Прошло немного времени, дней пять или шесть, и в марыйском ресторане «Мургаб» сыграли свадьбу Султана Мамедова и Фаины. На этой свадьбе гуляли все азербайджанцы, находившиеся в то время в городе Мары.
Был в Мары и Карабаш. Он приезжал на двухдневное совещание к Ермасову. Он тоже зашел на свадьбу и выпил бокал карачанаха за здоровье молодых. И вечером в своей жарко натопленной комнате рассказывал Лере про свадьбу, про то, как была одета невеста (белое шифоновое платье, всех потрясшее), и как держался жених, и какие тосты произносили гости. Лера сначала с интересом расспрашивала, потом вдруг погасла, погрустнела. Она сказала, что из всех праздников ей больше всего нравится свадьба, а у нее самой свадьбы не было: была не то что свадьба, а то ли вечеринка, то ли пикник какой-то на даче у Сашиного однокурсника в Тарасовке. Никто не знал, что это свадьба, все считали, что празднуется обыкновенное окончание экзаменов. Почему так получилось? Кажется, не было денег. Она все-таки хотела устроить свадьбу, а Саша протестовал и не хотел ни у кого занимать, и это была их первая ссора. Она первый раз тогда плакала. Собрались в складчину. Один только хозяин, Сашин приятель, знал, что они поженились, и устроил им уединенную комнату на втором этаже, в мансарде, где было холодно, и пахло сырыми досками, и всю ночь по голове барабанил дождь…
И вот снова — подпольная любовь, без свадьбы, без друзей, снова холодные ночи, бездомность. Все это неврастения. Лера сделалась очень нервной за последние дни. Оказывается, он не должен был два дня проводить в Марах. И тем более оставаться на свадьбу. Приехал Ермасов? Ну что ж, а здесь его ждет женщина, которая ради него порвала с мужем, оставила семью, пошла на огромный риск, на жертвы. Это больше, чем Ермасов с его Америкой.
Он успокаивал ее, был нежен, но это действовало только в худшую сторону. Она расплакалась и, уже ничего не слыша, повторяла сквозь слезы:
— Я предчувствую, у нас не будет счастья… Нет, нет, Алеша, не будет, не будет!
Он растерялся. Молча укачивал ее, как ребенка. Он очень любил ее в эти минуты. И, однако, — поразительно устроен человек! — сквозь волны смятения и нежности, наперекор его воле, проникали в сознание совсем посторонние мысли. Его поразили рассказы Ермасова об Америке, о том, что на конференции в Лос-Анджелесе огромное впечатление произвел доклад Ермасова о бульдозерном методе.
Обнимая Леру, прижимаясь подбородком к ее мокрому лицу — она тихо всхлипывала, успокаиваясь понемногу, — Карабаш думал о том, что теперь никакие «кетменщики», никакие «антибульдозеристы» не посмеют пикнуть.
Неожиданно пришли гости: Ниязов, Гохберг и Смирнов. Всех волновал приезд Степана Ивановича. Они были так увлечены, с такой жадностью слушали Карабаша, что никто не заметил заплаканного лица Леры. А то, что они встретили Леру у Карабаша в поздний час, не удивило их, кажется, нисколько.
Лера вышла во двор, обмыла, дрожа от холода, лицо под рукомойником, привела в порядок волосы. Вернувшись, глазами спросила у Карабаша: уходить? Ей было стыдно своих слез, внезапной слабости и хотелось уйти, спрятаться, не видеть чужих людей, но она слишком любила Карабаша и хотела поступить так, как он скажет. Сдвинув брови, Карабаш потряс головой: нет, не уходи! Спокойным голосом, как будто она его жена и все знают об этом, попросил Леру соорудить что-нибудь вроде ужина и согреть чайку.
И ей стало легко. Она совсем успокоилась. И, не слушая, о чем говорят мужчины, взялась за приготовление ужина. Включила электроплитку, поставила на нее сковороду. Разбила яйца, нарезала луковицу, открыла консервным ножом банку тресковой печени, насыпала соль в солонку. Карабаш любил порядок, у него было все, что нужно, все на своих местах. Даже бумажные салфетки имелись, купленные в Марах еще летом, — десять пачек сразу.
Гохберг побежал к себе и принес одну закупоренную бутылку портвейна и другую неполную — то, что осталось от праздничного обеда. Мужчины пили, закусывали, спорили, дымили папиросами.
Лера сидела на койке, прислонившись спиной к стене, прикрыв ноги кошмой, и слушала. И даже не так слушала, как просто смотрела и думала. Ей нравилось смотреть на то, как Карабаш ест: быстро, с аппетитом, как-то особенно по-мужски, крепкими зубами рвет резиновый хлеб; как двигаются, напрягаясь, желваки на его скулах и, когда он говорит что-то ртом, набитым пищей, это не кажется неприятным, как у других, рот его остается аккуратным, собранным и упругим, как у юноши. Иногда Карабаш смотрел на Леру и чуть заметно улыбался. Она улыбалась ему в ответ. Мужчины предлагали ей выпить, поесть чего-нибудь, но ей не хотелось ни есть, ни пить; ей хотелось сидеть на койке, укрывшись теплой кошмой, смотреть и думать. Она вспоминала Сашу и его друзей. Они часто приходили в дом, и она тоже угощала их вином, жарила им яичницу, варила кофе, и они болтали, сплетничали, обсуждали кого-нибудь из знакомых, потом до часу, до двух ночи играли в преферанс, и это было мучительно скучно, и она клевала носом, сидя на кушетке с книгой в руках, и иногда даже при гостях засыпала. Потом они уходили, надо было очистить две пепельницы, полные окурков, проветрить комнату, помыть посуду. Если Саша проигрывал, он бывал раздражителен, плохо спал.
В картах Лера ничего не понимала, но знала, что Саша всегда уменьшает результат игры — и в случае проигрыша, и в случае выигрыша. Часто он говорил, что у него нет ни копейки, а Лера случайно находила деньги у него в столе, и тогда он говорил, что это «святые деньги» — карточный долг. Но в тот же вечер или вскоре после того он где-нибудь выпивал с приятелями, и Лера знала, что он пил на «святые деньги». Тоска была не в том, что он играл, проигрывал, утаивал деньги, когда Лера не всегда могла купить себе пару чулок, а Васенька нуждался то в одном, то в другом. Тоска заключалась в том, что эта игра была для Саши и его партнеров как бы целым миром, доставлявшим все горести, радости, удовольствия духа.
Невыносимо было слушать их разговор во время игры. Как однообразно, как пошло они шутили, как тоскливо издевались друг над другом! Не стесняясь Леры, а особенно если она спала или делала вид, что спит, они рассказывали анекдоты, от которых хотелось не смеяться, а морщиться. Почти никогда они не говорили о литературе, о театре, о своей работе с таким же смаком, с каким обсуждали знакомых или говорили о пульке, о женщинах. При Лере они ограничивались намеками, но когда ее не было, распускали языки вовсю.
Гохберг легкими шагами бегал по комнате, говорил возбужденно:
— Но теперь их мнение должно измениться! А помните, как они кричали: «Вы идете на поводу у хапуг!»
— Теперь они в нокауте…
— А статью Хорева помните? Ай, статья, статья! — смеялся Ниязов. — Бульдозеры, говорит, приносят пользу одним бульдозеристам!
Белобрысый Смирнов, пошмыгав носом, сказал:
— Но мнение американских дельцов — это, знаете, не авторитет…
— Почему дельцов? И почему американских? Там были ирригаторы восемнадцати стран, инженеры, ученые. Какой ты, ей-богу, скучный, упрямый скептик! — кипятился Гохберг. — Неужели тебя не волнует, не наполняет гордостью то, что и в нашей области, ирригаторской, мы обогнали Америку? Я, конечно, не сравниваю с запуском спутника, пусть наше дело гораздо скромнее, но оно наше, наше, понимаешь? Вот мы все им занимались, ломали голову…
— Дорогой, не надо меня агитировать за Советскую власть. Я что хочу сказать? Меня убеждает существо дела, а не то, что кто-то где-то — за океаном — пришел в восторг.
Карабаш сузил глаза:
— Аркадий, он прав, вообще-то. Почему мы должны удивляться тому, что для американцев наш бульдозерный метод оказался открытием? Вся наша стройка — открытие. Мы делаем небывалое, поймите вы!..
Когда Карабаш сердился, его глаза делались узкими и желваки на скулах твердели, как литые. Он говорил негромко, зато Гохберг кричал и наскакивал на Смирнова, как петух. Этот Смирнов не нравился Лере. У него было лицо скопца: бесцветное, травянистое, неясного возраста. А говорили, что он самый молодой из инженеров, на год моложе Карабаша.
— И почему вы боитесь сравнить нашу стройку с запуском спутника? Да черт возьми, мы же строим величайший самотечный судоходный канал в мире! Императорский канал в Китае, который считался самым крупным, — всего пятьсот километров, а наш будет вдвое больше.
— Алеша, зачем вы читаете мне лекцию?
— Если быть точным, — сказал Ниязов, — то наш будет почти втрое больше. Тысяча триста в окончательном виде.
— Я не читаю лекций, я просто хочу напомнить. Мы забываем. Мы перестаем видеть целое потому, что нас окружают детали, нас душат подробности. А что на самом деле? Впервые в истории в таких гигантских масштабах меняется облик земли — создается целая страна. Вы знаете, какова площадь Туркмении? Почти пятьдесят миллионов гектаров, а орошается меньше одного процента всей территории.
Они говорили еще час, еще два часа, спорили, курили, расстилали на столе карту, у них кончились папиросы, Гохберг уходил куда-то и возвращался, потом Ниязов уходил тоже и возвращался с папиросами, и был уже третий час ночи, а они продолжали разговаривать. Лера слушала с изумлением. В ее экспедиции по ночам обычно спали в спальных мешках. Но ей спать не хотелось, она с интересом слушала споры о том, как снабжать водой Красноводск — прямым каналом из Небит-Дага или при помощи трубопровода, она участвовала в тут же, за столом, делавшихся расчетах будущего урожая хлопка, когда в зоне канала окажется полтора миллиона гектаров новых земель, она узнавала, что канал будет одним из самых дешевых путей сообщения между Европой и Азией и суда из Балтики смогут ходить в Афганистан. Наверно, она знала об этом и раньше, слышала где-нибудь, читала, но теперь ей казалось, что это открытие Карабаша…
Наконец все ушли. Никто не удивлялся тому, что она осталась сидеть на койке.
И вот они вдвоем — Лера и Карабаш.
— Алеша, а ты здорово любишь свою ирригацию?
— Да. Интересная штука. Я ведь не ирригатор по профессии, здесь познакомился. — Он сел на койку, положил руку на кошму, которой Лера прикрыла ноги. — А что?
Она покачала головой: ничего. Теперь глаза ее слипались, она чувствовала себя безмерно усталой.
— Что с тобой? Ты не сердишься? — спросил Карабаш.
Лера улыбнулась.
— Нет.
— А что с тобой?
— Алеша, а вдруг мы не будем счастливы…
— Да? Ну черт тогда с нами. Так нам и надо. — Он приложил свою ладонь к ее щеке. — Если мы такие дураки — верно? Туда нам и дорога!
Она засмеялась, прижала губы к его ладони.
…Зурабов прилетел из Керков самолетом. Он мог этим самолетом лететь дальше, в Мары, но сошел в поселке, и вместе с ним сошел фотограф. Карабаша в это время в поселке не было, он уехал к Чарлиеву. Лера была в поле.
Вечером, когда Карабаш и Лера возвращались — он случайно на своем газике встретил в песках крытый грузовик Кинзерского и пересадил Леру к себе, — они увидели возле столовой Кузнецова. Он разговаривал с подавальщицей Марусей. Карабаш сразу не узнал фотографа: тот отрастил небольшую бороду, отчего его худое, горбоносое лицо стало неожиданно интеллигентным. Фотограф сказал Карабашу, что хочет остаться на стройке. Ну да, работать. На бульдозере, на скрепере, на кипятильном титане, на черте в ступе. У него пять тысяч двести семьдесят пять профессий. Какие причины? Ему тут нравится.
Карабаш слушал фотографа рассеянно. Он думал: если приехал Кузнецов, значит, тут и Зурабов, и будет, наверное, предпринимать какие-то шаги. Для того и приехал.
— Саша здесь? — спросила Лера.
— В конторе. Разговаривает с каким-то вашим.
— Там Смирнов, наверное, — сказал Карабаш.
— Денис Ларионович, а чего вам у нас нравится? — играя бровями, кокетливо спросила Маруся. Лицо ее полыхало красным цветом, глаза блестели, и вообще она выглядела лет на пятнадцать моложе своих сорока пяти. — Харчи у нас незавидные, вина не дают…
— Да мне вашу водку ашхабадскую, отраву, даром не нужно.
— А работа тут знаете какая тяжелая? Ой, что вы! Это не аппаратом чикать. Ребята знаете как надрываются? Да вы не выдержите.
— Будете со мной рядом, Машенька, — выдержу…
— Ой, да ну вас…
Карабаш оставил их болтать и погнал газик по песчаной улице дальше. Он отвез Леру к ней домой, а сам подъехал на машине к конторе. Зурабов, Смирнов и прораб Второго участка — высокий, богатырского сложения туркмен Овезов — сидели в прокуренной комнате. Зурабов что-то рассказывал. Карабаш издали кивнул всем троим, ему не хотелось пожимать руку Зурабову, и он медленно подошел и стал слушать.
Зурабов сказал, что семьсот строк — о заполнении озер — он послал самолетом из Керков, теперь ему нужен некоторый дополнительный материал, для двух следующих очерков. Для этой цели он и заехал в Инче вторично. Почти все, что нужно, он уже выяснил у товарища Смирнова. Многое рассказал Геннадий Максимович Хорев. Он прожил у него три дня в Керках. Чудесный человек Геннадий Максимович! Какой интеллигентный, какой щепетильно порядочный во всех отношениях! И жена у него чудесная. Простая женщина, молоденькая, двадцать пять лет, никаких дипломов, никаких таких особенных профессий, хозяйка, домоседка, обожает мужа, — а что еще нужно? Старик счастлив. Говорит, что переживает вторую молодость. Его первая жена и дети живут в Ташкенте, он им, разумеется, помогает деньгами, человек он глубоко порядочный. Сын уже в институте…
Карабаш, Смирнов и прораб молча слушали этот подробный рассказ.
Потом Зурабов сказал, что ему необходимо еще несколько имен передовиков производства, коммунистов и комсомольцев. Для портретных зарисовок.
Карабаш попросил прораба сходить в реммастерские за Ниязовым, секретарем парторганизации. Пришел Ниязов. Деловой разговор продолжался еще минут сорок, потом все побежали в столовую ужинать. Дул жесткий северный ветер, и на улице стоял легкий свист от летящего песка, как во время небольшого бурана. Бежали согнувшись, загораживая лица ладонями.
В столовой все как-то вдруг рассеялись: Зурабов увидел фотографа и подошел к нему, Ниязов подсел за стол к механикам, а Карабаша отвлекли разговором двое рабочих, он сел с ними, быстро выпил стакан чаю и ушел домой. Он думал, что Лера ждет его.
Но Леры не было.
Весь вечер Карабаш работал за чертежной доской. Прошло два часа, три, четыре, — к нему не заходил никто. Ни Аркадий, ни Лера, ни Зурабов — ни один человек. Это был странный вечер. В одиннадцатом часу вдруг пришел фотограф.
— Вы работаете? — спросил он, остановившись в дверях.
Карабаш сказал, что закончит работу через несколько минут, и пригласил фотографа зайти. Тот вошел, сел, молча курил, пока Карабаш, нагнувшись к столу, скрипел твердым чертежным карандашом по листу ватмана, приколотого кнопками к доске. Он не проявлял никакого интереса к тому, что делает Карабаш.
После долгого молчания и скрипения карандашом Карабаш спросил:
— У вас ко мне дело?
— Да вот насчет работы, — сказал фотограф. — Но вы заканчивайте, не хочу мешать.
— Вы серьезно? Я думал, вы баки забиваете нашей Марусе.
— Баки — само собой…
Потом они молчали до тех пор, пока Карабаш не кончил работы и не снял доски со стола. Фотограф сидел на табурете с сигаретой в зубах и, зажмурив правый глаз и склонив голову набок, чтобы избежать струйки дыма, забавлялся маленькой зажигалкой, в которой непрерывно что-то щелкало.
— Что это? — спросил Карабаш.
— Рулетка.
Карабаш взял зажигалку, повертел в руках. Они поговорили о рулетке, о картах и вообще об игре. Фотограф сказал, что игру уничтожить нельзя, люди будут играть всегда и везде. Потому что игра — это как бы разговор с судьбой. А каждому хочется попытать свою судьбу. Он имел в виду, конечно, такие игры, как рулетка или «очко», «скат», то, что немцы называют «глюкшпиль» — игра счастья. В Германии, сказал он, все играют в «скат».
Карабаш слушал его холодно. Фотограф неприятно смотрел на него в упор неподвижным взглядом когда-то голубых, вылинявших глаз.
— Какую работу на стройке вы имеете в виду?
— Да какую угодно. Дело не в том. Вот мы заговорили о судьбе, и я хочу вам сказать кое-что насчет этого. Судьба — серьезная штука. Она действует с разбором, одни ее почти не чувствуют, а другие просто дыхнуть без нее не могут. Стоит такая железная нянька и бьет по голове костылем. И никуда не денешься. Я вас не задерживаю?
Карабаш смотрел на часы. Было ровно одиннадцать. Лера, видимо, уже не придет. Это волновало Карабаша. Он решил подождать до половины двенадцатого и потом пойти к ней.
— Немного погодя мы выйдем на воздух, — сказал он. — Минут через двадцать.
— Пожалуйста. Ну вот. Вы, например, отняли у Сашки жену, но он хоть знает, кто его обидчик, он может бороться, протестовать, биться с вами на кулачках или там жаловаться в местком…
— Может?
— Я бы на его месте не уступил. Я бы знаете как? Вызвал бы вас для разговора в пески и избил бы до полусмерти. Ногами в печень. Милиции тут нет, властей никаких.
— Власти тут есть, вы ошибаетесь.
— Ну, может быть. Я шучу. У меня ведь тоже жену отняли. Судьба отняла. С кого спрашивать, кому в печень давать?
Лицо фотографа потемнело, он умолк, отвернувшись к окну. Глаза его, по-прежнему неподвижные, блестели зло. Но как раз теперь Карабаш почувствовал, что его неприязнь к фотографу исчезает.
— Ну, так кем же вы хотите работать?
— Я сказал: кем угодно. Могу бульдозеристом, могу шофером на грузовике. Мне все равно. Мне сорок два года, а я начинаю жизнь на пустыре. Как Ашхабад после землетрясения. Вы знаете мою историю?
На улице, когда они вышли, все так же дул сильный ветер. Небо, размытое ветром, отчужденно сияло звездами. Скрипел песок. Они шли в темноте за лучом карманного фонарика Карабаша. Фотограф рассказывал свою жизнь. Это был путаный, небрежный и невнятный рассказ о том, как он жил в Москве, бросил, не доучившись, техникум, поехал зачем-то в Среднюю Азию, как встретил Зинаиду, а потом — война, Иран, Севастополь, ранение в голову, плен. А после плена? Да. В том-то и дело! Страх — вот что после плена. Борьба и страх. Он делал все, что мог: был чернорабочим, работал на стройке, мыл машины, хватался за все. «А когда работа кончалась или меня выгоняли, я изобретал что-нибудь, чтобы не околеть: спекулировал, обманывал дураков, играл в „тото“, возил „раушмиттель“ — наркотики — контрабандным путем из Танжера в Гамбург. Итальянские пираты, сволочи, налетали в море с пулеметами, отнимали „рауш“, доллары, а то и лодку…»
Он умолк и потом спросил:
— Я вам сильно противен?
— Нет. — Они посмотрели друг на друга в темноте. — Почему вы спросили вдруг?
— Вы молчите, как кладбище.
— Я слушаю.
— Ну вот. Да, я мошенничал, вертелся среди подонков, сам стал подонком, но политики я не трогал. Они отскакивали от меня, как ошпаренные клопы. А пытались приобщить. Это меня и спасло, потому я и смог вернуться. Мама думала, что я погиб, и вдруг в пятьдесят третьем получила мое письмо из Берлина — случайно, через Восточный сектор, — и, начав читать, умерла от разрыва сердца. С письмом в руках. Мне соседи рассказали. Ну, комната в Москве пропала, вещи тоже; хотя какие там вещи у старухи — хлам, шурум-бурум…
Странный рассказ: он то вызывал сострадание и тепло, то обдавал холодом.
— Называйте как хотите: ошибки, трусость, судьба. Но это кончилось, ушло, понимаете? Все это — «рауш». Вся моя жизнь была «рауш»! Понимаете? Вам ясно? — Голос его прозвучал нервно, с вызовом. — Могу я забыть об этом? Могу к черту похерить, начать все снова?
— По-моему, можете, — сказал Карабаш. — Да.
— Да? По-вашему, да? Или вы не очень-то уверены?
— Почему я не уверен?
— Я не знаю. Но я вас понял. — Голос его звучал все более нервно и грубо. — Имейте в виду: я не слушаюсь ничьих советов. Я поступаю по-своему. Вам ясно? Только потому я и выжил…
— Тихо, тихо! Что вы горячитесь? — сказал Карабаш.
Они остановились напротив барака экспедиции. Карабаш вытащил сигарету и закурил. Он смотрел на темные окна барака. Все окна были темные.
— Что вы горячитесь? — повторил Карабаш. — Подождите меня тут.
Он подошел к двери, осторожно открыл ее. В коридоре был свет: горел электрический фонарь, стоявший на полу. Лера, в пальто, закутав платком голову, сидела на каком-то ящике в углу коридора. Рядом с ней, прислонившись спиной к стене, сидел на корточках Зурабов.
— Что тут происходит? — спросил Карабаш.
Зурабов встал и пошел к выходу. За спиной Карабаша хлопнула дверь.
— Что тут было? — спросил Карабаш.
— Говори тише, все спят… — шепотом сказала Лера. Она плакала и вытирала концом шерстяного платка щеки. — Мы говорили… Он рассказывал про Васеньку…
— Ну?
— Он говорил, что я преступная мать. Что я животное…
Карабаш сделал шаг к двери, но Лера схватила его за руку.
— Алеша! Да, да! Нет, подожди! Нет, я не забыла, я только не хотела, пока мы, пока у нас все… Я люблю сына больше тебя, больше всех. Ты должен это знать! Больше тебя! — бессвязно говорила она, сжимая его руку. — Алеша, ты будешь любить моего сына?
Карабаш сжал зубы. Вырвав руку из ее пальцев, он бросился к двери, выбежал, остановился, ища глазами. Увидел пустой черный холм под звездами. Зурабов уже скрылся, фотографа тоже не было.