И разве мог он, бережно храня тетрадку с рылеевскими стихами, принять министерское предложение: бороться на страницах журнала с антиправительственными настроениями?
Конечно, нет! Он наотрез отказался это сделать.
Ушинский понимал, что отказ его незамедлительно повлечет за собой запрещение быть ему в дальнейшем редактором. Поэтому он попытался еще объяснить свою позицию, «вразумить» министерских деятелей, доказывая, что нельзя бесчестным путем вести журнальное дело: «Если бы мы стали обличать вредные тенденции в тех пли иных журналах, то есть другими словами… печатать доносы на писателей, журналы и цензоров, то мало бы выиграли этим в уважении публики», — писал он в официальной записке и добавлял: «Журнал выдержит свой характер, имея в виду одно благо народа, его истинное нравственное и умственное образование, и общество, наконец, обратится к нему с доверием».
Но уже ничего не помогло. На записку Ушинского была наложена резолюция: «…по приказанию министра… журнал министерства народного просвещения с 1862 года должен издаваться на прежних основаниях».
Так оборвалась еще одна попытка Ушинского «рассеивать идеи». В Ярославле он был вынужден уйти из газеты, выпустив одиннадцать номеров, сейчас подписал восемнадцать ежемесячных журнальных выпусков. Как и тогда, он мог бы сказать сейчас, что опять пришелся не ко двору…
Каждый четверг он собирал у себя в квартире друзей-педагогов. Они охотно сходились к нему сюда, в небольшой серенький флигелек на территории Смольного монастыря. За чашкой чая говорили о литературе, о делах «смолянских», обсуждали педагогические статьи. И радовались тому, как менялся нравственный облик воспитанниц, особенно в старшем классе. У девушек пробудилась тяга к знаниям, к чтению книг — они читали теперь даже ночами, при свечах, таясь от классных дам. Живой интерес к общественным проблемам заставлял учениц делиться волнующими вопросами с учителями и после занятий, сопровождая наставников в коридорах или в саду.
— Боже! — восклицали классные дамы, — они называют друг друга по именам!
От страха перед новшествами в институте замирали те, кто не понимал, что Россия находится на рубеже государственных реформ. Константин Дмитриевич и его друзья жили надеждой на то, что эти реформы перевернут затхлый мир не только общества благородных девиц, но и всей Российской империи. Со дня на день ожидался манифест об отмене крепостного права. Готовился он долго, разрабатывала его специальная комиссия — одним из членов ее был князь Черкасский, с которым Ушинский учился в университете. Но царь долго не решался обнародовать манифест, предчувствуя, что крестьяне, обманутые в своих ожиданиях — «освобожденные» без земли! — ответят волнениями. Так оно и случилось.
5 марта 1861 года, в последний день масленицы, русское правительство все же отважилось огласить «Положение» об отмене крепостного права. Ушинский встретил его с надеждой на то, что эта мера поможет народу улучшить жизнь. Сразу после оглашения манифеста и молебна в институте Константин Дмитриевич собрал старших воспитанниц и произнес перед ними горячую речь, убеждая, как важно особенно теперь отдавать все силы просвещению народа.
— О, сколько нужно школ, школ и школ для всего этого народа, возрожденного к гражданской жизни! — восклицал он. — Но где взять учителей?
И он призывал воспитанниц старших классов избрать благородный путь служения народу — стать учительницами.
По настоянию Ушинского в институте открыли воскресную школу для горничных — занятия в ней стали вести воспитанницы.
Скрепя сердце терпела подобные вольности в стенах Смольного Мария Павловна Леонтьева. Утвержденный в конце концов высочайшей волей проект перестройки Общества благородных девиц давал дерзкому инспектору большие полномочия. Начальнице невыносимо было видеть, как рушатся одна за другой привычные традиции. Ей даже мерещилось, будто Ушинский «с его партией» — страшные заговорщики, растлевающие воспитанниц вредными идеями. Государыня же сама не ведает, какое зло институту приносит ее покровительство этому фанатику с лихорадочно сверкающими глазами! Поэтому Леонтьева решила принять на себя богоугодный долг — любыми способами противостоять пагубным затеям инспектора и его соумышленников. Она затягивала всячески выполнение утвержденного проекта. И прикрыла воскресную школу. Классным же дамам вновь дала волю на уроках. По-прежнему они вмешивались в переписку воспитанниц. И опять было запрещено девицам разговаривать с учителями-мужчинами.
Последний приказ поставил девушек перед необходимостью хитрить. Хитрить, но все-таки обращаться к учителям с вопросами, которые немыслимо было оглашать вслух при надзирательницах. И ученицы задавали такие вопросы прямо в тексте сочинения, заключая их в скобки.
Учитель Семенов пришел на очередной четверг. к Ушинскому с тетрадкой одной ученицы и сообщил, что ему задан «вопрос в скобках». Прочитав где-то стихотворение поэта-революционера Михайлова, воспитанница за-, помнила из него строчки: «Отчего под ношей крестной, весь в крови, влачится правый?» И спрашивала: «Не правда ли, такой ужас исчез в России с освобождением крестьян? Но если он существует и теперь, почему же все вы, честные, добрые, великодушные наши преподаватели, не подниметесь вместе с великим нашим наставником и общими усилиями не уничтожите это страшное зло в России?»
Ушинский вскочил из-за стола, начал взволнованно, ходить по комнате. Потом заговорил и не умолкал, пока не закашлялся. Взрослым девушкам запрещено беседовать с учителями! Видите ли, заботятся о воспитании в. девицах скромности! Но боятся-то совсем другого. Ведь при всей наивности обращения этой ученицы к честным, добрым преподавателям мысли у нее какие серьезные, общественные! А давно ли еще в головах у них всех были лишь шпоры кавалергарда?
Константин Дмитриевич связывал все подобные перемены в нравственном облике воспитанниц с благотворным влиянием на них труда. Учение — тоже труд! Девицы прозябали прежде в атмосфере разлагающего безделья. Теперь же их возвышал и облагораживал интерес к общественным проблемам. «Труд, исходя от человека на природу, действует обратно на человека», — напишет он несколько позже, когда будет работать над статьей «О труде в его психическом и воспитательном значении».
Ушинский продолжал свое дело в институте. Он шел к воспитанницам, чтобы увлечь их поэзией Пушкина и глубиной критической мысли Белинского. А говоря о Лермонтове, допытывался: «Какое сходство можете найти между Лермонтовым и Гоголем?» И сам объяснял: «Гоголь такой же разочарованный, как Лермонтов, но с той разницей, что выражает свое разочарование насмешкой. А Лермонтов говорит о нем с отчаяньем». Это было ново для девушек, и еще серьезнее задумывались они не только над своеобразием творчества отечественных писателей, но и над фактами окружающей их действительности.
Внимательно приглядывался Константин Дмитриевич к каждой воспитаннице, стремясь найти среди них способных продолжать учение в дополнительном педагогическом классе.
Так выделил он Лизу Цевловскую. Он заметил в ее характере целеустремленность, жажду новых знаний и уговорил ее учиться дальше, чтобы стать учительницей. Он даже выхлопотал для нее значительную стипендию.
«Всю силу великодушия этого благороднейшего человека я поняла гораздо позже, — писала впоследствии педагог и писательница Елизавета Николаевна Цевловская-Водовозова в книге «На заре жизни». — Продолжая знакомство с Ушинским и после выпуска из института, я лично была не раз свидетельницей того, как он не только приходил на помощь советом, но и доставал работу нуждающимся, выхлопатывал стипендии, а за некоторых вносил деньги из своего кармана. В последнем случае он неизменно просил не называть его имени тем, кому помогал».
Благотворное влияние личности Ушинского определило жизнь многих девушек-смолянок. Через несколько лет после ухода Константина Дмитриевича из института он случайно оказался в одной из школ. Навстречу ему с радостным возгласом кинулась молодая учительница — она не могла сказать ни одного слова, лишь разрыдалась.
А на другой день он получил от нее письмо. Выпускница Смольного института Быстродумова выражала Константину Дмитриевичу свою признательность за все то добро, которое он ей сделал. Она писала, что если бы не он, то после выпуска ей пришлось бы влачить постылое существование, какое влачит молодежь в семьях ее родственников, мелких чиновников, где девушки ведут борьбу с родителями не за право учиться, а за право приобрести новую тряпку. «И меня ожидала бы та же участь: ведь институт до Вашего вступления в него не возбуждал более чистых стремлений…»
Чем больше преуспевал Константин Дмитриевич в воспитательной работе, тем сильнее ожесточались его враги. Против инспектора классов были настроены все классные дамы. И учитель закона божьего Гречулевич. И даже ближайший помощник инспектора классов Налетов. Сочувствующая инспектриса мадам Сент-Илер и друзья-учителя были в стенах Смольного института бесправной силой. Поэтому так получилось, что фактически Ушинский оказался один на один с врагами, во главе которых стояла жестокая, властолюбивая начальница. И скрытое противоборство с ней, наконец, перешло в решительную схватку.
В начале 1862 года Мария Павловна потребовала, чтобы очередной выпуск воспитанниц был произведен согласно старому порядку. Такое решение начисто перечеркивало все уже достигнутые результаты перестройки учебного дела в институте. Константин Дмитриевич, естественно, ответил, что так сделать невозможно. Но Леонтьева подтвердила свое требование письменно. Ушинский ответил ей отказом письменно же. С этого дня Мария Павловна перестала разговаривать с инспектором классов.
Вмешиваться же в ход занятий она не прекращала. И потребовала от учителей, чтобы они на экзаменах перед ученицами стояли. А семь лучших учениц пожелала оставить на второй год — даже на два! Ей захотелось обеспечить показательный выпуск в 1864 году, когда будет праздноваться 100-летие Смольного института. Константин Дмитриевич возмутился: зачем калечить жизнь хорошим ученицам? Он заявил, что торжественный выпуск в юбилейный год будет достаточно показательным и без этого.
Но госпожа Леонтьева уже объявила вышестоящему начальству, будто ученицы сами выразили желание, остаться в пансионе. Ушинский уличил начальницу в обмане. Оказалось, что это по ее настоянию помощник инспектора классов Налетов вырвал у воспитанниц необдуманное согласие. Ушинский сделал Налетову строгое внушение. Тот впал в амбицию и объявил об уходе. Ушинский не стал его задерживать. Но Леонтьева оставила Налетова на месте. Этим она опять грубо вмешалась в дела инспектора классов — выбор помощника входил в компетенцию самого инспектора.
Обстановка накалялась до предела.
Некоторые выпускницы, уже сдав экзамены, покидали институт. Так уехала, не дождавшись торжественного выпуска, и Елизавета Цевловская. Ей предстояло жить в доме богатого дядюшки-генерала. Прощаясь с ней, Константин Дмитриевич сказал:
— Очень жаль, что вы не можете жить среди людей трудящихся. Боюсь, как бы вас не увлекли звуки вальса да звон шпор. Ну, да я вам не дам погрузиться с головой в ваши оборочки. Недельки через две непременно нагряну к вам, узнаю, что вы путного сделали. Не думайте, что я враг веселья, напротив даже, но развлечения могут быть только после труда.
И он сдержал свое обещание — повидал Елизавету Цевловскую через три недели. Убедившись, что она нашла новых друзей среди передовой петербургской молодежи, порадовался ее неколебимому намерения) — жить насыщенной духовной жизнью.
А в Смольном между тем готовились к приему императрицы. По традиции она раздавала лучшим воспитанницам награды — «шифры» — резные вензеля, обозначающие начальные буквы имени царствующей особы. Мария Александровна прибыла в институт 7 марта. Константин Дмитриевич вызывал учениц по списку, царица вручала им «шифры». Потом двинулась по залу мимо выстроенных принаряженных девиц, приветствуя их.
Ушинский по институтскому этикету должен был отступить в сторону, освободив место начальнице. Но как раз в этот миг ее императорское величество соизволила заговорить, а Ушинский ей ответил — так вместе, разговаривая, они и пошли по залу.
Леонтьева и классные дамы усмотрели в этом новое величайшее оскорбление. В тот миг, пронзая Ушинского ненавидящим взглядом, Мария Павловна в душе злобно ликовала: в ее столе уже лежала весьма основательная обвинительная бумага против этого наглеца-инспектора — донос учителя Гречулевича!
Константин Дмитриевич шел по залу, не подозревая, что поединок с начальницей близок к развязке. К нему толпой подбежали выпускницы, перебивая друг друга, стали выражать благодарность за его заботы о них. Царица одобрительно улыбнулась и сказала, что ее трогают добрые чувства воспитанниц к своему наставнику.
Через неделю его вызвал к себе член совета по учебной части князь Мещерский. Этот пятидесятилетний вельможа, большую часть своей службы проведший в Варшаве, лишь месяц назад принял на себя обязанности в совете Смольного института, в совете, состоящем всего из трех человек — начальницы и двух членов — одного по хозяйственной части и другого по учебной.
К князю Мещерскому и поступили бумаги от госпожи Леонтьевой.
Его сиятельство, плохо знавший всю предыдущую деятельность Ушинского, был официально-неприступен. Он сухо объявил, что жалобу госпожи Леонтьевой поддерживает законоучитель Смольного института протоиерей Гречулевич. Протоиерей Гречулевич обвиняет как инспектора классов господина Ушинского, так и некоторых других преподавателей.
Князь не посчитал нужным позволить Константину Дмитриевичу самому прочитать эту жалобу. Он лишь огласил отдельные ее пункты, относящиеся лично к инспектору классов. Из них Ушинскому стало понятно, что он обвиняется не просто в недопустимом попрании приказов начальницы по вопросам учебным. Обвинения, которые предъявил Гречулевич, затрагивали образ мыслей Константина Дмитриевича — выражали сомнение в его политической благонадежности.
Князь Мещерский после каждого оглашаемого им пункта, многозначительно покачивая головой, вопрошал:
— А что на это скажете? Вы же говорили так? Не станете отрицать — говорили?
Гнусная пачкотня Гречулевича была из разряда тех доносов, которые, «доводя до сведения кого следует о чем следует», подло искажают факты, лишь бы любыми средствами уничтожить взятую под прицел жертву!
Константин Дмитриевич потребовал:
— Расследуйте это дело основательно. Если я виноват, готов ответить, а если окажется, что на меня клевещут, то смею надеяться…
Нет, он напрасно надеялся! Мещерский не выразил желания производить основательное расследование. Ему было достаточно того, что имя человека, занимающего высокую должность в учреждении ведомства императрицы Марии, замарано недоверием.
— О случившемся будет доложено главноуправляющему принцу Ольденбургскому, — объявил Мещерский в заключение, давая понять, что аудиенция окончена.
Чиновничья машина завертелась. Ушинский знал, чем это может кончиться. Он попросил князя подождать хотя бы несколько дней, пока он, Ушинский, представит письменное объяснение.
— Можете писать любые объяснения, — ответил Мещерский, вежливо улыбнувшись. — Только едва ли они вам помогут. Насколько я понимаю, господин Ушинский, вам придется место инспектора классов покинуть.
Покинуть?..
За что же?
Придя домой, он сел за письменный стол. Ни перед кем и ни в чем он не собирался оправдываться. Хотелось просто самому себе уяснить, как можно столь нелепо воспринять его поступки, если все они — все до единого! — продиктованы желанием приносить людям пользу?
Его не посчитали нужным ознакомить, какие именно конкретные претензии предъявляет к нему в своей жалобе начальница. Но наверняка они касаются учебных дел.
И пункт за пунктом, кратко^ но четко изложил он все свои действия в этом направлении.
А на чем же построены измышления Гречулевича?
Основанием для доноса протоиерея, несомненно, послужил разговор, который произошел несколько дней назад…
Константин Дмитриевич пригласил учителей закона божьего на беседу, чтобы уточнить детали распределения уроков. Он плохо себя чувствовал в тот вечер и сидел дома, на груди и на спине у него лежали припарки, мешавшие надеть костюм, поэтому, когда оба законоучителя — священники Гречулевич и Головин явились к нему на квартиру, он встретил их в халате. Он никак не думал, что и это Гречулевич зачтет ему в вину: неуважительный инспектор, видите ли, проводил совещание с учителями в затрапезном виде… Да еще курил!
Но никакого совещания и не было. Совещания с учителями проводятся в библиотеке общества. Правда, сидели у него друзья-преподаватели, человека четыре, в том числе Семенов и Пугачевский, но они заходят запросто каждый день, и шла частная беседа — как до прихода законоучителей, так и при них. Обычная домашняя обстановка.
Деловой же разговор начался с обсуждения уроков закона божьего. Между инспектором классов и Гречулевичем сразу возник спор, в котором, впрочем, приняли участие все. Гречулевич заявил, что инспектор вообще не имеет права вмешиваться в преподавание закона божьего. Константин Дмитриевич возразил: он обязан наблюдать за преподаванием всех предметов в институте. И повторил свое мнение, что совершенно неправильно заставлять девиц зубрить весь текст учебника от доски до доски. Безусловно, и преосвященный митрополит Филарет не для того писал свой катехизис.
— Достойно ли судить о намерениях преосвященного? — загромыхал басом Гречулевич, сорокалетний бородач с благообразной физиономией священнослужителя и с мощной фигурой атлета. — Вот ежели бы вы встретились с митрополитом Филаретом и от него самого сие услышали…
— А зачем мне с ним встречаться? — с веселым удивлением спросил Константин Дмитриевич. — Да ежели преосвященный и потребовал бы зубрежки, значит, и он сам поступил бы против правил педагогики. Буквальное зубрение учебников способно лишь убить живое чувство веры.
— Кощунствуете? — вскричал законоучитель. — Да ежели дети не все разумеют, отвечая слово в слово по катехизису, сие надобно для присутствующих на экзаменах духовных лиц.
— Полноте, — засмеялся Константин Дмитриевич. — К чему такой неприличный обман? При том совершенно ненужный. Духовные лица, приходящие на экзамены, сами дают вопросы, вполне доступные детскому пониманию, и не требуют буквальных ответов.
— А так надобно! — повторил Гречулевич упрямо. — Ибо детскому разуму не все может быть понятно в таинствах святой веры.
— Не полагаете ли вы, ваше преподобие, что догматы веры так же неудобоваримы для детей, как для взрослых читателей ваш «Странник»? — не удержался Ушинский от колкого вопроса.
И все засмеялись.
Над издававшимся Гречулевичем духовным журналом «Странник» открыто издевались все мыслящие люди в России. Конечно, это показалось издателю-протоиерею смертельно обидным. Он покраснел, хотя ничего не ответил. И даже довольно дружелюбно простился, выразив надежду, что спор их останется без последствий. Но вот как сам напомнил об этом споре! Да еще до какой степени исказил! Дескать, господин Ушинский проявил полное неуважение к особам священного звания, осмелившись во всеуслышание заявить, будто не желает нигде и никогда встречаться с митрополитом Филаретом!
Возможно ли так беззастенчиво передергивать? Так ведь любого собеседника после получасового разговора можно обвинить в чем угодно! Только имеет же каждый человек право требовать, чтобы его домашние разговоры и домашняя жизнь вообще были оставлены в покое! Нет ничего более тяжкого и неудобного, как защищаться от обвинений подобного рода…
…Исписаны многие страницы. Прошло уже время обеда. И ужина. В доме укладывались спать…
А в чем же обвиняются начальницей другие преподаватели?
«Позвольте выразить вам, ваше сиятельство, мое глубокое огорчение, что эти обвинения, по неизвестной мне причине, скрыты от меня, тогда как по закону они прямо должны бы быть мне переданы для расследования их справедливости… Прошу… сообщить мне, в чем обвиняют определенных мной преподавателей, для того, чтобы я мог сделать надлежащий розыск: это моя прямая обязанность».
«Обвиняют меня так же в том, что когда-то и кому-то я говорил, что всегда предпочту преподавателя-атеиста, но человека честного и правдивого, ханже и фарисею. Не помню, так ли и кому это говорил, но это действительно мое мнение… Признаю религию необходимым основанием воспитания… Но считал всегда и считаю теперь, что ханжа хуже атеиста, потому что в ханже к неверию атеиста присоединяется еще ложь, лицемерие и страшная дерзость, так как он имя божие употребляет для своих корыстных целей».
…Уже давно за полночь. Над миром сонная тишина.
«Вот и все объявленные мне обвинения. Но я не могу понять, ваше сиятельство, почему мнения мои, выраженные в кабинетных разговорах и в разное время, я обязан теперь защищать официально? Неужели только потому, что я осмелился настаивать на исполнении высочайше утвержденных правил?»
«Не думайте, однако, что я напрашиваюсь на какую-нибудь награду. Нет, я желаю только справедливости, и, кажется, я имею право просить об одном, чтобы, проверив мою служебную деятельность, засвидетельствовали, что я служил честно… и исполнил свой долг».
Он встал из-за стола уже при свете следующего дня — измученный, осунувшийся, постаревший за одни сутки на десять лет. Пошатнувшись, закашлялся и снова обессиленно сел, покрывшись потом. Домашние его не узнали.
За окнами стояла злая непогода — по календарю вторая половина марта, а сильные морозы с пронзительным ветром вернули настоящую зимнюю стужу, снова установился санный путь. Он ехал по метельному, заснеженному Петербургу на извозчике, везя свою бумагу начальству.
Но напрасными оказались попытки добиться справедливости. Никаких объяснений от него уже никто не ждал.
20 марта 1862 года Василий Иванович Водовозов писал Елизавете Цевловской — своей невесте: «В нашем институте поднялась целая гидра сплетен. Ушинский выходит в отставку вследствие доноса Гречулевича. Я тут тоже замешан».
21 марта он добавлял: «Со Смольным вообще всем нам, и Михаилу Ивановичу (Семевскому), и мне, придется распрощаться. Там совершенно землетрясение: все перевернулось вверх дном… Я был сегодня у Ушинского. Он истинно страдает, что все дело расстроилось. Можно себе представить, кто после нас пойдет преподавать в Смольный. Ведь это нравственная смерть попасть под начало Налетова и Гречулевича».
22 марта Константин Дмитриевич был на приеме у принца Ольденбургского. Разговор этот прозвучал для смольнинского инспектора окончательным приговором. В тот же день Ушинский подал сразу три прошения — принцу Ольденбургскому, в министерство просвещения и в совет института: он ходатайствовал об увольнении его от занимаемой должности по болезни. «Расстроенное здоровье заставляет меня уехать за границу на продолжительное время…»
Он не был сейчас в столь бедственном положении, как когда-то, покидая Ярославский лицей. Молниеносно разошлась среди читателей книга «Детский мир» — за один год три выпуска! Это давало кое-какие средства для существования.
Но было тяжело морально: за пользу, принесенную им отечеству, его безжалостно вышвыривали. Покровительство императрицы не спасло от удара. «Его императорское величество, — читаем мы в резолюции, наложенной на прошении Ушинского, — уволив инспектора классов Общества благородных девиц и Александровского училища коллежского советника Ушинского от занимаемой им должности, всемилостивейше повелеть изволила… возложить на него поручение осмотреть некоторые из замечательных заграничных училищ и представить по возвращении возможно подробное об устройстве и управлении заведений описание…»
23 марта, то есть на другой день после подачи прошения Ушинским, вопрос о его заграничной командировке решался императором всероссийским.
Так торопливо занимались судьбой русского педагога высокопоставленные государственные деятели, и все они не нашли ничего лучшего, как под предлогом почетного задания отправить его подальше за пределы России. Он был изгнан из Смольного. Вместе с ним, в знак солидарности, ушли его друзья Водовозов, Семевский, покинул институт и Модзалевский.
А госпожа Леонтьева осталась.
Она продержится на посту начальницы Смольного института еще двенадцать лет. И в 1864 году, в год столетия Смольного, удостоится очередной придворной милости — звания статс-дамы. И высочайшей благодарности. Как и принц Ольденбургский.
Как и доносчик Гречулевич…
Тот же, кто вписал в историю Смольного института поистине неизгладимую страницу обновления и кто именно в годы пребывания в Смольном своей книгой «Детский мир» наметил новый путь всему русскому образованию, этот человек официальными празднователями был попросту обойден молчанием.