6

Если бы он приехал в поселок на день раньше или хоть на день позже, он, быть может, чего-нибудь и добился бы. Нагаеву не повезло. Одновременно с ним в поселок прибыли высокие гости: один из проектировщиков — инженер Баскаков, заместитель начальника Управления водными ресурсами Нияздурдыев и главный инженер Восточного участка — или, как говорили на стройке, «Восточного плеча» — Хорев.

Они прилетели почтовым самолетом из Керков и намеревались проехать на машине по трассе до Мургаба.

То обстоятельство, что важного ашхабадского гостя, творца проекта, по которому строится канал, и руководящего товарища из управления сопровождает не сам начальник стройки Степан Иванович Ермасов, а второстепенное лицо, могло постороннему человеку показаться случайностью. Ермасов находился в Марах, на «Западном плече» стройки, а гости решили поехать с востока, — что ж удивительного в том, что с ними поехал Хорев? Но люди, посвященные в сложную систему взаимоотношений между начальником стройки и проектировщиками, между Управлением водными ресурсами и начальником стройки, между начальником стройки и инженером Хоревым, видели в этом факте не случайность, а закономерность. Уже полтора года, с самого начала стройки, Ермасов вел жестокую войну с проектировщиками. Началась эта война со знаменитого «ермасовского» рейда механизмов в глубь песков, когда около сотни машин проделали героический путь в самое сердце пустыни и там был основан первый поселок. Проектировщики и некоторые работники управления до сих пор не могли простить Ермасову его дерзкого самовольства, и, хотя выгоды этой операции были теперь очевидны, примирение между противниками не наступило.

Инженер Хорев был старый ирригатор. Двадцать пять лет назад он строил каналы на востоке республики, потом работал на севере, на канале Москва — Волга, потом вновь вернулся в Туркмению. Ермасов же появился в Средней Азии недавно, вернее, как строитель появился недавно, потому что еще в конце тридцатых годов он служил тут в армии и даже воевал с басмачами. Однажды в пылу спора Ермасов, невоздержанный крикун и ругатель, назвал Хорева и его единомышленников «кетменщиками», намекая на то, что весь их многолетний опыт устарел и негоден. Язвительное словцо прилипло намертво. И забыть эту грубость было, конечно, трудно. И все же главные причины вражды Ермасова с проектировщиками, поддержанными Хоревым, были гораздо глубже: они отражали ту борьбу и ломку, которая происходила повсюду, иногда открыто, но большей частью замаскированно, скрытно и даже иной раз бессознательно. Люди спорили о крутизне откосов, о дамбах, о фразах, о мелочах, но на самом деле это были споры о времени и о судьбе.

В поселок Инче Хорев и ашхабадские гости прибыли настроенные подозрительно и недобро. Здесь стоял отряд, состоявший из приверженцев Ермасова, его ревностных почитателей, его янычар.

Прежний начальник отряда Фефлов принадлежал к числу «кетменщиков»: верил в проект, как в икону, не допускал и мысли о какой-то его перестройке и ломке. Его подкузьмила история с охотой на джейранов. Ермасов сшиб Фефлова одним ударом (спасти старика было невозможно, уж очень явно и глупо он проштрафился) и посадил на его место некоего Карабаша: говорили, что он вовсе даже и не ирригатор, а работал главным механиком вскрышного участка на угольном разрезе где-то на Урале. Словом, это был человек Ермасова.

Улицы поселка были пустынны. Днем здесь никто не работал — ни конторщики, ни рабочие. Жизнь обрывалась в десять утра и возобновлялась в пять-шесть вечера. На улице, возле склада — деревянного, с двухскатной крышей домика, глубоко врытого в песок, — Хорев увидел Семена Нагаева. Он только что выпрыгнул из кузова самосвала на землю и, нагнувшись, отряхивал запылившиеся брюки.

Экскаваторщик поднял голову, хмуро кивнул инженеру.

— Сергей Аристархович, знакомься! — сказал Хорев Баскакову. — Это наш знатный механизатор Семен Нагаев, собственной персоной. Слыхали?

— А как же. И слыхал и читал.

— Семен, а это, перед тобой, — инженер Баскаков, автор проекта, по которому вы строите.

Нагаев выпрямился, подал ладонь.

— Ясно…

— Товарищ Нияздурдыев, из управления.

— Угу.

— У тебя что, зубы болят?

— Нет.

— Возможно, с женой поссорились, нет?

— Он у нас холостяк, — сказал Хорев. — Кристально чистый, несгибаемый холостяк. Ты где сейчас, на двести сорок втором километре?

— На сорок восьмом.

— Как работаете, товарищ? — спросил Нияздурдыев. — Жару переносите хорошо?

— Да жара — ладно, переносим, а вот другое переносить не могу. Я, товарищ Хорев, сюда ругаться приехал.

— Что так? — Хорев сделал удивленные глаза и взял Нагаева под руку, всем своим видом подчеркивая благожелательность и внимание.

Они пошли рядом. Нагаев рассказывал, как его «женили» с прогрессивкой. Хорев слушал, кидал многозначительно Баскакову: «Видали?», «Знакомый стилек!»

Затем Хорев сказал, что Карабаш все делает правильно, регулярную профилактику вводит правильно, вещь нужная, рваческое отношение к технике до сих пор не изжито, но заставь, говорят, умника богу молиться, он и лоб расшибет. Карабаш, видимо, недостаточно знает своих людей. Хотя за три месяца пора бы уже познакомиться. Тут вступил в разговор Баскаков и сказал, что Карабаш безусловно отменит свое решение, когда разберется в существе дела. Вышло явное недоразумение.

— Нам таких орлов, как Семен Нагаев, обижать негоже, — сказал Хорев и похлопал Нагаева по плечу. Хорев был грузный, коротконогий, а Нагаев длинный, тощий, и похлопывание вышло неловкое. — Это будет негосударственный подход к нашему самому ценному капиталу. Ты понял?

Нагаев пожал плечами:

— Вообще-то да…

Вместе поднялись по крыльцу конторы, вошли в кабинет: впереди замначальника управления, за ним Баскаков, Хорев и Нагаев последним.

Карабаш, в клетчатой выгоревшей ковбойке, с засученными до локтей рукавами, стоял посреди комнаты, быстро и решительно пожимал руки.

— Здравствуйте. Здравствуйте. Здравствуйте. — Увидев Нагаева, пожал руку и тем же сухим тоном: — А вы с товарищами? Нет? Тогда прошу, пожалуйста, подождать немного.

Нагаев вышел за дверь.

Весь его заряд драчливости, копившийся со вчерашнего дня, внезапно пропал. Он и слова не успел сказать, а уже пришлось уйти. И теперь еще ждать надо, а ждать — хуже нет.

Угрюмо сел он на стул в уголке соседней комнаты, возле окна, нога на ногу, задымил папиросой. Одна из женщин, скрипевшая пером в большой книге, сказала строго: «Здесь не курят, гражданин. И так дышать нечем». Нагаеву пришлось отступить еще дальше, на крыльцо. Там примостился в тени на корточках и курил всласть, утешаясь от смутной обиды.

Через полчаса вернулся в комнату, где сидели две женщины и пожилой мужчина с бородкой, в полотняных брюках и серой сетчатой майке. Мужчина щелкал на счетах, женщины скрипели перьями. Все трое выглядели сердито. Было уже около двенадцати, давно наступило время перерыва, но конторские не собирались уходить: видимо, делали срочную работу по случаю приезда начальства. И оттого были такие сердитые.

Нагаев опять сел на стул возле открытого окна. Все окна в комнате и дверь наружу были настежь, для сквозняка, но не чувствовалось никакого дуновения. Бородатый, в сеточке, сидел на мокром стуле и утирался громадным полотенцем. Вздыхал тихо: «Ах, жизнь каторжная!», а Нагаев усмехался про себя и думал: «А ежели тебя в забой на часок — что тогда?»

В комнату зашел старший механик Мухтаров, знакомый Нагаева, потом заглянул прораб Байнуров. Нагаев с ними не заговаривал о своем деле. Он скупо и с важностью отвечал на приветствия, смотрел да слушал. Забегали и разные иные люди: одни по работе, другие насчет жилья и зарплаты или же насчет машины в Керки, чтоб поехать на рынок, а некоторые — так, по-пустому. Большинство сразу толкались в дверь, к начальнику, но строгая дамочка никого не пускала: «Нельзя, нельзя! Там совещание».

Совещание длилось долго — час, а то и два. Обе женщины и мужчина в сеточке замкнули ящики в своих столах, надели белые панамы и ушли отдыхать.

Наконец дверь кабинета распахнулась, и оттуда, продолжая разговор, вышли четверо. И у всех четверых были влажные, возбужденные лица, а у начальника под глазами легли белые полукружья. Говорил он необычно громко, напирая на каждое слово:

— Это вопрос решенный, товарищи! Есть указание Степана Ивановича Ермасова… — Карабаш обежал сидящих в комнате отсутствующим взглядом. Наткнулся глазами на Нагаева. — У вас ко мне дело, товарищ Нагаев?

— Да у меня что ж… — Нагаев поднялся, шагнул к начальнику. — Недоразумение вышло, Алексей Михайлович.

— Именно?

Нагаев рассказал. Все внимательно слушали, только Нияздурдыев и Баскаков отошли в сторону и рассматривали висевшую на стене карту.

— Нет, дорогой Нагаев, недоразумения тут нет, — сказал Карабаш. — Удержали с вас правильно. Согласно приказу.

— Правильно?

— Правильно.

— Алексей Михайлович, мне думается, вы тут несколько… — начал Хорев. — Вы рассудите логично. Семен Нагаев известный наш товарищ, знатный передовик. Он относится к машине образцово. Об этом не раз писали, это факт. А вы рубите сплеча, чешете всех под одну гребенку. Зачем? Ради чего вы это делаете? — Голос главного инженера задрожал и взвинтился. Глаза его сквозь стекла очков вонзились в Карабаша почти с ненавистью. — Ради голой строительной идеи? Я давно замечаю этот ваш заскок!

— Давно вы меня не знаете.

— Не в первый раз, не в первый раз! Да, да!

— Вы считаете, что окольцовка озер — голая строительная идея? И это говорите вы, инженер, человек практики? Ведь тут экономия сотен тысяч рублей.

— Тут грубейшее нарушение проекта, вот что! — быстро, задыхаясь, проговорил Хорев. — А вы думаете, что окольцовочные дамбы будут стоить дешевле?

— Конечно.

— Сомневаюсь! Никогда!

— Геннадий Максимович, простите меня, но вы мне напоминаете правоверного мусульманина, который боится изменить два слова в сурах Корана, хотя там, как известно, много плохих стихов и совершенных нелепостей с точки зрения здравого смысла.

— Не знаю, я Корана не читал. Вы можете говорить какие угодно дерзости…

— Идемте к карте, Геннадий Максимович. Вот озера! Здесь висячее дно. Здесь надо возводить гигантские дамбы — больше трех километров длиной…

Они подошли к карте, возле которой стояли Баскаков и Нияздурдыев, и ожесточенный спор, длившийся уже два часа, покатился дальше. Про Нагаева забыли. Он сумрачно слушал громкий разговор начальства. Раза два мимоходом Хорев и Карабаш касались истории с профилактикой, причем Хорев защищал Нагаева, а Карабаш нападал на него, но Нагаев видел, что это говорится только для спора и в пылу спора, а на самом деле в его положение не вникали.

«Упрямый, дьявол, — думал Нагаев, глядя, как Карабаш отбивается от троих. — Никак не уломают. Видать, накрылась моя прогрессивка. Уходить надо, толку не будет».

Однако — сам упрямый не менее — Нагаев не уходил, ждал, пока начальство наговорится. И как вспоминал, что две тысячи из кармана фьють, так прямо в голову что-то вступало от злости.

Наконец большие начальники ушли, и Нагаев подступил к своему начальнику, оставшемуся в одиночестве. Карабаш поднял на него измученные глаза и покачал головой.

— Нет, — сказал он бессильно и откашлялся. — Напрасно ждали. Кого другого я бы, возможно, и простил, а вас… — Он снова откашлялся, громче. — Нет. Пусть узнают люди, что самому Семену Нагаеву прогрессивку резанули, и поймут тогда, что дело нешуточное.

— Значит, нет?

— Нет.

— Да что ж, выходит, я… — нервно возвысил голос Нагаев.

— Да, да, — тихо прервал его Карабаш. — Очень полезно наказать вас для примера. Я даже приказ велю вывесить, чтобы все знали. Внедрять регулярную профилактику будем железной рукой. На первых порах будут недовольные, обиженные, но потом сами станете нас благодарить. Вот так. У вас еще что-нибудь ко мне?

— Ничего… — буркнул Нагаев.

Он испытывал гнетущую растерянность. Надо бы поднять тарарам, наскандалить, наорать на начальника вроде того, как он давеча наорал на кассира, но не хватало духу начать. Потоптавшись возле стола и пробормотав нечто невнятно-угрожающее: «Ладно, поглядим тогда», — Нагаев повернулся и вышел.

Машин в сторону лагеря не было. Приходилось болтаться в поселке до утра, ждать автолавку. Нагаев направился к магазину, где работала Фаина, зазноба Ивана Бринько.

Нагаев не любил поселка. Это была деревня, шумная, большая деревня. Здесь пахло жильем, щами, старым пыльным брезентом, уборными и хлором, которым эти уборные заливались. Юрты, деревянные будки и бараки стояли вразброс на огромном песчаном плато. Многие рабочие жили здесь семьями, с детьми и стариками. Некоторые держали кур, другие — поросят и коз.

Сейчас, в дневные часы, зной опустошил поселок, как чума. Ветер крутил пыль по вымершей улице, трепал белье на веревках, просушивая его горячим песком. Рабочие дремали под крышами. Редко-редко у каких очагов, у железных печурок под открытым небом, возились хозяйки, а иные, разленившиеся от жары, лузгали семечки, как в деревне, сидя под крохотными окнами своих жилищ.

И только несколько малышей с льняными русскими головками бегали по песку, счастливо смеясь. Африканская жара была для них делом привычным, а раскаленный песок был их землей, единственной и любимой. Они дружили с собаками. Собак тут было много, они набежали со всей округи. Эти отбившиеся от чабанов, когда-то грозные туркменские овчарки стали обыкновенными дворнягами; они лежали в тени возле домов, подавленно-тихие, равнодушные ко всему, и, не зная, чем заняться, целыми днями дремали. Иногда сонная собачья одурь взрывалась внезапными кровавыми драками. Каждая собака сторожила свой дом. Никто не просил их это делать, то была их собственная собачья инициатива. И вот они дремали и сквозь полузакрытые веки зорко следили друг за другом. И стоило какой-нибудь нарушить чужие владения, как начинался смертоубийственный скандал.

Собаки жили сложной, запутанной жизнью.

Возле барака, где помещался магазин, лежал косматый, свирепого вида, псище. Место тут было выгодное (иной раз бросали баранью кожу, остатки рыбы), и, наверно, собаки жестоко дрались за право тут лежать, и вот этот косматый вышел победителем. Пес мрачно, одним глазом, следил за тем, как Нагаев подошел к двери, постучал и потом стоял, ожидая, пока откроют.

Магазин, как и все учреждения в поселке, работал с пяти вечера. Было лишь около четырех. Фаина вышла заспанная, малиново-красная, со вдавленным следом от пуговицы на влажной щеке. Сердито моргая, затараторила:

— Чего стучите безо времени? Закрыто, закрыто!

Она пыталась захлопнуть дверь, но Нагаев успел сунуть ногу в щель и отворил дверь силой.

— Постой! Тебе поклон от Ивана…

Фаина молча пропустила Нагаева в дом и заперла дверь на задвижку. На полу за прилавком лежал матрац, на котором Фаина отдыхала днем, в часы перерыва. И на том же матраце спал Иван, когда приезжал в поселок. Фаина, не говоря ни слова, свернула матрац, приставила его к стене и уселась на табуретку, поправляя распустившиеся волосы.

Фаина была девушка лет двадцати пяти, голубоглазая, лицом миловидная, но уж больно толстая, огрузневшая, с рыхлым, огромным бюстом. Голос у нее был хриплый. Держа зубами заколки, она спрашивала как будто с насмешкой:

— Ну и как он там? Что просил передать?

Иван ничего не просил передать, даже поклона, и Нагаеву пришлось покривить душой и малость приврать. Ему, главное, хотелось узнать, нет ли какого интересного товара под прилавком. Ничего такого не оказалось. Между любовниками, видимо, было не все гладко, Фаина держала себя заносчиво и просила сказать Ивану, что ей один человек предлагает выйти замуж. И она, наверное, этому человеку не откажет, потому что он порядочный, самостоятельный и очень верный.

Кто этот человек, Фаина не сказала. Но вскоре Нагаев понял, что это азербайджанец Султан Мамедов, шофер на ГАЗ—69. Султан, или Сережка, как его звали в поселке, пришел в магазин ровно к пяти часам, к открытию. Он недавно вернулся из поездки на Головное и привез Фаине кулек шоколадных конфет и розовое китайское полотенце. Беря подарки, Фаина глядела на Нагаева победительно. Начали приходить покупатели. Черный, усатый, как турок, с непомерно мохнатыми, насупленными бровями, Сережка сидел на табуретке в углу магазина и ревниво следил за всеми действиями и разговорами Фаины.

Нагаев купил дешевую шляпу из искусственной соломки и пошел к выходу. В дверях его догнала Фаина, зашептала быстро:

— Погоди, Семеныч, что скажу! Передай Ване, чтоб в воскресенье приехал. А то и правда замуж пойду. Скажи, обязательно надо свидеться, слышишь?

— Слышу.

— А про жениха молчи, ладно?

— Молчу…

При этих словах над головой Фаины показалась мрачная физиономия Султана Мамедова.

Нагаеву стало скучно. Он кивнул и вышел. Солнце перевалило на запад, тень ушла на другую сторону дома, и туда же переползла собака.

«Люди сохнут, страдают, — размышлял Нагаев, а мне что за печаль? Да провались они! Обо мне ни у кого голова не болит. Мне вот дали по морде, а я утерся — и до свиданья. Пошел и шляпу купил…»

Чем больше он размышлял, тем крепче обижался. Он вспоминал, как жестко, бесчувственно разговаривал с ним Карабаш и как дамочка в первой комнате сказала: «Здесь не курят, гражданин», хотя она, наверное, знала, что он никакой не гражданин, а экскаваторщик Семен Нагаев, и Фаина, казалось ему, была с ним недостаточно вежлива, и Сережка Мамедов — подумаешь, начальника возит, большая шишка! — посмотрел на него непочтительно и даже не поздоровался. Из этих обидных, может быть, и мелких, но почему-то застрявших в памяти заметочек еще пока неясно, бессознательно рождалась мыслишка: а не плюнуть ли на всю эту канитель? Поработать до ноября — и сорваться…

Повеселев от внезапной мысли, Нагаев пошел в душ. Вода в нагревшейся деревянной бочке была теплая, вязкая от пыли, и все же мыться было удивительно здорово: на несколько минут тело, освобожденное от пота, делалось чистым и легким. На несколько минут. А потом чуть вышел на солнцепек, окунулся в зной — и сразу опять весь мокрый, залит потом, как будто и не мылся.

У барака столовой, на теневой его стороне, толпился народ. Нагаева узнавали, здоровались уважительно-весело:

— Привет Семенычу!

— Ну, как там, на хуторе?

— Погорел, говорят, с профилактикой?

Нагаев небрежно отмахивался: пустое, мол! Нащупал в кармане полсотенную, специально отложенную на обед, зашел внутрь. За столами тесно сидели люди. Воздух был тяжелый и паркий, как в бане. Из длинной, горизонтально прорубленной амбразуры, откуда повариха подавала тарелки, несло кухонной жарой. Почти на каждом столе сверкало серебро шампанских бутылок, и от этого столовая имела праздничный вид. Но день был будничный, а праздник состоял лишь в том, что в магазин третьего дня завезли шампанское, и это совпало с получкой. Шампанское было единственным дозволенным на трассе вином. Его пили как газировку.

Нагаева кто-то окликнул:

— Семеныч! Иди сюда!

Нагаев увидел рыжего, краснолицего Мартына Егерса, который издали над головами сидящих помахивал здоровенной ладонью. Нагаев подсел к Мартыну. Они были не то что приятели, но хорошие знакомые, уважавшие один другого, как два «кита». Мартын Егерс славился не только своим умением работать, но и беспощадной взыскательностью к сменщикам — отчего мало кто с ним уживался. Он требовал от них такой же лютой работоспособности, какой обладал сам. Однажды какой-то его сменщик пришел в забой под хмельком, чуть-чуть, самую малость, но Мартын не пустил его к рычагам. Парень в амбицию, расшумелся, полез в кабину, и Мартын, недолго думая, махнул его по уху. А лапа у него медвежья. Дело это разбиралось в товарищеском суде, и Мартын никак не мог понять, за что ему порицание: ведь не за себя дрался — за государственное имущество.

Рядом с громадным латышом сосредоточенно хлебал борщ, наклонив остроконечную голову в детской тюбетейке, еще один знакомый Нагаева — Бяшим Мурадов.

— Эге, Бяшим! — удивился Нагаев. — Ты что здесь?

— Бяшим мой ученик, — сказал Мартын. — Он хороший мальчик-туркмен. Очень хороший, трудолюбивый мальчик-туркмен.

Бяшим быстро взглянул на своего бывшего шефа и молча продолжал хлебать борщ. Мартын расхваливал Бяшима: какой он старательный, скромный и почтительный к старшим.

— Я бы хотел иметь такого сынка, — сказал Мартын. Подумав, он добавил: — Можно сказать, он и так мой сынок.

— А разряд ты своему сынку сделал? — спросил Нагаев.

— Нет. Я халтуру не делаю, тебе известно, — сказал Мартын с важностью. — Сейчас Бяшим много умеет, но мало знает. Он изучает теорию с одним техником, а я даю практику на бульдозере. И скоро он получит разряд.

— Да ты разве на бульдозере?

— На бульдозере. Я халтуру не делаю, — строго повторил Мартын, тараща на Нагаева ясные голубые глаза. — Я не такой мастер, как другие. Меня не надо угощать вином, как другого мастера. Если ученик хорошо работает, я сам его буду угощать.

И он торжественно взял бутылку шампанского, налил полный стакан и пододвинул Бяшиму. Потом налил себе и Нагаеву.

— Постой, — сказал Нагаев. — Когда ты сел на бульдозер?

— Три недели прошло.

Нагаев насторожился. Если такой «кит», как Мартын Егерс, кинул экскаватор и сел на трактор с ножом, значит, тут есть расчет. Бульдозеров на стройке было немного, их занимали на вспомогательных работах: делать небольшие выемки, разравнивать дамбы. Зарабатывали бульдозеристы пустяково. Правда, недавно разнеслись странные слухи насчет какого-то нового «бульдозерного метода», предложенного Карабашем, но Нагаев не придал этим слухам значения. Ерунда!

— Ну и как? — спросил Нагаев. — Не горишь?

— Как — не горишь?

— Получка ничего? Не обижаешься?

— Я, Семеныч, такой человек: никогда не обижаюсь. Понял? Я всю дорогу такой человек.

— Понял, понял! Хитер ты, мужик…

— Я мастер, Семеныч. Меня никто не обидит, потому что я мастер. Ты тоже мастер, Семеныч. — Он ткнул двумя пальцами в грудь Нагаева так, что тот покачнулся на стуле. — Всем известно, что ты очень хороший мастер. Но некоторые говорят, что ты жадный.

— Кто говорит?

— Дураки говорят. Это хорошо, когда человек жадный. Я тоже, между прочим, жадный — будь здоров! Ах, Семеныч, мы живем маленькую, короткую жизнь: мне уже тридцать восемь лет, а кажется, недавно я был мальчиком, недавно была война, я воевал, был танкистом. Знаешь, плохо, когда есть одна жадность — до денег. О, это плохо! Надо быть жадным до всего: до денег, до работы, до людей, до новых стран, до всех-всех! Ты понял, Семеныч?

— Я-то понял… — кивнул Нагаев, продолжая думать насчет бульдозера.

— Семеныч, когда я учился в школе, я мечтал увидеть жаркие страны, пустыни, караваны верблюдов, как на марках Алжира. Когда я был мальчиком, я собирал марки.

— Чего собирал?

— Марки. Коллекцией. У меня был хороший, дорогой коллекцией, потерялся во время войны. Семеныч, я хочу видеть мир. Сегодня я в Туркмении, завтра поеду на Кавказ, потом в Сибирь — вот моя жадность, Семеныч…

Три бутылки шампанского играли в этой рыжей квадратной башке. По лицу Мартына струился пот. Мартын двигал голыми багрово-загорелыми руками, гудел на всю столовую, но слова выговаривал уже не очень внятно. Он работал сегодня в ночную и мог еще выспаться до часу ночи.

Нагаеву хотелось получше расспросить Мартына насчет бульдозера, но латыш неожиданно встал и ушел. Нагаеву принесли две порции гуляша из баранины. Он проголодался и жадно ел, запивая шампанским.

Бяшим доедал второе. Не глядя на Нагаева, с деловым и независимым видом он вытирал хлебом тарелку. Потом из белого чайника налил себе пиалу зеленого чая и стал пить без сахара, как пьют туркмены, чтобы отбить жажду.

Он пил, кряхтел, сладко причмокивая и даже не поворачивая головы в сторону Нагаева, как будто Нагаева и рядом не было. «Ишь, злопамятный», — подумал Нагаев, но без всякой обиды. Его сейчас занимало другое.

— Сегодня в ночную? — спросил Нагаев.

Бяшим кивнул.

— А вы что — прямо траншею рубаете? Или как же?

— Траншею.

— И сколько примерно кубов за смену?

— Сейчас еще мало. — Бяшим отставил пиалу, вытер губы ладонью и впервые посмотрел Нагаеву в глаза. — А будем тысячу кубов за смену давать. И еще больше.

Он встал и окинул Нагаева таким горделивым, исполненным ледяного высокомерия взглядом, какой бывает только у людей Востока. И медленно зашагал к двери, высоко подняв остроконечную головку с детской, крохотной тюбетеечкой на макушке.

Столовая быстро пустела. Рабочие вечерней смены поспешно уходили, а Нагаеву хотелось еще у кого-нибудь разузнать про бульдозерную новость. Очень он растревожился. Тыщу кубов надеются давать, гляди-ка!

Два знакомых парня, слесари из ремонтных мастерских, никуда, кажется, не спешили. Нагаев подсел к ним. Ребята были вроде трезвые, но несли такую чушь, что просто не верилось. Карабаш будто бы намерен все скреперы сдать в архив, заменить их бульдозерами, и экскаваторы то же самое — побоку! Гохберг с прорабом едет в Керки получать какие ни есть завалящие бульдозеры, здесь с них ножи снимут, на скреперные тракторы нацепят и — в забой. Теперь кругом бульдозеры. Всю дорогу на них, до самых Маров.

«Брехня. На пушку берут, — размышлял Нагаев. — Но что-то такое есть…»

Удрученный неизвестностью, Нагаев вышел из столовой. На улице распускался вечер.

С каждой минутой все прекрасней, прохладней становился воздух. Косое солнце красновато желтило пески. Еще гуще, синее стало небо, и уже не ломило глаза, если смотреть на него долго. И легче стало дышать. И теперь дышало все тело, всею кожей: лицом, руками, спиной и грудью под рубашкой, которые целый день были влажны и закупорены потом, а теперь вдруг сами собой открылись и как бы отмылись свежестью.

Наступали лучшие часы суток. За магазином на площадке ребята играли в волейбол. Судья сидел на высоком насесте возле столба и за неимением свистка свистел в два пальца. Волейболисты, кто босиком, кто в рабочих ботинках, азартно метались, прыгали и валились наземь, с криками и хохотом, поднимая облака пыли. Вокруг площадки стояли зрители. Нагаев тоже постоял, посмотрел. Играли плохо. Это была не игра, а дуракавалянье, и ничего веселого. Смотреть — время терять.

Нагаев пошел дальше, миновал магазин, контору и задержался возле барака, где был клуб. Рядом с дверьми стоял небольшой бильярд с сукном шинельного цвета, кое-где продранным. Трое туркменских парней играли одним кием. Нагаев зашел в клубную библиотеку, но библиотекарша, жена инженера Гохберга, уже запирала шкаф. Сейчас должны были начаться танцы. Кто-то из ребят налаживал радиолу, другие сдвигали стулья к стене. Среди этих танцовщиков Нагаев заметил и лохматого Байнурова. Он тут всеми распоряжался. С Нагаевым он уже виделся в конторе и не нашел нужным здороваться еще раз.

Зато остальные ребята — ремонтники, трактористы, слесари из гаража, электрики — и какие-то девчата, незнакомые Нагаеву, посматривали на него с уважением и интересом. Все ж таки Семен Нагаев был человек известный и на танцах появлялся нечасто.

С полчаса он подпирал стену, смотрел, как танцуют, курил, скучал. Потом пришла Фаина с Сережкой и с ними конторская девица Нора, Фаинина подруга. Эта Нора была ничего, толстенькая коротконожка, веселая, черноглазая, только на подбородке у нее был некрасивый след от пендинки. В общем, она была вполне подходящая. Нагаев давно заприметил эту Нору. Ради дела он решился потанцевать и прошелся с Норой два фокстрота, которые он танцевал солидно, через такт. Фаина издали подмигивала: не робей, мол, будет порядок! Он и не робел. Спина у Норы была несколько худоватая, зато грудь пышная, ничуть не меньше Фаининой. А третий танец был вальс, его Нагаев танцевать не умел, Нору подхватил Байнуров, и сразу после танца они исчезли.

Нагаев подождал, потоптался в дверях, потом ему стало вдруг ужасно обидно, и он, не попрощавшись ни с кем, ушел.

В темноте кто-то догонял его прыжками.

— Семеныч, постой-ка! — Сильная рука стиснула локоть. — Ивану скажи, чтоб про Фаину думать забыл. У Фаины, скажи, есть такой человек, который шутки шутить не умеет.

Глаза Сережки из-под черных бровей блестели ясно и зло.

Нагаев вырвал руку.

— Скажу. Мне что!

— А то, скажи, тот человек рассердится! Не надо лучше…

В юрте, где Нагаев уговорился ночевать, все пять коек стояли пустые. Кто был на танцах, кто в забое, в вечерней смене. В окошко смотрело звездное небо. «Потерянный день», — подумал Нагаев, и сердце его заныло. А ребята сейчас рубают: рев, громыханье, прожектора так и ходят над забоем, и только его, нагаевский, «Воронежец» стоит смирный, темный, уронив ковш на землю. Все обиды всколыхнулись в памяти, вплоть до последней. И почему-то вспомнилось: однажды зашел в будку и увидел, как Марина расчесывает свои светлые, кудрявые волосы, сидя на койке. Он увидел ее загорелые плечи и руки и совсем белую, как туман белую, грудь. Марина вскрикнула, он рассеянно затворил дверь и ушел.

А сейчас вдруг вспомнил. Впервые вспомнил о Марине так внимательно и с каким-то неожиданным, секретным удовольствием.



Странная ночь — в ней не было ничего ночного, кроме неба. Ночь, гораздо более полная жизни, чем день. Ночь, набитая звуками и напряжением, как огромный оркестр, настраивающий инструменты. Все было слитно: говор людей, тарахтение движка, гудки, беготня собак, их непонятная ярость в темноте, тихие голоса женщин, сидящих на воздухе перед своими домами и отдыхающих в ночной прохладе, и хоровое, органное гудение тракторов.

Свет фар качался над забоем. Огни цепью уходили сквозь тьму пустыни на запад и на восток, и на западе с ними смыкались зарева больших рабочих поселков, а на востоке — огни землесосов и их отражения в черной воде канала. Но и там, где не было огней, в глубочайшей черноте, на просторах мрака, кипела жадная жизнь, к которой призывала ночь — время прохлады. И время работы всласть. И время путешествий.

И время всех наслаждений, какие дает жизнь и какие отнимает жара.

На рассвете ашхабадские гости и Хорев уезжали на запад. До их отъезда Султан Мамедов был обязан свозить на трассу начальника, как делалось каждую ночь, но Карабаш сказал, что сегодня он не поедет. Он сказал, что у него много работы, и просил инженера Гохберга поехать одного.

Гохберг согласился. Он был человек добрый, пылкий и не очень проницательный.

— Конечно, Алеша, — сказал он, — у вас работы до дьявола. Вам надо квартальный заканчивать.

В полночь он уехал с Султаном на трассу. Карабаш пошел домой. Он пришел в свою квадратную комнату, где стоял стол с алюминиевыми ножками, взятый из столовой, где на гвоздях висели не очень свежие рубашки, китайский плащ-пыльник, белая шляпа из картона, где на полу лежал чемодан с книгами, где стояла койка-раскладушка, застеленная черной кошмой, и над койкой, пришпиленная кнопками к стене, висела репродукция с картины Шишкина «Зима», вырезанная из «Огонька».

Карабаш лег на койку и долго лежал, не зажигая света. В час ночи кто-то просунул голову в окно и тихо позвал: «Алеша!»

Он ответил «да», сел на койке и стал искать в темноте папиросы. Вошла женщина. Она была высокого роста. Ее волосы пахли горячим ветром, пустыней, солнцем. Руки ее тоже были горячие и губы горячие и жесткие, с привкусом соли. От соли невозможно было отделаться: вода в колодцах была соленая, эту воду пили, ею мылись. Соленый пот орошал тело весь день. Койка была неудобная и скрипела. Они бросили кошму на пол. От кошмы шел острый, животный запах, и потом, когда тело разгорячалось и делалось мокрым, лежать на кошме было неприятно, шерсть липла к коже, и хотелось встать.

Ночью все было по-другому. Удивительно вкусной была вода: Карабаш зачерпывал ее ковшом из ведра и пил долго, громкими глотками, а потом выходил за дверь и обливался из ковша с головой. Вода остыла к ночи и была чуть теплая. Еще лучше она становилась к рассвету, часам к трем, но и эта вода была замечательна. Женщина тоже пила воду. Потом просила намочить полотенце и вытирала им тело.

И папиросы ночью казались гораздо вкуснее, чем днем.

Женщина лежала на койке, Карабаш сидел рядом на корточках, прислонившись к ребру койки спиной. Сегодня была ночь прощания. Утром женщина улетала в Керки, а оттуда в Ашхабад. Они расставались на две недели. Но женщине эта разлука казалась бедствием, и она плакала. Она ехала к мужу, которого не любила.

Когда-то Карабаш учился в школе вместе с этой женщиной, которая была тогда высокой девочкой, старше его на три класса, и Карабаш запомнил ее лишь потому, что она была сестрой его друга, Вальки Семенова. Это было в Воронеже. Незадолго перед войной Семеновы уехали куда-то в Среднюю Азию и исчезли с горизонта. Однажды в Москве, на улице, Карабаш встретил Валькину сестру, она была уже замужем. Она стала красивой женщиной, хотя лицо ее было немного мужского склада, с длинными белыми бровями, как у Вальки, погибшего на войне.

И потом — здесь, в песках. Она была биологом. Ее экспедиция расположилась в том же поселке, куда Карабаш приехал ранней весной принимать дела начальника отряда. В те дни, когда он был зол, беспомощен и одинок, вдруг возникла и пришла на помощь эта женщина, Валькина сестра, которую он помнил худой, длинноногой девчонкой.

Весной на барханах озерами разливались тюльпаны, цвели ромашки и пахло лугами, детством.

Они жили рядом, а встречались нечасто. Даже эти нечастые встречи требовали отчаянной изобретательности. Люди в поселке жили в домах со стеклянными стенами, на виду друг у друга.

И вот наступала разлука. Очень недолгая. Но женщина плакала. Она плакала не только потому, что ей было горько расставаться, но и потому, что понимала, как ей горько расставаться, и понимала, что любит и, значит, счастлива. Вот поэтому она плакала. Она трогала его лицо и спрашивала, о чем он думает.

А он думал — стыдно признаться! — о том, что нужны бульдозеры, хотя бы двадцать машин, потому что окольцовочные дамбы надо возводить бульдозерами. Так будет гораздо дешевле.

Он сказал, что думает о ней. О том, как ей трудно жить две недели там, с мужем. Ах, нет, не трудно! Ей нет никакого дела до мужа, а ему до нее. Он давно ничего не требует, кроме чистого белья и кофе утром. Жизнь его ничуть не изменится от ее приезда: так же будет пропадать до ночи на службе, те же товарищи, преферанс. Но две недели разлуки!

Он сказал, что две недели пролетят быстро.

И подумал: женщина говорит неправду. Она едет к мужу, и тут ничего не поделаешь. Просто она не хочет его огорчать. Она больше не плакала и лежала тихо, подложив левую руку под голову. Тело ее на белой простыне казалось чересчур темным и большим.

Кто-то прошел мимо окна, шурша по песку. Надо было прощаться.

Карабаш взял со стола часы, осветил папиросой: без десяти два. Через четверть часа мог вернуться Гохберг. Но в час прощания забывают об осторожности.

Гохберг вернулся, стучал в дверь, кричал в окно — Карабаш не отзывался.

На рассвете, когда серело, но в небе еще блестели звезды и дул холодный ветер, газик с брезентовым верхом подъехал к дому Карабаша и дал гудок. Путешественники зябко ежились, кутаясь в плащи, и зевали. Они не выспались. А шофер спал всего два часа.

Карабаш вышел, застегивая на груди рубаху и протирая глаза. Разговор был наспех и не очень серьезный. Противники остались каждый при своем: Баскаков резко против окольцовочных дамб, Хорев с ним заодно, заместитель начальника управления — неясный нейтралитет.

— Мы, конечно, консерваторы, люди темные…

— Но кое-что понимаем, ей-богу. И не думайте, что все, что сделано до вас, надо переделывать.

— Почти все, — сказал Карабаш.

Заместитель начальника управления засмеялся:

— Узнаю коней ретивых…

— Сколько вам лет, товарищ Карабаш? — спросил Хорев.

— Двадцать семь.

Баскаков свистнул, а Хорев сказал весело:

— Оно и видно!

— Счастливой дороги, Султан! — крикнул Карабаш, когда газик тронулся. — После отряда Чиликина забирай влево. А то к чабанам угодишь.

Газик покатился на запад, где небо над горизонтом было еще темным по-ночному. Нияздурдыев, сидевший рядом с шофером, спросил, не женат ли товарищ Карабаш. Султан сказал, что не женат.

— Я большой любитель охоты, особенно в песках, — сказал Нияздурдыев. — У меня глаз охотничий. Когда товарищ Карабаш открыл дверь, я заметил, что у него в комнате была, по-моему, женщина.

— Возможно, — сказал Хорев. — Я в курсе этого дела, Сапар Бердыевич. Тут есть одна экспедиция, в нашем поселке стоит…

Он замолчал, потому что Баскаков толкнул его локтем, показав глазами на шофера. Нияздурдыев что-то спросил у шофера по-туркменски, тот ответил односложно, тем особым коротким горловым звуком, который у туркмен может обозначать и «да» и «нет», и «хорошо» и «плохо», и «мне не хочется с вами разговаривать», и еще многое другое. Нияздурдыев снова спросил что-то, и шофер ответил точно так же. После этого наступило молчание. Инженер Баскаков стал дремать, а Хорев после долгой паузы вдруг сказал:

— Вот-вот: громкие фразы, мы новаторы, дайте нам самостоятельность, а на самом деле — просто дайте пожить…

— Да не в том суть, Геннадий Максимович! — очнувшись, сказал Баскаков раздраженно. — Неужели вам не понятно, что не в том суть?

Загрузка...