Статья А.Зурабова наделала много шуму, как в Пионерном, так и в Марах, и в Ашхабаде. Противники бульдозерного метода, «антиермасовцы» и «кетменщики» воспрянули духом. В обвинениях, выдвинутых газетой против руководства Пионерной конторы, они прочли подтверждение своим мыслям о том, что бульдозерный метод основан на преступной эксплуатации механизмов.
В статье было три главных обвинения: 1) в том, что руководители СМК «Пионерная» вместо того, чтобы ремонтировать тракторы, преждевременно вышедшие из строя, списали 31 трактор, среди которых были машины выпуска 1954—1957 годов; 2) в том, что руководители СМК, чтобы скрыть имеющуюся якобы недостачу тракторов, собрали 7 тракторов и этим покрыли недостачу; 3) в том, что перед приездом на трассу представителей управления водхоза те же руководители СМК собрали со всей трассы механизмы и «спрятали» их в стороне от трассы, на 185-м километре.
Последнее обвинение было особенно грозным. В то время как на трассе радовались удачному заполнению озер и тому, что бульдозерный метод себя превосходно оправдывает, газетчик сумел за всем этим торжеством увидеть незащищенное место и больно ударить. Формально критика была правильной. Да, на трассе скопилось большое количество непригодной техники. Одни механизмы нуждались в ремонте, другие (скреперы) оказались беспомощны в песках, третьи пали жертвой «раскулачивания». Да, было и «раскулачивание». А что делать, если стройка испытывала волчий, неизбывный голод в запчастях? Как удалось бы осуществить в сентябре Великое Наступление Бульдозеров, если бы пришлось отказаться от частичного «раскулачивания» скреперных тракторов и переоборудования их в бульдозеры?
Люди, отвечавшие за доставку техники на стройку, были против бульдозерной затеи. Они не желали давать ни одной лишней машины. В Пионерном было всего 8 бульдозеров и 58 скреперов, висевших на шее конторы мертвым грузом. За короткий срок удалось отремонтировать и переоборудовать из скреперных тракторов еще 34 бульдозера, и это решило успех строительства на самом трудном, барханном участке.
Памятником этому успеху было скопление травмированной техники на 185-м километре. Карабаш держался спокойно, но предвидел густые неприятности. Могло быть что угодно. Статья была пущена с дальним прицелом.
«Как же отчитываются, — спрашивал автор статьи, — за преждевременно угробленные механизмы Аркадий Моисеевич Гохберг и другие? Ведь эти механизмы указаны в балансе как основные средства… До каких пор будут царить безответственность и бесхозяйственность на великой стройке, какой является Каракумский канал?»
Ермасов говорил с Карабашем по рации в тот же день, как появилась статья. Он рычал: «Какого дьявола вы откровенничали с этими прохиндеями? Какой сукин сын возил его на сто восемьдесят пятый километр?» Слова «дьявол» и «сукин сын» были наиболее деликатными среди выражений, которыми Ермасов в тот день потрясал эфир Восточных Каракумов. Ермасова уже штрафовали однажды за излишнюю горячность по радио: специальная комиссия, сидевшая где-то в Узбекистане, строго следила за радиоразговорами и карала беспощадно.
«Сукин сын» вскоре обнаружился: Смирнов. На открытом партийном собрании, созванном через два дня после появления статьи, Смирнов сам признался, что возил корреспондента на рембазу. «Но я ему никаких фактов и цифр не сообщал. Он был полностью в курсе, я даже удивлялся». Ему не очень-то верили, но дело, собственно, было даже не в том, кто и что наболтал корреспонденту. Надо было защищаться. Теперь нагрянут комиссии, посыплются акты, заключения. Гохберг был подавлен случившимся. Его поразило то, что главный удар был нанесен по нему: как раз то, на что другие не обратили внимания. На партийном собрании он нервно оправдывался, попутно обвиняя автора статьи в демагогии и непартийном тоне.
— Вот он пишет… — Гохберг читал, держа газету. Его обычно громкий, резкий голос заметно сел и звучал неотчетливо. — «Перед приездом на трассу представителей Управления водными ресурсами и технадзора главный инженер СМК „Пионерная“ Гохберг и другие руководители конторы единогласно „постановили“: объявить штурм и стащить ранее оставленные на произвол судьбы механизмы подальше от трассы…» Насколько мне не изменяет память, я ничего не «постановлял» и не «объявлял». Тогда оттащили один-единственный трактор С—80, который стоял при въезде в поселок…
— Правильно! — крикнул кто-то из рабочих. — Я его тащил…
— Дальше этот чудесный корреспондент пишет так: «Три дня и три ночи неустанно трудились штурмовики…» Откуда три дня и три ночи, откуда? Что за арабские сказки? Концентрация механизмов на сто восемьдесят пятом километре производилась в течение всего периода работы, это известно, простите меня, каждому верблюду из нашего туркмен-аула на Инче… «Заметая следы варварского…» Ах, боже!.. «Отношение к первоклассной технике, созданной заботливыми руками советских людей на заводах Челябинска, Костромы, Воронежа и других городов нашей Родины для строителей великой водной магистрали». Вы чувствуете? Нас обвиняют уже в каком-то злоумышлении против советских людей Челябинска, Костромы и Воронежа и чуть ли не против нашей великой Родины! Родины — с большой буквы!
На другой день приехал Ермасов, сразу отправился на 185-й километр и сам все осмотрел. Велел Гохбергу написать объяснительную записку и составить подробный перечень выбракованного оборудования. К вечеру перечень был готов. Среди двадцати трех тракторов, двух грейдеров и тридцати восьми скреперов было всего пятнадцать машин моложе 1952 года выпуска. Все они ждали капремонта.
Объяснительная записка была сочинена в тот же день, чтобы Ермасов мог захватить ее с собой в Мары. Комиссии начнут свою бурную деятельность, конечно, с Маров.
Ермасов не рычал, не гневался, не топал ногами, был неожиданно молчалив и сосредоточенно, глубоко расстроен. Усталый старик, глаза в темных мешках, он сидел за столом Карабаша и, чуть улыбаясь, читал «объяснение», написанное Гохбергом. Всегда казалось, что он чуть улыбается, но это была не улыбка, а гримаса напряженной мысли.
Прочитав, вздохнул.
— Знаете, что я вспомнил? Лет двадцать пять назад врачи сказали, что мне осталось жить один год. Злокачественная опухоль и всякая такая штука. Я был тогда летчиком-наблюдателем здесь, в Средней Азии. Ну, я демобилизовался, конечно, а что дальше? Как жить? Что делать? Решил я, не мудруя особенно, пойти учиться, тем более что парень я был не шибко грамотный. Хоть год, думаю, а проучусь, займусь делом. Пошел в Институт ирригации. Вступительные экзамены сдавал с превеликими муками, но сдал, попал, стал учиться. И вот — жив, как видите.
В комнате были Карабаш и Гохберг, они угрюмо слушали.
— А что с опухолью? — спросил Карабаш.
— А леший ее знает. То ли врачи ошиблись, то ли как-то сама собой рассосалась. Я всегда вспоминаю этот момент из моей биографии, когда случаются разные неприятности. «Ну, думаю, и не то бывало! А все живой оставался». Это чтобы вы носы не вешали.
— Да мы не вешаем, — сказал Гохберг. — Но знаете, Степан Иванович, какой-то тон у этой статейки нехороший. Почему, например, он меня выделяет? Называет по имени-отчеству? По-моему, тут есть нехороший душок, как считаете?
— Бросьте вы, Аркадий. Нет тут ничего этого, — сказал Карабаш. — Вообще статья направлена не против вас, а против меня.
— Зачем же такое издевательское название: «Кладбище имени Гохберга»? Софья Михайловна очень правильно сегодня сказала: почему бы не просто — «Еврейское кладбище»?
— Аркаша, у вас больное воображение. Тут этого нет. Но тут есть другое, и вы знаете что. Эта статья направлена против меня, а вы — для ширмы. Отвечать все равно буду я, как начальник СМК.
— Голубчики, братцы мои, — сказал Ермасов, — вы ошибаетесь оба. Статья эта написана не против вас или вас, а против меня. Святая правда. Писал-то ее писака, а вдохновлял и придумывал совсем другой человек, и даже не один, а целая солидная компания. Из известного управления. Ну, посмотрим, что у них получится.
Ермасов встал, накинул кожаное пальто на плечи, взял со стола кожаный старенький картуз.
— У туркмен, между прочим, есть хорошая пословица: «Собаки лают, караван идет вперед». Вот и пойдем вперед. Подавай-ка, Михалыч, коляску, поехали на двести сороковой!
Двести сороковой — это был самый крайний, Западный пикет, до которого дошла Пионерная траншея. Вернулись оттуда глубокой ночью. В гостинице, где Ермасов остался ночевать, посидели немного, выпили по рюмке коньяку, чтобы согреться и развеять усталость. Все устали ужасно, и не столько от поездки, сколько от суеты, разговоров, волнений. Коньяк ничему не помог, только спать захотелось.
Карабаш подходил к своей будке, еле держась на ногах. Его шатало, как бульдозериста после смены. Приезды Ермасова всегда выматывали смертельно, он как-то умел вытягивать из людей последние силы. Карабаш настолько устал, что даже не удивился тому, что в его комнате горит свет в два часа ночи. Он обрадовался, увидев Леру.
— Ты здесь! Что ты делаешь?
Она сидела за столом и при свете керосиновой лампы, поставленной на стопку книг, и электрического фонаря что-то шила, делая энергичные движения правой рукой. Два раза Лера гладила Карабашу белые рубашки и оба раза палила утюгом ворот, а когда брала в руки иголку, то непременно колола пальцы. В общем, эти дела давались ей с трудом, но она упорно практиковалась на вещах Карабаша.
— Лер, милая, что это ты взялась среди ночи? — сказал Карабаш, стараясь говорить как можно более нежно. — Ну зачем? Ведь глупость: третий час ночи. — Он обнял ее, садясь на койку.
— Алешенька, мы уезжаем завтра в Мары. На три недели. А может, и на дольше. Я давно хотела переменить воротник на этой рубашке, тот был совершенно неприличный, ветхий, сыпался по сгибу. Четыре пары носков тебе заштопала…
— Ну зачем эти подвиги? Ведь я могу отдать тете Насте.
— Я тебе обещала и должна сделать. Почему подвиги? Мне это совсем не трудно. Ой! — Она уколола палец. — Не смотри на меня! Как только ты приходишь, я начинаю колоться. Сейчас я кончу…
— А зачем вы едете в Мары?
— Будем там камеральничать. Наш дорогой начальник сообщил нам только сегодня, а завтра днем уже придут машины. Я тебя жду с половины двенадцатого. Еще было электричество, я успела погладить тебе брюки и две рубашки.
— О боже! Громадное спасибо…
— Завтра ведь будет некогда. Вот! Получайте! — Она протянула Карабашу рубашку, воткнула иголку в лист ватмана на столе. — Алешка, я так расстроилась сегодня — просто ужасно. Все радуются, все счастливы, что едут в город, а я одна не рада. Конечно, знаешь как все устали жить в песках? Я сама устала. Хочется и то и это, и в магазин, и в баню, но без тебя-то как же? — Последние слова она сказала шепотом и жалобно, искательно заглянула ему в глаза.
— Буду приезжать к тебе, — сказал Карабаш. — Могу каждую неделю. В сущности, это близко, наши машины ходят каждый день.
Он рассматривал рубашку. Воротник был пришит криво.
— Я буду приезжать. — Он поднял руку, чтобы обнять Леру, и она сразу вся потянулась к нему и пересела на койку. Он поцеловал ее. Лера спросила шепотом:
— А ты совсем не огорчен моим отъездом?
— Ни капельки.
— Я вижу. Готов приезжать раз в неделю, и тебя это устраивает. Ой, Алешка! — Она захныкала. — А я буду так скучать без тебя! Мне стыдно, но знаешь что? Я даже могу совсем бросить работу, чтобы остаться с тобой… честное слово… Хочешь? Ты меня не будешь презирать? Алеша! О чем ты думаешь?
Он думал о том, как стремительно все вдруг стало плохо: разлука с Лерой, эта сволочная статья, неизбежные комиссии, трепка нервов, старания доказать, что ты не верблюд. Ермасов молчалив и угрюм потому, что понимает, что дело плохо и может стать еще хуже.
Это была чистая случайность: мы встретились с Диомидовым в книжном магазине днем в воскресенье и потом долго шли вместе. Он шел домой, а я его провожал. Впервые за все время я разговаривал с редактором дольше пяти минут.
Диомидов взял в отделе подписных изданий новые тома Ключевского, Герцена, «Всемирной истории», еще что-то, нес в обеих руках по тяжелой пачке аккуратно упакованных книг, а я купил какой-то новый немецкий роман в бумажной обложке. Автобусы в сторону центра ехали переполненные, люди висели на подножках, поэтому мы шли пешком. Диомидову было довольно тяжело и неудобно, он часто останавливался, чтобы переменить руки, а я не предлагал ему помощи, чтобы он, не дай бог, не подумал, что я угодничаю. Это была глупость, но я не мог себя пересилить.
Впрочем, редактор не замечал жалких мук моего самолюбия и был весел и доброжелателен. Сначала говорили о книгах. Он вернулся недавно из Москвы, где купил много интересных книг в магазине стран народной демократии на улице Горького. По-немецки он читает свободно. Все деньги, какие были, убухал в Москве на книги. И еще — на бега. Вспомнил старое. Когда-то знал всех московских лошадников, жокеев, игроков, но теперь там не то, дубль отменен, играют только ординар, выдачи чепуховые…
Я удивлялся его разговорчивости. Ему что-то было нужно. Мы медленно шли по тротуару, то и дело встречая знакомых. По воскресеньям весь Ашхабад выходит на улицы, одни шныряют по магазинам и базарам, другие просто гуляют по проспекту и по торговому «пятачку» в районе универмага, разглядывая витрины, киоски, афиши, знакомых, их новые пальто, их шляпы, и тех, кто с ними прогуливается. У редактора знакомых было, конечно, больше, чем у меня, и все они здоровались с ним очень почтительно. Он же отвечал по-разному: одним едва заметно кивал, другим корректно кланялся, некоторым улыбался. Большинству он едва заметно кивал. И я чувствовал, что иду рядом с большим человеком и некоторая тень его внушительности отбрасывается даже на меня. Но однажды нам встретился какой-то полный, белолицый, очень важный туркмен в длинном, горохового цвета макинтоше, в зеленой велюровой шляпе, и Диомидов так заторопился пожать ему руку, что уронил пачку книг. Я поднял ее. Он даже не поблагодарил меня и не представил человеку в гороховом макинтоше, хотя тот познакомил его со своим спутником. Он просто мгновенно забыл о моем существовании. Они о чем-то заговорили. Говорил, собственно, один редактор, а тот только слушал и кивал. Я постоял немного и пошел дальше, решив, что прогулка с начальством благополучно завершилась. Однако через минуту сзади послышалось: «Подождите, Корышев!» Тогда я отчетливо понял, что у редактора есть какой-то разговор поважнее книг и бегов.
Он что-то говорил, оживленно жестикулируя, потом человек в макинтоше, улыбнувшись, протянул ему руку, приподнял шляпу, Диомидов низко склонился, пожимая ему руку, и они расстались. Он догнал меня молодецким шагом. Его лицо слегка покраснело, на щеках выступил пот. Разговор с макинтошем стоил ему напряжения. Я вдруг сказал:
— Игорь Николаевич, дайте мне одну пачку, а то вам тяжело.
— Да нет, ничего, спасибо! — сказал он с поспешностью. — Ну ладно, понесите немного… Спасибо.
Все вышло вполне достойно. Мы пошли медленнее, его лицо постепенно просыхало, бледнело, приобретало прежнее выражение непроницаемой солидности, и вскоре он окончательно стал самим собой и едва заметно отвешивал кивки знакомым. Он заговорил о моем рассказе «Дети доктора Гриши». К моему удивлению, он говорил тонкие и неожиданные вещи. Первый рассказ о ковровщице был, по его мнению, цельнее, свежее, а в этом была изощренность и некоторая литературщина, а значит, и неправда.
— О нет, там все правда! — возразил я. — Я описал живого человека, живую встречу.
— Одно из двух: или в вашем живом человеке была какая-то литературность, сиречь фальшь, или вы его испортили при обработке. Нельзя большое горе раскрашивать, как вазу. Есть магия непосредственной жизни, магия неправдоподобности, нелепости жизни, у вас она исчезла. Вы действительно играли с ним в шахматы?
— Нет, но я мог. У него в комнате я видел доску.
— Могли, видели — это не то. А что вы с ним делали?
— Да просто пили водку и разговаривали. Он рассказывал, как у него погибла семья.
— Ага! Вот это интересно. Спустя девять лет всем рассказывать одно и то же: как погибла семья. А вы прячете это в подтекст, вытаскиваете никому не нужные шахматы, тут-то и есть литературщина. И потом — где же водка? Ведь вы пили водку? Вы пишете, что у него «водянистые, в красноватых веках глаза», и читатель должен предполагать, что он день и ночь плачет. А он хлещет водку со страшной силой. Он спивается, бедняга. Он отказался уехать из песков в город не потому, что ему жалко расставаться с чабанами, а потому, что он уже не верит в свои силы, разучился работать, горе сломило его. В городе нельзя так жить, как в песках. В общем, он махнул на себя рукой. Похоже?
— Может быть, да. Но это уже другой рассказ.
— Да, другой. Который надо было написать. А вы вашего доктора облагородили и всех окружающих тоже. Горе не облагораживает людей, оно их калечит.
— Хорошо, допустим, я напишу рассказ так, как вы советуете. Вы напечатаете?
— Посмотрим, вы сделайте сначала. Но мой вам совет: вы должны использовать газету не для того, чтобы там печататься, хотя и печататься можно, а для того, чтобы ездить, смотреть, пожирать впечатления, вникать в жизнь. Это для вас важнее, чем напечатать двести строк, получить гонорар в три сотни и просидеть их с приятелями в «Дарвазе» за тарелкой гуляша. Писать вы будете, у вас пойдет. Но вы, по-моему, мало ездите. Месяца четыре последних никуда не ездили, правда? Не считая двух дней на трассе?
— Да.
— То-то вот. Плохо. А когда вы будете ездить много, вы начнете писать жадно, разнообразно. Вам даже трудно себе представить, о чем вы станете вдруг писать.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда…
Ахматова, волшебные стихи. Привез из Москвы ее новый сборник, только что изданный. А Гете, кстати, считал путешествия самым важным занятием в жизни…
Я смотрел на него с изумлением. Он ухмыльнулся своим булькающим, коротким смешком.
— Я вас чем-то удивляю? Не удивляйтесь, я господин грамотный, окончил, как и вы, Московский университет, правда, в ту пору, когда там преподавали несколько лучшие профессора…
Мы проходили мимо павильона, где продавали шампанское в розлив. Редактор предложил зайти. Сели за стол во дворике, огороженном легкой деревянной решеткой. Нам принесли по бокалу шампанского, такого холодного, что невозможно было понять его вкус. Пили маленькими глотками. Я не мог отделаться от ощущения, что все это неспроста и он еще не подошел к чему-то главному. Но — подходит. Приближается. Теперь, когда мы сидели за столом друг против друга и я видел его гладко зачесанные, черные, блестевшие от бриолина волосы, когда он наклонял голову, и его грифельные зрачки, когда он смотрел через стекло в упор, у меня возникало знакомое чувство некоторого оцепенения, которое бывало в редакторском кабинете.
Говорили о Москве, о каких-то выставках. Вдруг он спросил:
— Вы Кузнецова хорошо знаете?
— Какого Кузнецова?
В следующую секунду я догадался, что речь идет о Денисе, и подумал: «Вот это оно!»
— Нашего фотографа. Которому вы протежировали.
— А! Знаю, да. Здесь познакомился. А что?
— Что он за человек?
— Обыкновенный. Покалеченный войной… — Я помолчал. Мне было неловко потому, что это был вроде как бы допрос. — По-моему, он человек неплохой, хотя немного, что ли, легкомысленный и несчастный.
— У меня было такое же впечатление, — сказал Диомидов, крутя за ножку бокал с шампанским. — Но мне передали такую вещь: будто он всюду ходит и говорит, что якобы в наших газетах неинтересно работать, они все одинаковые и скучные, и так далее. Похоже на правду?
— Не знаю. Я не слышал. Кто вам сказал?
— Какая разница? Я вам сообщаю факт.
Диомидов чуть отхлебнул вина, причмокнул и поставил бокал на стол. «Это Сашка ему сказал», — вдруг подумал я.
— Теперь вы видите, что значит протежировать малознакомым людям. Я помню, как вы и еще другие товарищи бегали ко мне в партбюро и, кажется, даже в отдел печати и требовали, чтобы этого Кузнецова приняли на работу. Два человека тогда возражали: Артем Иванович Лузгин, старый пограничник, и ваш друг Зурабов.
— Но ведь ничего, по-моему, не случилось?
— Случилось, случилось. — Он сделал ладонью успокоительный жест. — Уже случилось. Поступил сигнал, — значит, уже случилось.
«Вот сволочь, трепло, — подумал я про Сашку, — гробит мужика ни за что». Я не верил, что Денис ходит и рассказывает такую ерунду. Тут какое-то вранье.
— Кузнецов вообще-то сильно пьющий, — сказал я. — Мог в пьяном виде сболтнуть, не придавая значения…
— Возможно. Вполне допускаю. Я не намерен заниматься разбирательством этого дела, но я бы хотел вот чего: чтобы сей муж подыскал себе другую работу. Вы его надоумьте. И чем скорее, тем лучше. Зачем мне эта филантропия? Ей-богу, не нужна. И учтите: Артем Иванович пока еще ничего не знает об этих разговорах, но как только узнает, он сожрет вашего приятеля мгновенно.
«Он не такой уж мне приятель», — чуть было не вырвалось у меня, но мне в тот же миг стало стыдно, и я вдруг сказал:
— Игорь Николаевич, а почему вы так боитесь Лузгина?
— Я боюсь? С чего вы взяли?
— Ведь Лузгин — человек прошлого. На чем он держался все эти годы? Не на знаниях своих, не на умении, таланте, а на страхе, который он непонятным образом внушил людям. Кроме этой способности не было ни черта. А сейчас их время кончилось, они голые короли! Вы согласны со мной?
Он посмотрел на меня странным, боковым взглядом.
— Вы все же намекните Кузнецову на то, о чем я просил. Видите ли, Лузгин человек злопамятный, и он не забыл того, что Кузнецова взяли вопреки его воле.
— Насчет Кузнецова не волнуйтесь: он сам хочет уходить из газеты.
— Да? Кто вам сказал? — обрадованно спросил Диомидов. — Куда?
— На стройку канала. Ему там очень понравилось. Он мне говорил об этом дней десять назад.
— О, это правильно! Очень правильно, очень разумно! Мы дадим ему рекомендацию… Хотя нет, рекомендацию мы дать не можем, он слишком недавно работает. Но это очень правильное решение.
Диомидов поднялся из-за стола с неожиданной и радостной легкостью. Подошел официант. Когда я вынул деньги, Диомидов сделал категорический жест, запрещавший мне даже думать об оплате, и заплатил за оба бокала. Мы вышли на улицу и снова медленно пошли по тротуару. Редактор взял меня под руку.
— Дорогой Корышев, а теперь — по делу…
«Черта с два, — подумал я. — По делу уже было…»
Он начал говорить про свой отъезд в Москву и про то, что в его отсутствие наломали дров в газете и надо что-то выправлять, но я плохо понимал, что именно, потому что думал о Сашке. У меня осталось отвратительное ощущение после того, что я услышал про Дениса и Сашку. И я думал о них обоих. Потом начал понемногу вникать в слова Диомидова. Он говорил, что в его отсутствие Лузгин напечатал материалы Зурабова, направленные против руководителей Пионерной конторы, а в конечном счете — против руководителей всей стройки. Это было неосмотрительно. Ермасов написал письмо в ЦК республики с жалобой на газету, и сейчас над Лунгиным нависли большие неприятности. И над газетой, естественно.
— Над Лузгиным все время будут нависать неприятности, — сказал я. — Потому что он не умеет работать по-новому. Он привык ориентироваться не на суть дела, а на то, чтобы понравиться начальству. А сейчас он перестал понимать, что нравится начальству, а что нет.
Диомидов не возражал на мои выпады против Лузгина, но и не поддерживал их. Он как бы пропускал их мимо ушей.
Между Ермасовым и Управлением водными ресурсами, сказал он, происходит непрерывная свара, которая идет, может быть, на пользу делу потому, что обе стороны нещадно критикуют друг друга, а критика всегда полезна. Но газета должна быть гибкой и объективной. Нельзя только критиковать руководителей стройки, надо отмечать и то замечательное, что там делается, а делается там немало. Надо написать положительный очерк о стройке, упомянуть о Ермасове, о его поездке в Америку, связав это с таким событием, как досрочное заполнение Больших Озер: газета писала об этой победе строителей очень скупо.
— Возьмите командировку дней на десять, поезжайте в Мары, на Инче и дайте такой материал, чтобы строители сказали вам спасибо. Приходите завтра утром — нет, завтра утром я уезжаю в ЦК, — послезавтра утром, и мы поговорим подробнее. Вообще заходите запросто. Что вы дичитесь? Я в газете каждый день, в любое время — милости просим. Поездка будет полезной и для вас. Помните, — он наставил на меня указательный палец, — «из какого сора растут стихи, не ведая стыда…».
Он протянул мне руку с выражением неопределенной серьезности, а может быть, неопределенной улыбки. Мы подошли к дому.
На другой день я передал — разумеется, с купюрами — мой разговор с редактором Борису Литовко. Меня интересовало его мнение. Борька работает в газете тринадцать лет и знает Диомидова лучше, чем кто-либо. Он посоветовал не обольщаться редакторским благорасположением. Диомидов, сказал он, человек контрастов. Сегодня он тебя ласкает и поит вином, а завтра не узнает, как чаплинский миллионер.
Перед войной он здорово шел в гору в Москве. Будучи совсем молодым, уже котировался на пост редактора какого-то крупного журнала, но потом случилась осечка. Кажется, его напугал тридцать седьмой год. Сам он не пострадал, но у него атрофировались мускулы честолюбия, он сник, стушевался, постарался исчезнуть с видного места и покинуть Москву. Испуг и интеллигентность — как орел и решка одной монеты — сидят в нем до сих пор, хотя он провел войну в армейской газете, заслужил боевые ордена. До сих пор «исполняющий обязанности». Ни за что не соглашается стать главным, хотя ему предлагали и даже приказывали.
— Ну, это понятно, — сказал Борис. — Он уже немолод, и ему хочется спокойной жизни. Лузгина он не любит и презирает не меньше нас с тобой, но хоть бы раз поднял против него голос! А ведь он мог бы отделаться от него, мог бы взять себе дельного, умного помощника, сейчас время такое, что это можно и нужно делать, но боится, боится! Не верит, что пора лузгиных прошла окончательно…
Когда во вторник утром, как мы условились, я пришел к Диомидову поговорить относительно командировки, тот едва кивнул мне и, не приглашая сесть, сказал с холодным удивлением:
— А зачем вы пришли? Мы ведь обо всем договорились. Идите в секретариат, берите командировку на десять дней и поезжайте.
— Вы, по-моему, просили зайти, хотели что-то сказать еще…
— Что — сказать? — он вонзил в меня зрачки. — О чем? Надо ехать и делать. Да! Не забудьте: о Ермасове пишите потеплее, а руководителей Пионерной особенно поднимать не стоит, там сейчас работают комиссии, дело неясное.
Он стал что-то писать.
— До свиданья, — сказал я, идя к двери.
Он не ответил. Вот так закончился мой роман с редактором. Хотя закончился ли? Я думаю, что, если снова встречу его на улице, в книжном магазине или в бане, мы снова будем говорить о литературе и о стихах, которые растут черт знает из какого сора…
Командировке я был рад. Мы давно собирались вместе с Атаниязом поехать на трассу и заодно навестить родной аул Атанияза, расположенный где-то в районе канала. Атанияз просил меня заранее сообщить, на какой срок я возьму командировку в газете, чтобы на это же время взять командировку на радио. Я решил ехать третьего января, чтобы встретить Новый год в городе.