Я всю жизнь проработал в Таджикистане, на Памире, в горах, и только один, предвоенный, год мне довелось провести в тайге — в Сибири и на Дальнем Востоке.
На работу на Памире тогда никаких надежд не было. У Памирской биостанции штат был маленький — всего четыре человека, ирригационное управление Таджикистана в геоботанике в тот год не нуждалось. Но спрос на экспедиционных работников был велик, и вербовщики в предвесеннее время искали людей для работы во многих отдаленных районах Союза. В ту зиму, например, меня усиленно сманивали в тундру, но я как-то боялся ее пустоты и холода. Предлагали ехать в пустыню, в Каракумы, но и это было для меня малозаманчиво: я в пустыне работал немного в 1931 году, но не «заразился» ею. Наконец, мне предложили работу в Переселенческом управлении, и я пошел туда и стал старшим геоботаником Дальневосточной экспедиции.
Дальневосточная экспедиция должна была найти земли под совхозы и колхозы вдоль строящихся железных дорог, вокруг новых городов и промышленных поселков, заводов и рудников. Мы должны были выявить земли, пригодные для сельского хозяйства, под пашни и сенокосы, леса со строевой древесиной, луга, пригодные для выпаса.
В экспедиции были гидрогеологи — воду искать, топографы, геодезисты — карты делать, геоботаники и почвоведы — оценивать земли, агрономы — составлять севообороты, строители-проектировщики — составлять планы поселков и многие другие специалисты.
В конце апреля я оказался в поезде, который шел на Восток. В наше самолетное время даже трудно себе представить это прекрасное железнодорожное путешествие, длившееся восемь суток. Нынче и поезда комфортабельнее, и идут они быстрее, но все норовят лететь самолетом. Но и тогда поезда шли уже быстро, и стремительный бег телеграфных столбов, чередование полей и таежных лесов до Урала, бесконечная тайга, и заводы, и города Сибири поражали воображение. Бесконечность просторов нашей Родины вызывала какое-то изумление и восхищение. Поезд шел и шел, днем и ночью, а кругом бежали равнины или горы, леса — березняки или лиственничники, колхозы или заводы, и все это была наша земля.
На девятый день пути от Москвы мы высадились на станции, от которой начинался наш маршрут. Невысокими плоскими сопками подходил к станции горный хребет. И вправо, и влево, и вперед, и назад — везде были сопки, покрытые тайгой, долины, тоже покрытые тайгой, а дальше опять сопки. И так на несколько тысяч километров на север, к Ледовитому океану, — тайга и тайга. И на восток, к Тихому океану, — тайга и сопки, и на запад, до Урала, — тайга и тайга. Здесь строились железные дороги, поселки, заводы. Здесь мы и должны были искать земельные массивы.
На первых же рекогносцировочных маршрутах я увидел, что в том районе, где нам предстояло работать, насколько хватал глаз, шла лиственничная тайга. Она была черно-бурая сейчас, в конце зимы, когда на лиственницах еще нет зеленых иголочек и земля под ними бурая от полегших прошлогодних трав. И везде была даурская лиственница: она росла на склонах невысокого горного хребта, который пересекали наши маршруты, она покрывала болота и долины рек. Сейчас весна только-только начиналась, и в тени деревьев и в распадках лежал снег, он был рыхлый и серый, но его еще было много.
Поселок, где была наша основная база, не был благоустроен, дома и кварталы были как попало разбросаны в долине реки. Поселок представлял собой отдельные дома, рассыпанные среди лиственничных лесов. Улицы как-то еще не сформировались, и поселок производил хаотическое впечатление кубиков, разбросанных ребенком во время игры. Казалось, что жители этого поселка как-то не были твердо оседлыми, дома у них были, но дворов, огородов, палисадников не было. Все было еще сделано на скорую руку, как придется. И в домах как-то неуютно — не то вчера приехали, не то завтра собираются уезжать.
Поселок жил в основном лесозаготовками и золотом. Прииски были не здесь, а где-то дальше на севере, а здесь уже была так называемая жилуха, то есть настоящий поселок, кое-какие магазины, промыслы и кое-какое оседлое население. На улицах были обычны золотоискатели в своих особых, специфических костюмах: в брюках, вернее шароварах, необычайной ширины, ярких косоворотках под черными пиджаками-куртками, в высоких сапогах с голенищами, спущенными на самые каблуки. На головах черные фуражки. Хозяева, у которых я поселился, хотя и работали по торговой части, но разговаривали почти исключительно на «золотые» темы, в основном о случаях неслыханного «фарта» (удачи), о новых находках, о приисках. Большой популярностью пользовались рассказы вроде такого.
— Один молодой золотоискатель все лето старался (искал). Нет и нет ничего. Осенью собирался уже поворачивать на жилуху. Пошел утром мыться. Подходит к ручью, а тут медведь, да как на него рявкнет! Золотоискатель бросил полотенце — и бежать. Прибежал в палатку, схватил ружье, отдышался, посидел, покурил, потом пошел назад — не бросать же полотенце. Нашел у самого ручья. Дай, думает, помоюсь. Стал на колени на бережку, наклонился над ручьем, глядит, а песок какой-то масляный! Зачерпнул он обеими пригоршнями песок, а тот тяжелый. Прибежал к палатке, промыл и намыл пятьсот пятьдесят граммов чистого золота.
Рассказ этот я слышал неоднократно. На месте этой находки вырастал прииск, смотря по рассказчику, то «Счастливый», то еще какой-либо. Золотоискатель мог быть и молодой, и старый, обычно друг и «кореш» рассказчика, и происходило это здесь, или в Якутии, или на Колыме, но всегда были медведь, полотенце и пятьсот пятьдесят граммов золота. Не больше и не меньше, а именно пятьсот пятьдесят.
Я и прежде сталкивался с этими больными людьми, с самодеятельными золотоискателями. Они везде одинаковые. В заповеднике Тигровая балка от деда Павло, бывшего золотоискателя, доживавшего свои дни объездчиком в заповеднике, я по-наслышался о золотом промысле. Дед Павло никогда не рассказывал о годах каторжных работ и лишений, когда ему, мывшему золото в Алтынмазаре на Памире, не везло. А ведь так было долгие годы. Но с каким смаком повествовал он о том годе, когда ему с товарищами наконец «пофартило», и они сдали столько золота, что всю зиму пьянствовали в Оше, а жили в гостинице: «Под одной кроватью, понимаешь, только белая головка, под другой красное, под третьей, понимаешь, консервы, селедочка, лучочек! И с утра, понимаешь, приходил специальный гармонист, и куда мы — туда и он. И всюду играет! И в номере, и в столовой. А в парк пойдем или по улице гуляем — мы, значит, впереди, а он, значит, сзади, и все играет!»
Эту добровольную каторгу с работой по полсуток в вечной мерзлоте многие месяцы за сомнительное счастье пьянствовать месяц-другой я еще застал здесь. Оно на глазах кончалось, это самодеятельное старательство, но еще существовало.
Мы прибыли в поселок еще в конце зимы. Голые деревья, бурые полегшие травы, снег по оврагам, распадкам и у подножия немногочисленных елей и пихт. Все мокро. Промерзшая на многие десятки, а то и сотни метров почва только-только начинала с поверхности оттаивать. Вот по такой предвесенней, чуть начинающей оттаивать тайге я и ушел в длительную рекогносцировку.
В поселке был сформирован наш отряд, там я получил и своих рабочих. Рабочие были у меня в течение лета разные, одни приходили, другие уходили, и только двое прошли со мной почти весь экспедиционный сезон. Это Коля и Счастливчик.
Коля и Счастливчик были воры, заключенные, но расконвоированные, и им еще предстояло досиживать и дорабатывать. Коля был крупный парень с белесыми волосами и бровями, добродушным круглым лицом и удивительными ярко-голубыми глазами, почти лишенными ресниц. Он с виду был, пожалуй, несколько флегматичен и мешковат, но это впечатление было неверно: когда он хотел, у него были и энергия, и быстрота, и ловкость. При первом знакомстве разговор был у нас следующий. Я спросил:
— Как звать?
— Гайка.
— Это фамилия?
— Нет, прозвище.
— Мне твоих блатных прозвищ не надо. Как зовут?
— Ну, Коля, Николай.
— Откуда?
— Ленинградский.
— А, земляк. Где же ты жил?
Он сказал.
— А работал где? — задал я не совсем удачный вопрос.
— Да больше в трамваях, — ответил Коля. — А теперь стало можно и в музеях. Там ротозеев полно. Но в музеях нужен костюм.
Я засмеялся. Коля удивился и сказал:
— Чего смеетесь, начальничек, чему удивляетесь? Вы же читали, у вас характеристика на меня есть. Там все прописано.
— Да я, по совести, не смотрел характеристику, — сказал я.
— Как так не читали? — удивился Коля. — Мы же в лес идем, надо знать, с кем идешь, у нас всякие есть.
— Ладно, — сказал я, — потом посмотрю. Ты вот скажи, сколько тебе лет?
— Двадцать два.
— Рецидив?
— Рецидив.
— Который?
— Третий.
— Не надоело?
— Пока нет.
— С каких же лет ты начал?
— С четырнадцати.
— Сколько еще сидеть?
— Год с довеском.
— Ясно. Но только, скажу тебе откровенно, профессия у тебя дрянь!
— Почему это?
— Заработки низкие. Очень мало зарабатываешь.
— Ну как сказать!
— Да как ни говори. Все одно. Вот давай считать: сколько ты был на свободе перед последней посадкой?
— Четыре месяца.
— Считай теперь. Сколько ты взял за эти четыре месяца? Ну?
— Да разве упомнишь?
— А ты вспомни!
Мы сели, и я взял бумагу. Колины коллеги были явно заинтересованы. Говорил он много, я чувствовал, что он привирает, но не останавливал. Коля грыз ногти и говорил, а я записывал.
Подсчитали. Вышло, что Коля за четыре месяца «заработал», по его словам, около четырнадцати тысяч. А на последних тысяче двухстах рублях попался и получил три года. Выходило, что он за три года и четыре месяца имел средний «заработок» всего триста пятьдесят рублей в месяц. Коля и вся аудитория были смущены.
— Ну, а другие? Рабочие? Крестьяне? Интеллигенция? Ну, а вы?
Я сказал:
— Ну, считай. Мой оклад сейчас девятьсот рублей. А здесь, на Дальнем Востоке, я имею нагрузку, коэффициент за отдаленность, квартирные и т. д. Всего умножай мой оклад на 4,6. Вот так. Буду здесь месяцев шесть, да и зимой оклад. Вот и выходит, что мой средний заработок тысяча восемьсот рублей. Я не в тюрьме, и заработок у меня в пять раз больше. Каково? А?
Аудитория была совершенно сражена.
Со Счастливчиком разговор был совсем другой. Это был очень красивый парень, с каким-то типично «блатным» шиком и манерами. Даже в одежде заключенного он отличался какой-то щеголеватостью. Враль он был классный, но немногословный, как бы скрытный и потому внушающий доверие. Откровенно он говорил редко, и откровенным по-настоящему он вряд ли был с кем-либо вообще. Это был принципиальный уголовник, который считал, что работают только дураки. Он был то, что называется «вор в законе», он принципиально не хотел работать. Вот «достать» что-либо считал приличным, а работать — неприличным.
Счастливчик хорошо пел, у него была гитара и широкий набор «блатных» песен типа:
В сером костюме и с розой в петлице,
В сером английском пальто,
Ровно в семь тридцать покинув столицу,
В восемь сидел уж в авто.
Мне в жизни приходилось сталкиваться с уголовниками, с настоящими, «профессиональными» уголовниками, и все они в основном люди одного типа. Как правило, настоящий уголовник и неглуп, и может блеснуть в обществе, может рассказать что-нибудь интересное, и спеть, и сплясать, он горячо берется за разные развлечения и разные дела. Но он очень быстро остывает. Проработать систематически, скажем, месяц, как следует, по-настоящему, он не может, у него не хватает выдержки. Отсутствие выдержки и нежелание, а порой и неспособность к труду делают из человека уголовника. Уголовник повышенно самолюбив, из-за обиды он может пойти на риск, берется за нож, из-за проигрыша в карты может выкинуть дикие фокусы.
Когда началась рекогносцировка, в ней приняли участие все специалисты: геоботаники, почвоведы, агрономы, топографы, геологи. Мы шли, шли непрерывно, а кругом все заметно менялось. Из черных пупырышков, покрывающих ветки лиственниц, показались и стали стремительно вылезать пучки веселых зеленых иголочек, на березках быстро-быстро набухали коричневые клейкие почки. Зазеленели побуревшие за зиму листочки багульника, брусники. На кочках пушицы полезли остроносые иголочки листочков. И даже у бурых прошлогодних листьев, которые казались мертвыми, вдруг позеленели основания. С каждым днем весенние дожди все меньше оставляли снега в самых темных и глубоких оврагах, и по утрам на рассвете можно было слышать, как где-то далеко-далеко токуют глухари.
И вот прорезали прошлогоднюю бурую листву, просунули свои побеги подснежники, а за ними черемша и злаки, и вдруг сразу, с размаху все зазеленело и началось лето. Весна, не успев начаться, кончилась, сразу же началось тепло, быстро переходя в жару, а за этим немедленно в воздухе появился таежный кошмар — гнус, слепни и комары.
Мы шли по нехоженой тайге, через буреломы и завалы, через болота и ручьи, описывая растительность и почвы. Топографы двигались точно по основному азимуту. Но мы, геоботаники, почвоведы и другие, носились челночным ходом, забирая то вправо, то влево, знакомясь с растительностью и почвами целой широкой полосы. Удивительно сейчас подумать: в день с работой мы делали двадцать пять — тридцать километров совершенно без дорог. Вечером мы валились в лагере как подрубленные. Но удивительно: больных не было, отстающих не было, и, странное и непонятное дело, я даже начал прибавлять в весе. Правда, питались мы неплохо, супы были такие, что в них ложка стояла, компоты мы поедали ведрами.
Скверно и тогда и позже, в течение всей этой экспедиции, обстояло дело с обувью. Обувь горела на ногах. В течение дня она десятки раз то мокла, то просыхала, ибо мы шли то лесом, то через ручьи и болота, по камням и по скалам и по буреломам. И обувь снашивалась молниеносно, буквально горела на ногах.
Но главное не то, что обувь то мокла, то сохла, главное — пушица. Пушица — это такая трава, которая растет здесь вдоль рек по болотам и по лугам. Она образует кочки, то небольшие, то подчас в метр высотой. Но не кочки опасны, хотя хлюпать между ними по ледяной воде очень неприятно, а прыгать по ним и соскальзывать с них в мочажины еще хуже. Страшны листья пушицы. Листья пушицы имеют в поперечнике форму ромба, и грани у этого ромба все усыпаны крошечными острыми крючочками. Если вы такой лист с силой продернете сквозь пальцы, то сильно порежетесь. Поэтому, когда вы идете по пушицевому болоту, не восхищайтесь красивыми белыми пушками, которыми украшены кочки пушицы. Посмотрите на носки своих сапог: они у вас побелели, их пропиливают тысячи, десятки тысяч пилок тонких листьев пушицы. Пушица работает как терка. Мы старались ходить осторожно. Не помогало. Мы стали делать кожаные щитки на носки: помогало, но слабо. Наконец додумались, и на наших сапогах и ботинках появились носки из жести; кроме того, был отдан приказ ежедневно мазать обувь дегтем дважды. Но до всего этого мы додумались только к концу лета, сменив и растрепав к этому времени по четыре, по пять пар обуви.
В этом краю, на границе Восточной Сибири с Дальним Востоком, как я уже говорил, господствует даурская лиственница. Она везде. Только на вершинах сопок у подножия лиственниц лежит ковер из кустистых белых лишайников, а по склонам сопок почва между деревьями покрыта брусникой, которой здесь осенью так много, что она окрашивает многоверстные пространства в красный цвет. Ниже по склонам опять лиственница, только уже с зеленым мхом и багульником, а внизу по дну долин, которые обычно заболочены, опять лиственница, но уже низкорослая, корявая, и земля под ней сплошь покрыта белыми болотными сфагновыми мхами. Лишь на высоких горах, на высоте тысячи метров, лиственница исчезает и ее заменяет каменная береза. Выше идет узкая полоска кедрового стланика, а еще выше гольцы — голые скалистые и щебнистые вершины сопок, покрытые горными тундрами. Но это на высоких горах.
Только узкой полоской вдоль рек, где чуть теплее, так как почвы обогреваются проточными водами, появляются другие древесные породы: чозения, ива, ольха, береза, ели и пихты, а под ними кустарники — таволга, шиповник и узенькие полоски лугов. Здесь веселее, здесь много цветов, здесь много живности, поют певчие птицы, а по отмелям, рек бегают кулики и плещутся утки.
Остальная лиственничная тайга мертва. За все лето, что мы проработали в тайге, мы только два раза издалека видели лосей, вот и все. Из мелких животных тайга богата бурундуками и лесными мышами, но и то не везде. Раза три встретили глухарей, два раза дикуш, удивительных птиц, совершенно не знающих страха. Белки встречаются, но редко. В пойменных лесах я трижды слышал посвист рябчиков, но не видел их ни разу. Можно тихо просидеть и час, и два, и три, но не услышать и не увидеть ничего живого… Редко-редко в вершинах деревьев раздается попискиванье корольков, кочующих пересвистывающейся стайкой, иногда издали донесется стук дятла, вот и все.
И для этого есть очень важная причина. Дело в том, что в тайге попросту есть нечего. Хвою лиственницы не ест никто, а ее ствол и ветви очень смолисты и не дают пищи насекомым, пока дерево живое. А нет насекомых — нет и насекомоядных птиц. На земле растут только мхи, лишайники и пахучие, но несъедобные багульники, шикша, рододендроны, а травы нет, нет корма для травоядных — и нет лося, косули, оленя. Только осенью появляется корм для зерноядных птиц — глухарей, рябчиков, тетеревов. Поэтому вся живность сосредоточена здесь вдоль русел рек, где есть лужки, или выше — в горах, в березовых лесах. По берегам рек держатся летом лоси, там есть заводи с водной растительностью, с тиной и улитками, значит, здесь можно встретить кулика и утку. Тут больше ягод — и появляется рябчик, встречается заяц.
Мы часто ругаем человека за вред, который он наносит природе, уничтожая естественную растительность, а тем самым и животных. Здесь же все наоборот. На плоских заболоченных равнинах и в широких долинах, покрытых редкой жалкой лиственницей, пусто и безжизненно, идет сплошное моховое сфагновое болото. Но если осенью, когда сухо, поджечь сфагновый покров, то на его месте образуется пушицевое болото. А если спалить потом и пушицу, то вся эта площадь покрывается высоким злаком — вейником Лангсдорфа. Эту траву и лось, и косуля едят, а на кочках поселяются утки.
Современная естественная растительность здесь не дает человеку почти ничего, кроме древесины, но человек культивацией и осушением может превратить болото в вейниковый мокрый луг-сенокос, а зеленомошный лиственничный лес — в суходольный луговой выгон.
Поэтому мы вскоре бросили искать естественные сенокосы и выгоны — их здесь не было, — но зато выяснили, что ряд типов лиственничных лесов после пожара сменяется лугами или хорошим березняком с густым травяным покровом, и мы стали искать такие типы леса. Мы уже не разочаровывались, видя пушицевые болота; мы знали, что на их месте можно получить сенокосы.
Погода, которая сначала не баловала, теперь установилась теплая, и лиственничники, сменившие свою черно-красную окраску на черно-зеленую, а потом на просто темно-зеленую, стали очень красивы. На болотах стеной поднялись вейники. Шли дожди, и стало парить. Но ручьи были чисты, прозрачны и холодны. И вода в болотах с коричневой торфяной жижей была холодна. Так было и все лето. Какая бы жара ни была, болота и реки были все лето ледяные.
Дело в том, что под небольшим слоем протаявшей почвы лежала вечная мерзлота, вечномерзлые почвы. Даже в самые сильные летние жары, копая почвенные ямы на глубине метра, натыкаешься на вечномерзлый слой. Почвы протаивали на глинах и суглинках на метр, на песках — на два-три метра, но глубже начиналась мерзлота. Из-за этого водонепроницаемого слоя мерзлоты здесь такое большое количество болот: если вода не может пройти сквозь почву в глубину, лес или луг заболачиваются.
На железной дороге, которую тут строили, сначала не знали, что делать. Мерзлота выкидывала непрерывные фокусы: полотно железной дороги то проседало, то вспучивалось. Железнодорожную насыпь обнажали от трав, чтобы земля прогревалась, чтобы загнать мерзлоту поглубже, но мерзлота местами оставалась, и полотно колебалось и плясало. Когда строили дом, то землю под ним закрывали сплошными щитами, чтобы защитить ее от наступления мерзлоты. Но дом перекашивало, одна часть фундамента уходила в раскисшую почву, другую выпирало мерзлотой, дом трескался и разрушался.
И тогда, вместо того чтобы бороться с мерзлотой, ее призвали в союзники. Полотно прикрыли торфом и дерном, чтобы оно летом сильно не прогревалась, и мерзлота вошла в полотно. Тогда полотно застыло в неподвижности, опершись на мерзлоту, как на каменный фундамент. Под домами убрали щиты, и мерзлота вошла под дома, вморозила в себя фундаменты, и дома перестали трескаться. Только в одном отношении мерзлота продолжала оставаться врагом — в отношении водоснабжения. Зимой реки и озера покрывались более чем метровым слоем льда, ручьи и маленькие речки промерзали до дна. В колодцах вода исчезала, потому что мерзлота снизу соединялась с промерзающим сверху водоносным слоем.
Но оказалось, что выход все-таки есть. Обнаружилось, что под реками, которые с поверхности одевались зимой мощным слоем льда, все же идет в глубине какой-то подрусловый поток воды, как бы подземная река. В песках, в наносах, в галечниках, подстилающих русло под замерзшей рекой, всю зиму продолжает течь этот подрусловый поток. И люди добирались до этого потока колодцами или буровыми скважинами и получали воду и для поселков, и для промышленности, и для железных дорог.
К началу лета рекогносцировка была закончена. Было выбрано несколько массивов под колхозы и совхозы, и на этих массивах начали детальную съемку специальные отряды почвоведов, геоботаников, геологов. Теперь я работал только с отрядами геоботаников.
Давно ли мы прошли с рекогносцировкой по этим лесам, и тогда они были голы, под ногами хлюпал то снег, то раскисшая, переполненная влагой почва, покрытая бурыми пожухлыми мхами и травой. Сейчас все было зелено, все цвело. Над болотами стеной поднимался зеленый вейник, в лесу под пологом зеленых лиственниц цвели фиолетовые рододендроны, розовые шиповники.
Когда, закончив рекогносцировку, я добрался до своего отряда, работавшего далеко в сопках, дни были уже жаркими и душными. Теперь дожди выпадали часто, болота и леса переполняли воздух влагой. Парило, над лагерем висела завеса комаров, оводов и слепней. Весной вся эта кровососущая нечисть работала в несколько смен. Ночью нападал гнус (мокрецы), его было так много, что к утру на тех местах, где одежда прижималась к телу, например вокруг пояса, оставались черные полосы от раздавленного гнуса, пробравшегося под одежду. Вечером, пока было тепло, атаковали тучи комаров. А днем над лагерем висели тучи оводов и слепней.
Но сейчас, когда было и днем жарко, и ночью тепло, все эти летучие отряды «работали» почти круглосуточно. Над лагерем, к которому мы подошли среди дня, висела туча насекомых, она колыхалась, поднималась и опускалась, кидаясь кусать и жалить в любое открытое место тела. Гнус набивался в нос, в рот, несчастные лошади были загнаны в кусты, где бились, непрерывно обмахиваясь хвостами, встряхивались, терлись о кусты. Лошади были сплошь покрыты слепнями и оводами, на спине и по бокам расплывались кровавые пятна от сильных укусов. Никакие дымокуры не помогали. Было ясно, что еще несколько таких дней — и лошади просто погибнут, их нужно было отправлять на базу.
В лагере, куда мы попали после обеда, народу было мало, большинство предпочитало пообедать на сопках, где-либо на обдуваемом склоне. Там я нашел своих. Здесь на склончике веял ветерок и было сносно. Счастливчик, работавший у геоботаника Ветруши, перебирал струны гитары. Ветруша спал, укрывшись с головой, рядом с ним, обмахивая его веткой, сидел Коля и читал «Методику полевых геоботанических исследований». Остальные рабочие кто спал, кто так лежал.
— Собираешься специальность менять? — спросил я Колю, заглядывая в книгу.
— Так, просматриваю, — несколько смешался Коля.
До вечера мы делали профиль от вершинки увала, на котором сидели, до реки, что текла внизу. Описывали растительность, считали и мерили деревья. У реки в пойменной полосе, где густые деревья и кусты и где много заводей с застойной водой, нас чуть ли не вконец заели проклятые кровососы. На ходу было еще ничего, но копать яму, описывать ее, собирать растения, мерить деревья, сидя или стоя на месте, было совершенно невозможно. Никакие накомарники не помогали. У реки сделали интересную находку — поймали молодую гадюку. Это здесь редкость. Змей здесь мало, вечная мерзлота не позволяет гадам развиваться широко. Гадюку посадили в кобуру от бинокля, а к вечеру, когда мы пришли в лагерь, ее не оказалось. Я стал допытываться у того, кто ее нес, где змея, но он только хихикал и говорил:
— Не знаю! Ушла! Не заметил как.
Я обозлился и начал допрос с пристрастием. Выяснилось, что змея понадобилась Счастливчику для «милой» шутки. Он посадил ее в свой довольно объемистый кошелек и бросил на дороге у поселка.
— Слушай, ты, шутник! — сказал я. — А что, если кошелек поднимет ребенок?! В поселке ведь есть дети! Ты думаешь что-нибудь или вообще озверел? Если кошелек поднимут такие же бандитские рожи, как ты, ладно! А если ребенок?! Сейчас пойдешь найдешь и принесешь!
Его товарищи, еще минуту назад находившие эту шутку очень милой и остроумной и обменивавшиеся замечаниями вроде: «Представляешь себе? Открывает — и…», «Какая находка, кошелек… Что в нем, а?» — прекратили гоготать, улыбки на их лицах померкли.
— Сволочь ты! — сказал Коля и, подойдя к Счастливчику, ударил его по лицу. Тот ничего не ответил, только побледнел, но драться не стал. Коля был гораздо сильнее, и всем это было известно.
Я повернулся и отошел, хотя по сути должен был бы вмешаться.
— Ну подожди, сявка! — прорычал Счастливчик, скрипнув зубами. — Ты это вспомнишь!
К слову сказать, в уголовных «кругах» в свое время очень модным и изящным считалось умение скрипеть зубами. Этим показывалась высшая степень ярости. На некоторых малоискушенных людей это производило впечатление.
В этот вечер произошло много событий. Во-первых, отсюда с горы мы впервые увидели лося, хотя следы лосей находили неоднократно. Лосей здесь было мало, хотя охотников тут не было вовсе и вообще людей было мало.
Сверху, с горы, мы видели, как лось выскочил из леса на открытое место и остановился посредине заболоченной долины. Мы все вскочили и стали по очереди смотреть в бинокль, чего это он испугался, кто за ним гонится. Но никто за ним не гнался. Его, видимо, как и нас, доняли, довели до исступления слепни и оводы, и он потерял всякую осторожность. В бинокль было видно, что он стоит и встряхивает шкурой, мотает головой, бьет себя по животу ногами. Потом он побежал к реке и скрылся в пойменных зарослях.
— Сейчас в воду залезет по самые ноздри, — сказал кто-то, усердно лупя себя по шее и по лицу.
— Нам бы так, — сказал другой, хлеща себя веткой по голове и по плечам. — Вот ведь собаки, через две рубахи кусают.
Но видимо, кто-то услышал наши молитвы, и перед закатом, когда обычно все затихает и успокаивается, наоборот, потянуло ветром, и минут десять спустя широко и гулко зашумела тайга, и целодневный кошмар кончился.
Вечер был как великий праздник, большой костер кидался по сторонам, как развевающееся знамя. Было тепло, но сильный ветер прочно удерживался, и все комары, вся несносная кусачая рать исчезла. Какое-то радостное, праздничное настроение было у людей, и я сказал Коле:
— Слушай, неужели вот выйдешь — и опять за старое? Неужели не надоело?
— Нет, за старое теперь нельзя. Надо завязывать, — задумчиво сказал Коля.
— Пошто это нельзя? — спросил кто-то.
— Не рассказывал я, — сказал Коля. — Брак у меня вышел по специальности.
— Какой брак?
— Такой. Ошибочка вышла. У собственной тетки сумочку в автобусе срезал, а тетка эта у меня вместо матери.
— Как? Как? — закричали все.
— А так, — смущаясь, сказал Коля. — Я ей на пальто деньги дал, сказал — заработал. Она купила и пальто, и сумку, я и не видел какие. Еду, значит, домой в автобусе, качает, толкает подходяще. Вижу, какая-то пассажирка с сумкой, я, не глядя, срезал да на первой остановке и смылся. Заглянул в сумку. Батюшки! Теткин пропуск на завод…
Все захохотали. Уткнувшись в колени, Коля смущенно глядел в костер, потом вскочил и ушел.
— Ох, вор какой нынче нежный пошел, — скривился Счастливчик. Незадолго до этого он вернулся и бросил передо мной кошелек с живым содержимым.
На следующий день с раннего утра нас, как всегда, разбудили комары. Их было много, они, видимо, сильно проголодались во время ветра, сидя где-то в траве, и за это время наточили свои и без того острые носы.
Коли не было. Я испугался: неужели сбежал? Счастливчик усмехался. Мы быстро поели и тронулись. Опять было тихо, и можно было, как вчера, ждать таких же атак, которых даже лоси не выдерживают. Мы работали до вечера и вернулись в лагерь совершенно измученные. Коли не было. Счастливчик все усмехался.
На следующий день я уехал на базу. Перед отъездом я отозвал в сторонку четырех самых толковых ребят, дал им задание на сегодняшний и завтрашний день и сказал, чтобы они нашли Колю во что бы то ни стало, что он, конечно, не бежал, а сидит где-нибудь в кустах, но стыдится выйти.
Вечером, когда я был на базе, меня вызвали и спросили:
— У вас побег? Почему вы ничего не докладываете?
Я сказал, что это не побег. Человек выполняет мое поручение, ищет строевой лес поближе к поселку. Придет к завтрашнему вечеру.
— Ну, смотрите! — сказали мне. — Если что, отвечать будете!
Было ясно, что донес Счастливчик. Такие вот дрянные людишки в детстве мучают кошек, птичьи гнезда разоряют. А потом могут толченого стекла кому-нибудь насыпать в кашу, убить из корысти.
На следующий день я получил сообщение, что Коля вернулся и нашел хороший лес.
Самая лучшая пора здесь — это осень. Спадает душная жара, прекращаются дожди, с первыми легкими заморозками исчезают комары и мошка, которая три месяца подряд терроризировала, изводила, доводила до исступления решительно все живое. Я никак не мог понять, почему все же в тайге так мало насекомоядных птиц, которые могли бы питаться слепнями, оводами, комарами. Временами этих насекомых так много, что над лагерем, над людьми, над лошадьми колышутся столбы, клубы или целые облака насекомых. Впечатление такое, что стоишь возле работающей молотилки или веялки, из которой на тебя летит облаком мякина.
Осень ясная, она открывает долины на многие версты, и чисто безоблачное небо. С вершины сопок видно уходящую вдаль взволнованную поверхность пологих сопок, покрытых густой зеленой шерстью лиственничной тайги. Сейчас она чуть тронута осенними заморозками. И горят яркой желтизной, почти золотом, березовые и тополевые леса, лентами окаймляющие все речки и ручьи.
В конце лета и особенно осенью как по команде из-под мха появляются целые семейки, а там и стаи, и стада грибов. Их не было летом, а вот осенью они появляются по лесам в волшебном множестве. Мой друг зоолог Егоров, долго работавший в Якутии, с удивлением обнаружил, что значительную часть зимы якутские белки питаются чуть ли не одними грибами. Грибы появляются перед морозами, замерзают, и белки питаются ими всю зиму.
Осень ясна, и видно, что у вершин хребта Тукурингра, там, где он повыше, идет широкая, тоже желтая, полоса — пояс лесов из каменной березы. Они какие-то странные, эти леса из каменной березы. Сами деревья низкие, корявые, точно покореженные. Деревья далеко расставлены одно от другого, точно в парке, земля покрыта травой, в основном вейником, и летом сюда, где меньше гнуса и много травы, приходят лоси. Здесь много косуль. Здесь кипит жизнь. А еще выше начинаются кедровые стланики. Их тут немного, этих стлаников, так широко распространенных на Дальнем Востоке, но в стланиках жизни больше, чем в тайге: тут и бурундуки, и соболь, и кедровки.
Как-то осенью я сидел на самой высокой сопке уже снятого нами горного массива и в последний раз сверял почвенную и геоботаническую карту с местностью, перед тем как окончательно снять отряд. И мне думалось, что работа сделана неплохо. И что́ в ней самое интересное — это то, что каждый естественный тип леса или болота, который нами выделен, мы расцениваем уже не сам по себе, а исходя из того, во что можно его превратить. Топкое пушицевое болото у нас значилось как вейниковый луг, в каковой оно должно было превратиться после ряда культурно-технических мероприятий, и т. д. Мы выяснили, в какие сельскохозяйственные угодья можно превратить разные типы леса, разные типы болот после пожара, после вырубки.
Осенью я наконец обзавелся белками, о которых мечтал все лето. Восточносибирские, или дальневосточные, белки не похожи на европейских. Зимой они серо-голубые с великолепным густым и нежным мехом, а летом они не рыжие, а черные, и пушки у них на ушах черные и большие даже летом. У одного нашего сотрудника на зависть всем была совершенно ручная белка-хромушка. Одна лапка у нее была испорчена, и, может быть, поэтому она была необыкновенно ручная, нежная и доверчивая. Она сама шла на руки, устраивалась спать на коленях или на плече.
Мне удалось как-то заметить белку на опушке, стуком мы загнали перепуганную белку на отдельно стоящую сухую сосну. Расчистив все кругом и рассчитав и разметив, куда валить, мы начали подрубать дерево с белкой. Оно упало точно туда, куда должно было упасть, а вокруг его свалившейся кроны уже стояли двадцать молодцов, держа наготове двадцать ватников. Кинувшаяся было к лесу белка была накрыта, схвачена и, несмотря на то что она жестоко покусала несколько рук, водворена в футляр от бинокля и в нем доставлена в лагерь. Эта белка и вскоре присоединившаяся к ней вторая дожили до конца полевого сезона, «приняли участие» в обработке материалов в Светлом, а затем поехали со мной в Ленинград.
В это же осеннее время я встретился с дикушей. Дикуши — это такие крупные птицы, примерно с тетерева, прямым родственником которого они являются. Совершенно своеобразная черта дикуш — их полное непонимание опасности. Завидев человека, дикуша, сидящая на дереве, и не думает улетать, а, вытянув шею, с напряженным любопытством будет его рассматривать. Говорят, что сибирские охотничьи народы даже ловят дикушу, накидывая ей на шею петлю, привязанную к палке.
Я стрелял в дикушу с близкого расстояния, но не мог попасть. Их было три на одном дереве. После первого выстрела дикуши даже с места не сдвинулись, как сидели на ветвях, так и остались сидеть. Второй выстрел тоже не произвел на них ни малейшего впечатления. После этого, уже в азарте, я побежал за полкилометра к отряду, чтобы достать нож и вытащить из ствола гильзу, которая раздулась после выстрела и не хотела вылезать. Расковырял, вытащил, зарядил снова. Прибежал назад. Дикуши продолжали сидеть. Я еще раз выстрелил, и дикуши улетели. Я до сих пор не знаю, как это могло случиться. Может, порох был мокрый, не знаю. Но факт остается фактом, дикуши, к счастью, остались невредимыми и улетели.
Осенью, делая последний обход, я в последний раз встретился с Колей. Он подошел как-то боком и сказал:
— Спасибо, гражданин начальник, сдурил я тогда.
Зима в октябре пришла сразу, точно ветер подул с противоположной, зимней стороны. Утром оказалось, что выпавший за ночь снежок таять не собирается, наоборот, стало холодать час от часу, и в лесу, когда мы делали последние маршруты, под ногами все потрескивало: трава, листья, мох. С берез падала неслышно желтая листва, а с лиственниц просто непрерывно сыпалась хвоя. Она сыпалась два дня, и сразу все оголилось, тайга стала совершенно прозрачной, и сквозь нее было видно далеко-далеко. В конце октября уже такие морозы заворачивали, что в последних маршрутах постоянно кричали кому-либо: «Нос!», «Щеки!» — и я тер, и мне терли белые пятна.
Это уже была настоящая зима. На склонах главной сопки массива, где росли великолепные двадцатипяти-, двадцативосьмиметровые лиственницы, стало как в храме с колоннадой: черно-красные стволы мачтовых деревьев, густой, нетронутый, но неглубокий снег на земле, ясное синее небо и яркое солнце.
Лиственничная тайга красива. Она хороша и летом со своей зеленой хвоей на черно-красных стволах, с густым ковром мхов или сплошным брусничником по земле. Она великолепна и зимой, застывшая, неподвижная в почти мертвом покое.
Здесь впервые я насмотрелся на некоторых хозяев тайги. На ветвях лиственницы сидели иссиня-черный самец-глухарь и штук восемь пестрых молодок. Но подкрасться к ним поближе не удалось. Когда я к ним подходил, недалеко словно грянул звенящий выстрел: треснул на морозе не успевший застыть ствол лиственницы, и я увидел, как дрогнули у нее ветви и косая трещина, загибаясь, поползла по стволу. Сыпалась кора, осыпался снег. Глухари улетели.
Так вот и осталась у меня в памяти эта последняя зимняя картина: белый снег, синее небо и на черно-красных ветвях огромных лиственниц стая красавцев глухарей…
Камеральную обработку мы проводили в Светлом. Светлый был в то время небольшой, типично сибирский город, почти весь деревянный и одноэтажный, с широкими улицами и небольшим движением. Впрочем, разглядывать город нам было совершенно некогда. Мы писали предварительный отчет. К многочасовому, без преувеличения каторжному, рабочему дню наше желание окончить скорее работу прибавляло еще дополнительные часы. Поэтому мы сидели с утра до вечера, не поднимая голов, и писали и считали.
Все эти месяцы, что я провел в Светлом, я работал до исступления. В то время я думал, что как ни печально, но памирский период моей работы кончился впустую, ни статей, ни диссертации у меня нет, и что нужно браться за Сибирь или Дальний Восток. И к началу войны я положил в железные сейфы «Переселенпроекта», стоявшие в Гостином дворе в Ленинграде, совершенно готовую диссертацию и шесть готовых статей на разные сибирско-дальневосточные темы.
В декабре закончилась моя восточносибирско-дальневосточная экспедиция. В Ленинграде я сдал полный отчет и по материалам отчета написал диссертацию.
Во время войны в самые трудные дни мне бывало легче и теплее, когда я вспоминал, что в Гостином дворе в Ленинграде в железном сейфе у меня лежит готовенькая диссертация. «Кончится война, приеду и защищу», — думал я. Но судьба преподнесла мне совсем другое. В конце войны я узнал, что Гостиный двор разбомбили, он горел, и от моей диссертации даже дыма не осталось…
Возвратившись с войны, я сразу поехал на Памир. За лето собрал материал, за зиму обработал и весной защитил, так что задержка с диссертацией была только на год. Но все-таки жалко, что ушла дымом большая работа по Сибири и Дальнему Востоку. Работа стоящая да и сделанная с охотой.
А вообще всегда неприятно, когда работа пропадает. Жалко.