Караалма

Стыдно сказать, но, будучи уже кандидатом и старшим научным, я неоднократно и успешно занимался попрошайничеством. Я был сотрудником Памирской биостанции, и я был ботанико-географом. А директором биостанции был физиолог растений. Поэтому на физиологические работы было все что нужно: и сотрудники, и машины, и приборы. А для меня, ботанико-географа, не было ни сотрудников, ни транспорта, ни приборов. И мне приходилось пускаться на всякие хитрости.

Дело в том, что рядом с нашей биостанцией работали физики, у которых всего было много. Вот я и попрошайничал.

Попрошайничал я, нужно сказать, с умом, готовился к этому, продумывал, что и как сказать, когда сказать и кому. Физики работали хорошо, я бы сказал — бешено, с утра и до вечера, до полного изнеможения. Поэтому время от времени их можно было подбить сделать передышку, совершить какой-нибудь вояж, вылазку в природу.

Так было и в этот раз.

Главное, чем я тогда интересовался, — это влиянием человека на естественный растительный покров. На Памире это влияние было до сих пор в основном отрицательное. Человек уже давно выбивал своими стадами пойменные луга, и они становились все беднее и все кочковатее. Он истребил на топливо на огромном пространстве вокруг населенных пунктов весь терескен и другие полукустарнички, и эти огромные территории превратились в каменистые безжизненные равнины. (Правда, сейчас в ряде мест уже начаты работы по посевам пустынных растений, по залужению.)

А в других горах? Мне хотелось выяснить, что сделал человек там с естественной растительностью: повредил ей или улучшил ее?

В середине тридцатых годов я много раз пересекал в поезде Ферганскую долину. И целый день от Ташкента до Андижана поезд шел по бесконечной пустыне, где редкие оазисы были только вкраплением в общий пустынный фон. А над этой пустыней в конце долины стоит могучий Ферганский хребет, склоны которого покрыты ореховыми лесами и лугами. Западные ветры, проходящие над Ферганской долиной, сбрасывают приносимую ими влагу, только поднимаясь в горы. Этот западный воздушный ток приносит на склоны Ферганского хребта дождь и снег.

В 1934 году я сделал профиль на склоне Ферганского хребта и описал его растительность. Но если прежде поезд, пересекавший Ферганскую долину, тащился сутки по пустыне, то теперь, в пятидесятые годы, от Ташкента и до Андижана он идет по сплошному оазису. Каналы, каналы, каналы прочертили все дно долины, поля, поля и сады покрыли всю ее поверхность. Поэтому если в тридцатые годы западный воздушный поток шел над сплошной пустыней и только иссушался, то теперь он шел над сплошным оазисом и должен был увлажняться. Не может быть, чтобы превращение Ферганы в сплошной оазис не обогатило влагой и воздух над долиной. А следовательно, должна была обогатиться и растительность Ферганского хребта.

И мне очень хотелось узнать, так ли это, а для этого нужно было посмотреть на Ферганский хребет, на его растительность теперь, через двадцать лет после закладки первого профиля.

…И вот я явился к физикам часов этак в семь вечера, как раз тогда, когда у них, начинавших работу в восемь утра и работавших с кратким перерывом на обед целый день, уже курился дымок над теменем и прыгали зайчики в голове. Сел я на стул посреди лаборатории и стал рассказывать, как я когда-то переваливал через Ферганский хребет, и «какие там ореховые леса, вы можете себе только представить», и «какие там яблоневые леса, вы этого совершенно не можете себе представить», и какие в яблоневых лесах текут ручьи и реки — наполовину из воды, а наполовину из яблок, и т. п.

И физики «клюнули». Физики поняли, что им совершенно необходимы хотя бы несколько дней отдыха, а то они не выдержат на Памире до конца сезона, до которого еще далеко-далеко.

И вот через несколько дней машина с физиками, продовольствием, бочкой с бензином и мной выехала с биостанции на Памирский тракт. Она поднялась по долине Акбайтала к перевалу, пронеслась по Каракульской котловине и перевалила через Кызыларт в Алайскую долину, она одолела перевал Талдык и начала долгий спуск в Ферганскую долину. В Ферганской долине машина резко свернула на восток в сторону Джалалабада, и уже на следующий день после выезда с биостанции мы среди дня въехали в заповедник Караалма.

Заповедник Караалма (что в переводе означает «черное яблоко» — тюркское название грецкого ореха) организован в основном для охраны лесов грецкого ореха, широкой полосой покрывавших когда-то всю нижнюю часть Ферганского хребта. Леса эти сильно изрежены, а местами вовсе уничтожены. Началось уничтожение ореховых лесов давно, когда в Фергане стал нужен уголь для выделки железа, но особенно усилилось оно в начале нашего века. Уже в советское время самый крупный из уцелевших массивов этого леса был взят под охрану, и здесь был организован заповедник Караалма.

Весь следующий день мы провели в ореховом лесу. Ореховые леса Караалмы поразительны. После пустынь Памира это удивительное богатство, даже буйство растительности производит совершенно ошеломляющее впечатление.

Огромные ветвистые орехи подняли и раскинули свои кроны на высоте пятнадцати — двадцати метров, под ними — подлесок из алычи и других деревьев второй величины, еще ниже кустарники — таволга, малина, шиповник, смородина, здесь же, по узким оврагам, непроходимая колючая стена ежевики. Там, где ежевика, там пройти нельзя, — она обдерет не только всю одежду, но и мясо с костей. Под кустарниками то густой, то редкий травяной покров. Тут сныть и недотрога, много клевера, ежи, мятлика и много-много других трав.

Лес не однообразен, он не сплошной, в лесу масса прогалин. Он то сгущается по понижениям, то образует поляны и редины по вершинам и склонам увалов. Но и эти поляны не менее живописны, чем окружающие их леса: на них растут двухметровые мальвы, покрытые цветками каждый в тюбетейку величиной, красные кровохлебки, огромные эремурусы. Но не только растениями богата долина, много тут и зверья. Под деревьями, на которых уже поспевают орехи, можно видеть разжеванные, выплюнутые скорлупки, обсосанные ветки малины и смородины. Это обедали кабаны и медведи.

Сейчас, ближе к осени, на кустах шиповника красные плоды, на ореховых деревьях поспевающие орехи в высыхающих зеленых оболочках, плоды на алыче, на малине, ежевике — всюду.

Осматривая и описывая лес, можно было констатировать одно: в этом, разумеется охраняемом, лесу не было ни малейших следов деградации. Лес рос на славу. Он явно наступал на поляны. На опушках или прогалинах была масса молодняка. Лес наступал, значит, условия развития для него в последний период улучшились.

Физики бегали по лесу, восторгались, все, что можно, ели, а что нельзя съесть — фотографировали. Я описал этот лес как положено и собрал гербарий. Но одного этого леса мне было мало — это был только один растительный пояс. Отсюда, из Караалмы, нельзя было сделать полный профиль со всеми поясами по всему Ферганскому хребту, и мы пошли вверх по долине реки Яссы.

В те времена дорога на Яссы была неважная. Мостики, сделанные из местных средств, скрипели при одном приближении машины. Они представляли собой жидкий ряд бревнышек, перекинутых с одного берега на другой, часто даже не скрепленных между собой гвоздями. Застланные хворостом и чуть присыпанные песком, они едва давали возможность проехать и то с великой осторожностью и бережением. По этой дороге нельзя было особенно далеко заехать внутрь хребта, и, когда мы к вечеру остановились уже непосредственно под крутым склоном Ферганского хребта, опять в прекрасном ореховом лесу, физики устроили военный совет.

Они смотрели на небо. Небо хмурилось. Физики вспоминали ледащие мостики, которые мы проехали, и сурово размышляли о том, что́ будет с плохими, некачественными мостиками, когда пойдет хороший, качественный ливень. И физики справедливо полагали, что они, то есть мостики, скорее всего полетят. А особенно глубоко и проникновенно думали физики о том, как они будут объяснять начальству, почему они, посланные изучать космические лучи на Памире, оказались с машиной на Ферганском хребте, если они здесь застрянут. И физики решили, что дают мне только завтрашний день — и точка. Второй ночевки здесь быть не должно. Я выслушал их молча — решение было справедливое.

Плохо было другое. У меня начались боли в печени. Дело в том, что я — бывший ленинградский блокадный солдат. А у большинства блокадников после войны в течение многих лет, особенно после хорошей порции малины, ежевики, смородины, орехов, алычи и еще чего-то, печень обязательно не в порядке.

Поэтому ночью я по сути не спал, а мучился. При первом проблеске зари я уже обул ботинки с триконями, повесил на спину гербарную папку и пошел в предрассветной тьме густым ореховым лесом вверх, вверх, делая зигзаги по склону. Я шел не торопясь, и кругом был лес. Когда рассвело, я по альтиметру увидел, что набрал уже метров триста высоты; ореховый лес кончался и появились яблони.

Начинался следующий пояс — пояс яблоневых лесов. Поднявшись еще метров на сто, я только здесь увидел солнце, которое тут, в горах, вставало очень поздно. Картина вокруг была совершенно исключительная. Я находился в яблоневом лесу, вернее бы сказать, в саду, ибо этот невысокий и густой лес больше походил на сад. Причем на сад, я бы сказал, не только богатый и красивый, а особый, ну вроде такого, из которого когда-то были изгнаны Адам и Ева. В общем — на райский сад.

Невысокие, пяти-, семиметровые яблони были буквально усыпаны плодами. И на каждой яблоне свои плоды, хоть чем-то отличающиеся от плодов соседнего дерева. Яблоки были на деревьях, яблоки были на земле, вернее, на траве, и, что самое красивое, — это целые каскады яблок в быстрых речках, плоты из яблок в два-три слоя в изредка встречавшихся заводях. Это было какое-то невероятное расточительство природы. Между яблонями яблоки везде были просто навалены, трудно было идти и не наступать на них. А наступать на них было ужасно жалко и как-то стыдно. Между яблонями росла высокая трава, ярко-зеленая и сочная, кусты шиповника, жимолости, обсыпанной ягодами, смородины. Я подошел к небольшой речке, скорее ручью, стремительно несущемуся по склону. Ручей кипел яблоками, хотя по самому берегу ручья росли в основном не яблони, а большей частью коренастые дуплистые березы.

Я сел на самом берегу ручья, выловил несколько самых привлекательных яблок и попробовал. Яблоки были хотя и небольшие, но вкусные. Вкус у них был разный и у всех немного с горчинкой. Форма и окраска самих яблок тоже очень разная. Я вынул бланк описания и стал описывать окружающий лес, его деревья, кустарники и травы.

И тут случилось нечто интересное и непредвиденное. Ветер ли, шум ли ручья или, может быть, неопытность свинки-мамы подвели ее, но она меня просто прозевала. Сидя совершенно неподвижно и описывая растительность, я оказался в самом центре стада кабанов, состоявшего из нескольких выводков. Я увидел шевеление травы и тут, и там, во многих местах, услышал громкое аппетитное чавканье и легкое полухрюканье, полуповизгиванье. Я увидел в траве быстрое мелькание коричневых спинок, уже теряющих свою полосатую детскую окраску. Это были уже не поросята, а то, что называется подсвинки. Видимо, они родились весной и сейчас уже хорошо подросли. Семейство было очень недружное, братики и сестрички все время ссорились, толкались, кусались, брыкались, хотя, казалось бы, при таком обилии корма спорить им было не о чем. Один поросенок после очередного столкновения с визгом вылетел прямо на меня, встал напротив, в метре, и стал рассматривать. Но я был каменно-неподвижен, и он постоял, посмотрел и опять кинулся сводить счеты с одним из братцев или сестриц.

Но тут на меня наткнулась мама: та уж сразу разобралась, что к чему. В ту же минуту прозвучал тревожный сигнал, и все поросята исчезли. Вот только что их было много — и вдруг сразу ни одного. Кусты трещали, колыхалась трава со всех сторон. Несколько секунд, и все затихло, только раскачивались верхушки трав.

Я собрал гербарий и тронулся выше. Начинались яблонево-кленовые леса. На высоте 2200 метров яблоня кончилась и начались кленовые рощи, разделенные широкими полянами с пятнами розариев, где господствует кокандский шиповник. Широкими куртинами растет он среди высокотравных лугов из ежи, канареечника, торона, а в отдаленной щели, довольно далеко, я увидел точеные, тонкие и стройные силуэты тянь-шаньских елей.

Уже в середине дня, сделав все описания, я покинул этот пояс и вошел в субальпику. Здесь уже не было деревьев, одни кустарники, стланики и густые зеленые, цветущие луга. К этому времени я уже вымотался. Меня пошатывало от слабости. Бессонная ночь и боли, голод — я не ел уже сутки, — да кроме всего прочего сейчас, работая, я набрал уже больше тысячи метров высоты — все это сделало свое дело, и я едва тащился.

Отсюда, с этой высоты, был прекрасно виден ясный солнечный день над Ферганской долиной. Уходили в солнечную даль, теряясь в дымке, клетки далеких хлопковых полей, едва видные поселки. А здесь надо мной, низко клубясь, шли тучи, уже задевая близкие вершины хребта. Тучи шли очень низко, слишком низко. Дело было серьезное: пахло хорошим ливнем.

Сделав описание и собрав растения в этом поясе, я еще раз огляделся кругом. Хотя солнца уже не было, удивительная красочность Ферганского хребта поражала. Огромные бело-желтые душистые грозди цветов торона, темная зелень, а порой и запоздалые фиолетовые цветки ирисов, круглые соцветия лука — и тут же куртины кокандского шиповника, жимолости, стелющиеся кусты тянь-шаньской рябины… Это было очень красиво — на ярко-зеленом фоне свежих трав яркие красные плоды и листья шиповников и рябин.

Я заложил все собранные растения в папку и с трудом взвалил ее на спину. Папка уже стала с добрый верблюжий горб и весила, по моему мнению, слишком много. Я встал, меня пошатывало, ноги гудели, но нужно было кончить работу. Нужно было набрать еще метров триста и выйти в альпийский пояс.

И в этот момент случилось новое происшествие. Оглянувшись, совсем недалеко, между густыми группами высоких трав, я увидел медведя. Я смотрел на него, он на меня. Это был молодой белокоготный медведь. Я смотрел на него, но бежать мне очень не хотелось — я ужасно устал. Медведь, видимо, думал так же, как и я, полагая, что раз он в заповеднике, то для нас лучше всего мирное сосуществование. Он посмотрел-посмотрел на меня и занялся своими делами. А я пошел наверх.

Часа полтора, а может и два, я шел эти оставшиеся метры. Оказалось, что мне нужно подняться на триста пятьдесят метров. Шел, опустив голову, и смотрел только себе под ноги, а когда поднял голову, то увидел, что прямо передо мной пересекает склон хорошая тропинка, на тропинке стоит человек и человек этот — чабан.

Что он чабан, было ясно не потому, что здесь же, по склонам, паслось стадо, а по одежде его, живописной и довольно рваной, и по большой палке, на которую он опирался, и по его манерам. Я повидал-таки чабанов на своем веку, и все они имеют какие-то общие черты, на них как бы одна печать. Зарабатывают чабаны в наше время, по имеющимся у меня сведениям, хорошо, одеты всегда тепло, удобно, живописно — но всегда с заплатами и дырами. Шик, что ли, в этом особый? Чапан может быть и бархатный, и из хорошей шерсти, но обязательно с пятнами и прорехами. И в манерах, в выражении лица у них тоже какой-то свой склад, я бы сказал, несколько созерцательный и в то же время не равнодушный, а как бы заинтересованный и философский. Этот немолодой красивый таджик тоже смотрел на меня с интересом. Мы поздоровались, и он спросил:

— Ты кто такой?

— Научный работник, — ответил я.

— Что ты делаешь?

— Да вот, растительность описываю, собираю.

— А почему по дороге не идешь, а по камням, по скалам? Ведь дорога рядом, а травы и у дороги много?

— А мне как раз и надо и скалы, и камни. Узнать, какие там растения. Это научная работа.

— Это глупая работа, — авторитетно сказал чабан. — Умный научный человек ходит по дороге, он не полезет на скалы, когда дорога рядом и возле дороги трава гораздо лучше. Даже лошади и бараны это знают, они идут по дороге и едят хорошую траву, а камни обходят.

После подобной сентенции, когда я оказался глупее барана, я счел разговор исчерпанным, отвернулся, сел и начал делать описание.

Здесь начинался альпийский пояс. Всюду торчали скалы, между которыми в одиночку и дернинками росли низкие, приземистые растения. Эти растения поднимали свои головки над землей едва на десять — пятнадцать сантиметров. Чаще они прятались в трещинах скал и между камнями или прижимались к земле. Среди камней виднелись ярко-желтые цветки альпийских астр, сиреневые горечавки, белые, мохнатые рогатые головки эдельвейсов. Много было растений-подушек, прилепившихся к скалам или распластанных между камнями: зиббальдии, тянь-шаньский акантолимон, остролодочник, астрагалы.

Я с жадностью собирал растения и описывал альпийскую растительность. Здесь, у самых снегов, было много растений, росших и на Памире. Правда, на Памире они шли узкими полосками у снежников или в понижениях и вдоль снеговых ручьев, здесь же они покрывали все склоны сплошь. Только на голых камнях и скалах, покрытых ржавыми или зеленоватыми кляксами накипных лишайников, не было этих маленьких, но живучих альпийцев, а все остальное пространство, где только можно, цвело — везде лепились, росли неприхотливые альпийские растения.

Итак, я набрал за этот день тысячу шестьсот метров высоты и, описав весь профиль, все пояса, выяснил, на какой высоте они располагаются. Когда я кончил описывать и собирать растения, было четыре часа дня. Холодный ветер налетал все сильнее, над головой низко-низко и быстро шли темные дождевые тучи. Я совершенно продрог и устал как собака.

Оглянувшись, я вдруг снова увидел у себя за спиной чабана. Он все стоял, опираясь на палку, стоял и смотрел.

— Слушай, — неожиданно сказал он, — ты не сердись на меня.

— Да я не сержусь.

— Слушай, — сказал он. — Ты вот что. Ты оставайся.

— Оставаться? — спросил я. — Где оставаться?

— Да тут, у меня, оставайся.

— Вот чудак, как же я останусь? А работа?

— Плюнь. Проживем. У меня все есть. Проживем.

— Ну а дети? Кто моих детей кормить будет?

— Ну ничего. Деньги есть. Найдем деньги. Пошлем!

— А что же я делать буду?

— А что делал, то и делай, а не хочешь, ничего не делай.

— Спасибо на добром слове, да только на что я тебе? Мне нужно своим делом заниматься, а тебе своим.

Я подал ему руку, он пожал ее. Мы молча постояли, глядя друг на друга. Вот чудак, думал я. А что он думал, не знаю. Но на прощание он опять сказал:

— А то бы остался. Здесь хорошо. Только скучно.

Я отрицательно покачал головой.

— Нельзя, брат.

— Ну, ладно, — сказал он.

Я кивнул. И вдруг я совершенно ясно и твердо понял, что говорит он вполне серьезно. И он действительно готов поить и кормить меня. И деньги посылать моей семье. И подумал, что мы бы с ним поладили и что нам с ним не было бы скучно. Но так же ясно я понял, что это невозможно.

Потом я намертво завязал папку с растениями, почистил трикони на своих горных ботинках, пристегнул ремнем сумку, взял в руки ледоруб и рванул вниз. Я пошел по крутому склону полубегом, сильно вдавливая каблуки на дернистых участках, с удовольствием используя осыпи, которых тщательно избегал при подъемах. Я вскакивал на эти щебневые подвижные склоны и, быстро-быстро перебирая ногами, катился вниз вместе с начинавшей сползать под моей тяжестью щебневой лавиной. Если осыпи мелкощебнистые, очень удобно и приятно катиться по ним вниз, балансируя ледорубом. Отбежав сотни две-три метров, я оглянулся. Чабан все так же неподвижно стоял, опираясь на палку, и смотрел мне вслед.

Вздымая тучи пыли, я прокатился по нескольким осыпям через субальпийский пояс, быстро вкатился в яблоневый и кленовый лес. Отсюда уже была видна, как букашка, наша машина на той стороне речки, а на этой стороне — здоровая пасека, чуть ли не на сотню ульев, и две крыши, видимо, сарая для пчел и домика пасечника.

Со склона я катился с огромной скоростью. Если на подъем к гребню я затратил с остановками почти двенадцать часов, то вниз я скатился меньше чем за час. Я проходил, вернее, пробегал нижнюю часть склона, мимо ореховых лесов, когда заметил, что мне усердно машут руками с пасеки.

Вот ведь умники физики, заметили пасеку и забрались в самое сладкое место, с завистью подумал я, меняя направление и поворачивая вкось на них. Но когда, не сбавляя хода, я вылетел из леса, то вместо наших увидел двух стариков. У обоих были бритые головы и роскошные усы, только один — высокий, другой — маленький. Они смотрели на меня и радостно улыбались.

— А где наши? — несколько растерянно спросил я.

— Какие наши? — отвечал низкий. — Наших нет, только вот я да Серегин.

— Что же вы махали? — удивился я.

— Как чего? Если бы не махали, вы бы мимо пробежали. А где это ваши?

— Наши на том берегу с машиной.

— С машиной? Не видали. Да бог с ними. Пойдем в хату.

— Зачем?

— Медовухи выпьешь. Расскажешь.

— Что расскажу?

— А что хочешь. Что на свете творится, — сказал Серегин. — Мы ничего не знаем, нам все интересно.

И я пошел с ними в хату, и выпил медовухи, и рассказал им, что на свете творится. Медовуху я пил, нужно сказать, не соблюдая должной осторожности. Я не сообразил, что сутки был голоден, что всю ночь мучился от боли и ослабел, что сделал полуторакилометровый подъем и устал до предела. Я забыл и то, что медовуха коварна. По вкусу это сладенький квас, по действию — выдержаннейший коньяк. Кроме того, я не принял во внимание, что у стариков закусывать-то нечем.

Голова у меня была ясная, усталости как не бывало. Я рассказал старикам много интересного. Кажется, я был с ними даже предельно откровенен и рассказал им о себе такое, чего никто из ближайших моих друзей не знал. Я рассказал им, кажется, даже о своей первой любви. Старики решительно во всем мне сочувствовали и со всем соглашались. Они во всем меня одобряли. Это были хорошие старики. Когда моя откровенность достигла предела, я сообразил, что я пьян, но голова у меня была ясная и мне было хорошо. Гораздо хуже было, что при довольно-таки ясной голове ноги перестали меня слушаться. Меня качало, как моряка в хороший шторм на палубе маленькой шхуны. Мне даже приходилось время от времени приседать, когда земля уж слишком раскачивалась.

Чтобы перейти мостик через речку, хотя он был метра полтора-два в ширину, мне пришлось предварительно прицелиться и сразу перебежать его, а то я рисковал, что он убежит у меня из-под ног.

Физики были совершенно сражены моим видом и походкой, когда я явился к ним в обществе двух стариков, которых представил им как своих лучших друзей. Но физики торопились и просили меня не затягивать прощание с моими лучшими друзьями. А я все не мог с ними расстаться, мы сходились, целовались, потом опять расходились. Наконец, трижды расцеловавшись с Серегиным и его другом, я кое-как влез в машину, и она тронулась.

Долгие годы я скрывал свой позор: напился, что называется, до безобразия всего за двадцать минут! Физики тоже меня не выдавали. Но сейчас, когда минуло уже много лет и срок давности преступления истек, я могу в нем признаться.

В общем машина наша тронулась, и мы засветло миновали все рискованные мостики, так что дождь, который там, в горах, хлынул вечером, нас уже не поймал.

А профиль в Ферганском хребте, который я все-таки сделал, много лет помогал мне. Он показал, что растительность очень сухих гор, и таких, как Памир, и очень влажных, таких, как Ферганский хребет, хотя они и расположены рядом, на одной и той же широте, может быть совершенно различной; только на самом верху, в высокогорьях, в альпийском поясе, наблюдается некоторое сходство, общность растительности, встречаются одни и те же виды растений.

А по поводу влияния человека, превратившего Ферганскую долину в сплошной оазис, я должен сказать следующее. Хотя метеостанции и не показывают резкого увеличения осадков на Ферганском хребте за последние годы, тем не менее там наблюдается сейчас более широкое распространение влаголюбивых типов растительности, чем прежде. Таким образом, оазис в Ферганской долине как будто оказывает некоторое благоприятное влияние на растительность хребта. Это редко где можно констатировать, но вот здесь, на Ферганском хребте, это так.

Загрузка...