Газик остановился на гребне между двумя барханами. Атанияз выключил мотор, и мы вышли. Впереди за зелеными увалами блеснула вода. Там были озера.
— Не будем задерживаться, ладно? — сказал Атанияз. — А то опоздаешь на самолет.
— Ладно, — сказал я. — Давай подъедем.
Мы снова сели в машину и медленно, вперевалку, поползли вниз. Под колесами трещали кусты черкеза, мялась трава, распространяя душный и горький запах. В низинке въехали в заросли тюльпанов. Все было красно от них. При заходящем солнце здесь, внизу, стоял легкий сумрак, и тюльпановое поле было темноватым, винного оттенка. Атанияз вел машину по старой, видимо прошлогодней, колее, забитой травой. Здесь давно никто не ездил. Среди красных тюльпанов попадались желтые, мелькали какие-то сиреневые и лиловые цветы, лужайками росли ромашки. Как все это густо, жадно цвело! Как яростно торопилось куда-то! И как пахло! От тюльпанов поднимался сладковатый запах, но его перебивал куда более сильный запах ромашки, и надо всем реял одуряющий лекарственный дух полыни. Пустыня навсегда останется для меня соединенной с запахом полыни.
Старая колея вошла в саксаульник. Он сильно поредел. Два с половиной года назад, в морозную ночь, я ломал тут сучья, обдирая кожу. А вот тут стояли палатки, здесь был очаг и горел костер.
Атанияз остановил машину возле дамбы и закурил, оставшись сидеть за рулем. А я выпрыгнул на землю и подошел к воде. Течение здесь было быстрое. Большая рыба бултыхнулась на середине, и по воде побежали круги. Мне вспомнилась та первая январская ночь и потом мой приезд весной, и летом, и еще раз прошлым летом, и прошлой осенью. Прошлой осенью Степан Иванович уже сдавал дела. Вторую очередь начали без него, хотя он опять наделал шуму, выдвинув какой-то встречный проект. Снова были споры, газетная дискуссия, и в конечном счете он, кажется, победил, но потом вдруг уехал на Тянь-Шань. Уехал строить гигантское водохранилище и многих забрал с собой: Гохберга, Алимова, Егерса, еще кого-то из механизаторов. Кажется, и Марина с отцом уехали. Но прежде он сделал дело, а это главное. Разъехались люди, ушли машины на запад, и остались пустынные дамбы и вода, которая журчит там, внизу, и пахнет рыбой.
— Ну что? — крикнул Атанияз. — Будем ночевать?
Он нервничал, потому что это он затеял поездку на канал, достал газик и договорился о катере, который ждал нас в Инче. Он боялся, что по его вине я опоздаю на самолет Керки — Ашхабад. Я летел в Москву, прощался с Туркменией. И не мог делать это наспех.
Но уж очень он нервничал.
— Сейчас едем, — сказал я.
— Садись. Что ж ты стоишь?
— Сейчас. Поехали. — Я сел в машину и захлопнул дверцу. — Это было так недавно, и вот уже все кончилось. Канал построен. И я издал книжку очерков. И даже снят фильм об этом канале, где, кстати, играет одна наша знакомая. Помнишь такую, Катю? Все самое невероятное случилось.
— И даже то, что ты уезжаешь, — сказал Атанияз. — Я думал, что ты не уедешь.
— Я сам так думал, — сказал я.
Становилось темно, мы ехали навстречу мгле, из которой слабо, едва побеждая эту мглу, выблескивали первые звезды. Барханы уже налились чернотой. По каналу протарахтела моторная лодка, потом мы обогнали большую самоходную баржу: в домике на корме горел свет. Атанияз включил фары.
— И все-таки твой Карабаш важничает, — сказал Атанияз.
— Почему?
— Важничает, важничает! Отпустил бороду зачем-то. Валерия тоже изменилась, что-то в ней стало такое домашнее, самодовольное, — мне было вчера скучно, ей-богу.
— Не знаю. А мне нет, — сказал я.
Вчера мы были у них в гостях, в той самой комнате на окраине Маров, где когда-то жил Степан Иванович. Они купили недавно радиолу «Люкс», и Лерин сынишка весь вечер крутил ее, ставил пластинки, и мы даже танцевали. Нет, мне не было скучно. Просто возникло какое-то томящее чувство надежды и желание заглянуть вдаль.
Так бывает, когда расстаешься надолго, навсегда, и впереди маячит новая жизнь, а старая остается как бы за стеклянной дверью: люди двигаются, разговаривают, но их уже почти не слышно.
1959—1962