Глава восьмая ВСТРЕЧИ


Стояла осень 1912 года.

Поздние сентябрьские грозы грохотали над Минском. Было ещё по-летнему тепло, с юга дул влажный ветер, собирал чёрные тучи над городом, и вдруг всё замирало, ветер стихал до поры, тучи спускались, казалось, на самые крыши... И вот пробегала по зловещему небу ослепительным зигзагом молния, оглушительно рушился гром, и эхо многократно повторяло его. Первые капли пулями ударяли в землю, по крышам домов, по листве деревьев, уже окрашенных осенними красками. Ветер срывается с новой неистовой силой, гонит по улицам пыль, завевая её воронками на перекрёстках, темнеет ещё больше, будто наступил вечер. Ещё мгновение — и рухнет ливень, всё потонет в его шуме...

Такая сентябрьская гроза застала Григория и Анну Прейс, когда они шли на окраинную улицу в дом, где должны были собраться новые читатели их подпольной библиотеки, подобранной Анной. Это были четверо портных-мужчин со швейной фабрики.

Начавшаяся гроза загнала молодых людей под крышу, повисшую над крыльцом двухэтажного старого дома. За прошедшие месяцы Анна и Гриша стали друзьями.

— Аня, — заговорил Каминский, — гроза кстати. Есть о чём поговорить. — Он помолчал.

— О чём?

Григорий посмотрел на девушку, засмеялся:

— Твои очки все в брызгах дождя. Ты, наверно, ничего не видишь?

— Вижу! В конце концов! Почему ты тянешь?

— Я жду, когда ты сама мне всё расскажешь.

— Что расскажу?

— У вас на фабрике, в мастерской, где ты работаешь, одну за другой увольняют молодых портних...

— Откуда ты узнал об этом? — перебила Анна.

— Узнал. Уволили Катерину Заславскую, Елену Плучек, а вам хоть бы что. — Анна молчала. — Или их справедливо уволили?

— Нет конечно! У Елены отец работает машинистом на железной дороге, а Катя живёт со стариками родителями. И ещё сестрёнка. Её заработок — единственный источник существования всей семьи.

— Аня! — перебил на этот раз Григорий. — Прости, ты меня удивляешь! Ты не знаешь, что делать? Для чего тогда все наши занятия, книги? Помнишь, у Августа Бебеля? Женщина, которая осознала себя равноправной с мужчиной в борьбе за социалистический образ жизни, должна от него не отставать в поступках и действиях. Вот и действуйте в своей мастерской!

— Как? — спросила Анна Прейс.

— Надо вернуть на работу уволенных портних!

— Но каким образом вернуть, Гриша?

— Ты не знаешь каким?

Анна опять молчала. Вокруг них неистовствовал ливень, ветер врывался под крышу, неся дождевую пыль; становилось холодно. Молнии вспыхивали реже, гром лишь глухо, сердито урчал — гроза уходила за город, но тёмное небо по-прежнему висело низко, тяжело, и ливень, похоже, собирался перейти в затяжной осенний дождь.

— Уволенных портних вернуть на работу можно только одним способом, — заговорил Григорий, и в голосе его была жёсткость. — Бастовать! Забастовка вашей мастерской, а еше лучше всей фабрики, если остальные вас поддержат. Главное требование забастовщиков — вернуть на работу уволенных. Можно подумать и о других требованиях, пока экономических. — Каминский зло усмехнулся. — Пока!

— Гриша, но на нашей фабрике никогда не бастовали!

— На многих фабриках Минска никогда не бастовали. Но ведь когда-то всё начинается в первый раз! И, Аня, для чего тогда мы? Мыс тобой знаем многих портних и портных с вашей фабрики, они ходят на занятия нашего литературного кружка, читают книги из нашей библиотеки. Разве они не поддержат забастовку?

— Поддержат!

— Тогда вот что. Завтра собери человек пять-шесть самых надёжных людей, все вместе встретимся, можно у нас. Обсудим, как и что. Вместе напишем требования, которые вы предъявите администрации. И — вперёд! Надо действовать, Аннушка!

Девушка смотрела на Григория, и хотя стёкла её очков покрылись дождевой влагой, всё равно было видно: глаза Анны сияют.

— А сейчас... Вот тебе, Аня, мой пиджак, набрасывай на голову, и побежали. Похоже, дождь зарядил надолго. Твои хлопцы нас наверняка заждались.

— Но ведь ты сразу промокнешь в одной рубашке!

— Ерунда! Пробежаться под дождём — одно удовольствие. Ну? Давай руку!


Из дневника Анны Прейс

«Надо же! Мы бастуем пятый день! Притом нашу мастерскую поддержали вторая и четвёртая мастерские, и получается, бастует почти вся фабрика, больше восьмидесяти человек. Требования к администрации помог написать Гриша Каминский. Так у него всё это быстро получилось. Собрались мы у него, еле втиснулись в каморку, всего пять человек, а он говорит: «Ну, вот и весь стачечный комитет в сборе». И тут же мы написали свои требования. Вернее... они уже были у него все в голове, он сам их предложил, и вот — удивительно! — ведь он не работает на нашей фабрике, а требования были именно наши. И первым пунктом стояло: не возобновим работы, пока в мастерскую не будут возвращены Катерина Заславская и Елена Плучек. Потом ещё несколько пунктов: об улучшении санитарных условий, о штрафах, чтобы каждый из них был обоснован и объяснён портным. Получается так, что Гриша давно всё это знает, и я думаю: не первую забастовку он помогает организовать. Вообще я должна признаться себе, что Григорий Каминский мне нравится всё больше и больше. Он бесстрашный, прямой, с ним удивительно свободно себя чувствуешь, об этом мне в один голос говорят все наши работницы и портные. Но тут я ещё должна признаться: на меня Гриша не смотрит как на женщину, я для него товарищ по борьбе, хочу верить — надёжный товарищ. Что же, так и должно быть в наше революционное время.

Но я отвлеклась. Интересно! Никогда не думала об этом. Вот если мой дневник попадёт кому-нибудь в руки через пятьдесят или через сто лет... Можно ли будет по моим запискам представить наше время, нас, нашу борьбу? И Григория Каминского? Наверное, нет, слишком неумело моё перо.

Ну как описать тот первый день, когда мы пришли в контору, забастовочный комитет из пяти человек, и я положила на стол управляющему Зацейло Геннадию Павловичу лист бумаги с нашими требованиями? И он, всегда такой важный, надменный, в своём наглаженном клетчатом костюме, вдруг остолбенел, прочитав наши требования, потом налился кровавым цветом, затопал ногами в лакированных ботинках, заорал: «Как? Забастовка? Забастовка на нашей фабрике?» «Да, — сказала я, — забастовка. И она будет продолжаться до тех пор, пока вы не удовлетворите все наши требования». «Да я всех в Сибирь! Сейчас же полицию...» Наш управляющий прямо задохнулся. А ему Алесь Садович и говорит: «Всех, кто у вас на фабрике работает, в Сибирь не загоните. И законы надо знать, забастовки разрешены царским манифестом девятьсот пятого года». Об этом нам Гриша растолковал. Геннадий Павлович прямо дара речи лишился. А мы спокойно вышли из его кабинета, над письменным столом там висит огромный портрет Николая Второго в мундире с золотыми погонами, уж не знаю, кто там в них русский самодержец, генерал или ещё кто.

Потом... опять, как выразить всё это словами? Особое, захватывающее чувство: мы в своей мастерской не работаем, мы все вместе, и мы — сила, которой страшится начальство. А наша старшая, Мария Ивановна Звягина, и сам управляющий придут в мастерскую, уже смирные, никакого тебе гнева, голосами умильными просят: приступайте к работе, мы ваши требования рассмотрим, постараемся дать положительный ответ. Мы в ответ своё: «Сначала дайте положительный ответ, тогда мы и к работе приступим». И молчат наши швейные машинки, утюги холодные. А я... Как сказать? Представляю, что всю эту картину нашей забастовки Гриша видит. Ну, что ли, в окно глядит, никем не замеченный. Наверняка он рад, что мы так держимся.

День проходит, второй. Мы в мастерскую являемся, а к работе — ни одной рукой. На третий день Мария Ивановна привела двух столяров, и они на окнах очень скоро форточки сладили. Сколько мы об этом управляющему в ножки клонились, — только брезгливо отмахивался. И вот — извольте бриться! Одно из наших требований удовлетворено. А вечером явился Геннадий Павлович в своём клетчатом костюме, правда не очень-то отглаженном: каждый штраф будет объявлен всем работающим в мастерской. Так! Он своё: «А теперь, господа, приступайте к работе. Вы прежде всего сами себя обкрадываете». Я в ответ: «Работу возобновим, как только вы восстановите в правах двух наших подруг, несправедливо уволенных». Опять налился кровью управляющий Зацейло, однако никакого крика и топанья ногами. Вышел молча и даже дверью не хлопнул.

Каждый вечер я встречалась с Гришей и рассказывала обо всём, что происходит на фабрике. Вчера он сказал: «Они уже почти сдались. Главное — вы должны всегда помнить и осознавать: за вами правда. И сила. Держитесь! Выполнят все ваши требования, никуда не денутся». Я и сама чувствую всем своим существом: хозяева боятся нас, и правильно Гриша говорит: никуда они не денутся!

Гриша, Гриша! Как жаль, что ты не работаешь портным в нашей мастерской!»


...Установились ясные звонкие дни. Тепло, блестит на солнце невесомая паутинка. Но нет времени даже на часок выбраться на природу, просто так побродить по улицам, пойти на Немич, погулять по её высокому берегу — воздух здесь особенно чист, пропитан запахами белорусской осени — запахом опавших листьев, влажной земли, дымком от костров ботвы и мусора, которые жгут на огородах. Напряжённые занятия в гимназии — Гриша подумывает об экстернате, занятия в нескольких нелегальных кружках, которыми он руководит; поручения Минского комитета РСДРП, и это уже подпольная работа. Не только дня не хватает, зачастую и ночи.

Он открыл окно в маленький сад, где на старой яблоне ещё висели розовобокие плоды, а листья почти все облетели. Четыре часа дня. Приготовить уроки — остались латинский и история; закончить конспект третьей главы «Капитала» Маркса — предстоит разговор об этой уникальной работе на занятиях кружка с молодыми рабочими депо. Написать прокламацию для солдат гарнизона и, перед тем как её передадут в подпольную типографию, показать текст Илье Батхону. Если успеют напечатать, ночью листовки передать...

Дверь открылась, заглянул Алексей Александрович:

— Гриша, к тебе пришли.

И тут же в комнате появилась сияющая Анна Прейс.

— Прости, что я в неурочное время! — Она не могла отдышаться. Бежала, что ли? — Я на минутку. Гриша! Мы победили! И Катю и Лену восстановили на работе!

— Я не сомневался, что так именно и будет. Вы молодцы. — Григорий говорил спокойно, даже сухо.

Но Анна не замечала этого.

— Все передают тебе привет. Все благодарят, понимают, что ты...

— Погоди, Аня, — перебил он. — Сядь, успокойся. — Каминский усадил девушку на стул, а сам присел на своей кровати. — Вы победили, и это замечательно. Но...

— Какое может быть «но»? — замахала руками Анна Прейс, и в голосе её послышалась обида.

— Есть «но». Выслушай меня внимательно. Да, сегодня вы победили. Однако предположим, что завтра или послезавтра на вашей фабрике снова уволят кого-нибудь, уволят несправедливо. Что делать?

— Как что? Опять бастовать!

Григорий усмехнулся.

— Не набастуешься, Аня. Каждый раз бастовать...

— Я тебя не понимаю, Гриша.

— Сейчас поймёшь. Ты согласна со мной, что и на других швейных фабриках и в мелких мастерских Минска, а их десятки, хозяева могут несправедливо уволить человека?

— Согласна.

— Так вот, Анна, тут действительно не набастуешься. И решение вопроса только одно. — Григорий помолчал. — Необходимо создать в Минске профессиональный союз портных. Такие союзы уже есть в Москве, Питере, Варшаве. Союз будет защищать интересы всех портных города, бороться за их права. Членские взносы создадут денежный фонд, который позволит в случае забастовки оказывать помощь бастующим...

— А нам разрешат создать такой союз? — перебила Анна.

— Разрешат! Разрешат, если власть крепко взять за горло... И надо опираться на закон о свободе организации легальных профсоюзов, объявленный в девятьсот пятом году. Благо этот закон ещё не отменили.

— И с чего же надо начинать?

— Вопрос точный. Начинать надо с городского собрания портных, на котором и будет создан союз. Но на такие собрания надо получить разрешение губернатора. К нему пойдёт делегация портных, в неё включим людей самых крупных швейных фабрик, возглавят её для солидности старейшины портняжного дела, есть два замечательных старика. И тебе, Аня, надо быть в этой делегации.

— Мне? — ахнула Анна.

— Тебе, тебе! Привыкай общаться с властями. — Григорий помедлил. — Пока мирно. И на собрании ты тоже скажешь речь.

— Я?! — Анна Прейс даже вскочила со стула. — Гриша, милый! Да какой я оратор? Я в жизни не произнесла ни одной речи! Да я там умру от страха, прежде чем скажу хоть слово!

— Ерунда, Аня! Все получится. Я абсолютно уверен. Речь я помогу тебе составить, ты её выучишь наизусть. А ещё лучше — скажешь, что сердце подсказывает. Да, да! Выступишь. И не думай отказываться. — Каминский засмеялся. — А то поссоримся. Но сначала надо получить разрешение на собрание. Вот что... Сейчас мы с тобой сочиним письмо к губернатору...


Из дневника Анны Прейс

«23 сентября 1912 г.

Какие события! Какие грандиозные события! Два дня назад с делегацией портных я была у губернатора Минска. Мы вручили ему письмо с просьбой о разрешении провести городское собрание портных. Письмо очень вежливое. Когда мы его сочиняли, Гриша сказал: «Не надо дразнить гусей зря. И вообще в разговоре с властями привыкай быть дипломатом».

Не знаю, кто задумал нашу делегацию, но её точно создавали люди, знающие толк в этих делах. Перед тем как мы отправились к губернаторской резиденции, с нами беседовали двое: Гриша Каминский и пожилой, очень симпатичный человек, говорил и всё покашливал. Они нам втолковывали, как там себя вести, как держаться. «Главное, — сказал тот человек, что всё покашливал в кулак, — соблюдайте достоинство, говорите спокойно, помните, что вы пришли не просить, а требовать удовлетворения своих законных прав. Но требовать в том доме надо без агрессии».

И мы, нас было двенадцать человек во главе с двумя представительными стариками, отправились к губернатору.

Что сказать? Я никогда не была в таких роскошных домах, видела их только снаружи. Честно говоря, обалдела от мраморных лестниц, белых колонн, ковров, позолоты, картин на стенах. Какие же надо деньги затратить, чтобы всё это иметь!.. А ведь вся роскошь, среди которой мы очутились, покупается на средства, которые создали мы, народ.

И всё-таки я должна признаться: мне понравился генерал-губернатор Минска! Себе признаюсь: понравился. Грише да и другим я никогда не признаюсь в этом: ведь губернатор — наш классовый враг. Он к нам вышел в большой светлый зал. Я от волнения этот зал не рассмотрела и сейчас даже не помню, как он выглядит. Белые колонны, кажется. Вышел губернатор в простом цивильном костюме, седой, неторопливый, улыбнулся, сказал приветливо: «Здравствуйте, господа! С чем пожаловали?» И пока мы вразнобой говорили: «Здравствуйте! Добрый день!», молодой человек с надменным презрительным лицом что-то шептал на ухо губернатору. Тот согласно кивал головой и потом сказал: «Превосходно. Где ваше прошение?» Один из стариков с поклоном, правда небольшим, передал ему письмо. Губернатор быстро прочитал его, помолчал и сказал: «Что ж, с моей стороны нет никаких препятствий. — А то, что он сказал дальше, меня, не скрою, просто поразило! — Я, господа, приветствую ваше начинание. Народ вправе использовать свои конституционные права. Более того! Профессиональный союз портных, если вы его создадите, позволит нам спокойно, мирно решать те конфликты, которые могут возникнуть между хозяевами-предпринимателями и рабочими. Не придётся, да поможет Всевышний, прибегать к крайним мерам ни с той, ни с другой стороны. Что, увы, имеет место быть. К сожалению, к великому сожалению, господа! Словом, в создании профессионального союза минских портных я ваш союзник. С Богом, господа!»

Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот тебе и генерал-губернатор! Когда всё это я рассказала Грише, он задумался, потом сказал: «Наш генерал-губернатор из кадетов. Что же, посмотрим. Мягко стелет. Но вот как он себя поведёт, когда ваш союз предъявит господам фабрикантам свои требования, и не только экономические, но и политические». «Какие, Гриша?» — спросила я. «Какие? — Григорий как-то зло засмеялся. Мне даже не понравилось. — Например, упразднение монархии Романовых и установление в России республиканского управления. Посмотрим, посмотрим, что будет дальше. Время покажет». Я даже не знала, что ответить...

А вчера состоялось собрание. Городское собрание портных, и на нём был провозглашён, правильнее сказать — создан, наш профессиональный союз. И меня выбрали в его правление!

Однако постараюсь изложить всё по порядку.

Собрание проходило в помещении городской управы. Оказывается, в этом мрачном сером доме большой зал. И он был переполнен. Собралось человек шестьсот, тут были портные всех национальностей, работающие на фабриках и мастерских Минска: белорусы, поляки, русские, евреи. У всех было праздничное, приподнятое настроение. Одно обстоятельство омрачило его: как только на трибуну поднялся первый оратор, мы увидели в окно — здание управы оцепили полицейские, а в дверях появился околоточный надзиратель и стал записывать фамилии всех выступающих.

А на сцену, где за столом сидел председательствующий и выкликал по фамилии очередных ораторов, устремились люди, которых не было в списке, — прорвало! Люди хотели высказаться, поделиться со своими товарищами наболевшим. Как же много невысказанного, выстраданного накопилось во многих душах! Люди говорили, говорили... И каждую речь встречали аплодисментами, выкриками одобрения. Про околоточного надзирателя забыли, но я, несколько раз посмотрев в его сторону, поняла: он делает своё дело — сосредоточенно, с бесстрастным лицом записывает и записывает.

И вот председательствующий — пожилой представительный мужчина, мне незнакомый, говорил он с польским акцентом — выкликнул мою фамилию. Меня будто обдало раскалённым жаром. Я совершенно не помню, как очутилась на сцене. Тут же забыла свою речь, которую мы составили вместе с Гришей, — всё вылетело из головы. Но я произнесла свою речь! И мне долго хлопали, что-то кричали из зала, одобряюще. Я не помню сейчас, что именно. О чём я говорила? О бесправном положении женщин и на наших фабриках, и вообще в Российской империи. Я рассказала о том, как несправедливо, без всякого предупреждения из нашей мастерской были уволены Катя и Лена и возвращены хозяевами на работу после забастовки. Тут зал устроил просто овацию. От грохота аплодисментов, казалось, потолок рухнет. И потом я сказала ещё, что в требования нашего профессионального союза необходимо записать: труд женщин на швейных фабриках должен оплачиваться одинаково с мужским трудом. А то почти всегда мы получаем на треть меньше. Я сказала: «Работаем мы совсем не хуже мужчин, а даже лучше, потому что шить рубашки, костюмы, пальто — это, по-моему, прежде всего женская работа!» В зале опять хлопали, смеялись, хотя и послышалось несколько протестующих мужских голосов. Я уходила со сцены, и мне казалось, что крылья выросли за спиной — взмахнуть ими и полететь. Я была счастлива.

Села на своё место, стала слушать других ораторов, но как-то не могла сосредоточиться, всё переживала свою речь. Первая в моей жизни публичная речь!

И тут мне передали записку. Я сразу узнала почерк Гриши. Вот эта записка: «Умница! Браво! Сразу после собрания ко мне не приходи. И в ближайшие дни не приходи. Я сам найду тебя. Не исключено, что за всеми, кто сегодня выступает, увяжутся жандармские хвосты. Околоточный надзиратель тут не зря старается. Записку порви. Г.». Там, в зале, я не порвала эту записку, сейчас порву. Тогда, прочитав записку, я просто обомлела. Гриша здесь, в зале! Я стала искать его глазами и одновременно думала: вот это да! Так что же получается? Губернатор — одно, полицейские и жандармы — другое? Как же это понять? Не успела я тогда додумать — увидела Гришу. Вернее, узнала! У стены стоял высокий молодой человек в костюме мастерового, в чёрных очках, — по ним я и узнала! — на голове фуражка, из-под которой торчат рыжие волосы. Я поняла: парик. Да ещё в руках трость. Показалось: Гриша встретил мой взгляд и незаметно кивнул. Конечно, это он!

Начались выборы правления нашего союза. Из зала кричали фамилии, и кто-то в зале громко крикнул: «Анну Прейс!» Меня опять будто кипятком обдали. А в зале хлопали. Словом, меня выбрали в правление, и послезавтра мы собираемся, чтобы избрать председателя союза, утвердить устав, определить, какие будут членские взносы, и выработать требования к хозяевам, единые для всех фабрик и мастерских. Кто-то сказал: «Наши требования будут только экономические. Политики не касаемся».

Как всё интересно! И как это замечательно: ты чувствуешь себя нужным своим товарищам, у нас общее святое дело — борьба за лучшую долю трудового народа. И всё это — Гриша. Благодаря ему так круто изменилась моя судьба. Но кто он? Гриша уже несколько раз на занятиях нашего кружка сказал: «Мы, социал-демократы...» Значит, он социал-демократ? Ужасно хочется скорее увидеть его. Так многое нужно спросить, понять. И в этом разобраться тоже: генерал-губернатор, его приём нашей делегации, его ласковые слова — и полицейские, оцепившие здание управы, околоточный надзиратель, который записывал фамилии выступающих. Как всё это совместить? Только Гриша знает. «Я сам найду тебя».

Скорее найди меня, Гриша!»


* * *

1913 год. Мокрый слякотный февраль. Начальник департамента полиции по Минской губернии полковник Мстислав Николаевич Всесвятский стоял у широкого окна своего кабинета и хмуро смотрел на мокрую улицу с серым снегом на обочинах. Февральская оттепель.

«Совершенно не чистят улицы, — думал полковник. — Деятели в городской управе не деятели, а бездельники. И вообще в этой стране, с нашим народом никогда порядка не будет. Другое дело — Европа!»

Мстислав Николаевич стал было вспоминать летнюю поездку с семейством сначала в Ниццу, а потом на Капри («Даже этого чёртова буревестника, Пешкова-Горького довелось лицезреть на набережной»), но вид мокрой городской улицы возвращал к нерадостной российской действительности, и полковник проследовал к своему огромному письменному столу из красного дерева, погрузился в обширное кресло, тоже красного дерева, побарабанил пальцами по лакированному краю, и отбарабанился ритм на мотив «Боже, царя храни!».

«Вот сохраним ли?» — подумал полковник Всесвятский. Он был убеждённым монархистом, непоколебимо считал, что Российская империя может стоять только на могущественной власти монарха и любви к нему верноподданных.

И вот монарх оказался не могущественным и не мудрым (Мстислав Николаевич считал втайне души своей, что «Кровавое воскресенье» в пятом году и недавний — в двенадцатом году — расстрел рабочих на Ленских золотых приисках не сила Николая Второго, а слабость. Слабость и недальновидность), нет и верноподданных, обожающих государя.

«Да, — думал жандармский полковник, — империя трещит по швам, трон слаб, и ещё эта немецкая императрица, которая ненавидит Россию, юродивый расстрига-поп при царской семье, Гришка Распутин, который, похоже, крутит там делами. — Мстислав Николаевич опять нервно побарабанил пальцами по столу «Боже, царя храни!». Но, конечно, и социалисты, социалисты! Вот главная опасность для русского престола. В программе их партии — свержение самодержавия. Ах, мерзавцы! Впрочем, в Петербурге понимают эту опасность».

Полковник Всесвятский ещё раз прочитал депешу из столицы, полученную утром: «Примите все меры по установлению деятельности социал-демократов и их лидеров в Минске, их явочных квартир. Не прибегайте к случайным арестам. Надлежит выявить всю организацию и только затем её обезвредить...» Далее шли инструкции, как и что делать.

Раздражение поднималось в полковнике: им, видите ли, оттуда виднее, как и что...

Но действовать надо, это Мстислав Николаевич понимал, тут Петербург прав. Он придвинул к себе папку, на которой старательной рукой писаря, с нажимом и завитушками, значилось: «Деятельность РСДРП».

Полковник Всесвятский раскрыл папку.

Агент Старый: «Установлено наблюдение за Александром Колодным для выяснения партийных связей. Прибыл из Вильно, по проверке установлено: там якшался с социалистами».

«Якшался»! — хмыкнул Мстислав Николаевич. — Ну и агенты у меня. Кто же такой Старый? — Нет, не вспомнился облик тайного осведомителя. И настоящая фамилия в памяти не всплывала. — Странно, старею, что ли? Надо в картотеку заглянуть».

Агент Крыса («А! Пан Тадеуш Яновский. Давнишний знакомый!»): «Снова прибыл из Москвы член РСДРП Борис Рубаха по кличке Голубь. Проследил его связи в минском депо железной дороги и в третьем пехотном полку гарнизона. Продолжаю наблюдения».

«Умелец в своём деле этот пан Яновский! Надо к награде представить. Нет, но каковы мерзавцы эти социалисты! Армию совращают!»

Полковник изъял из папки донесение Крысы, решив, что сам займётся проверкой дела о социалистической агитации в минском гарнизоне. И — незамедлительно!

Агент Красавица: «Конторщица службы движения Любаво-Раменской железной дороги Киселёва Софья, библиотекарша, принадлежащая к минской организации РСДРП, выехала в Москву».

«Красавица... — стал вспоминать жандармский полковник. — Так, так! Классная дама из женской гимназии Мария Павловна Сафьянова. Любопытно, однако: эту какая страсть в сыск привела? Надо сообщить коллегам в белокаменную о Киселёвой Софье...»

Агент Шило («Жив, курилка! Тебе, Митрофан Нилыч Шилин, поди, уже за шестьдесят, а всё по следу ходишь. Профессионал. Ну-ка, что у тебя?»): «Мною взяты под наблюдение сапожник 24 лет Стефан Любко по кличке Бодрый и сапожник 16 лет Шмул Штейнбов по кличке Ясный, которые являются членами РСДРП. Ранее оба устраивали сходки, имеют при себе револьверы, ведут агитацию среди сапожников. Всех, с кем встречаются оные, беру на заметку. В последнее время стал мучить ревматизм, трудно ходить по объектам. Прошу прибавить к жалованью рублей несколько на лекарства».

«Ах ты старая бестия! Ладно, прибавлю, хорошо служишь. А этих сапожников брать бы немедля, да Питер за руки держит. Всю организацию ему подавай...»

Агент Гвоздь: «Мною наблюдено («Наблюдено»! — зло хмыкнул полковник Всесвятский): в реальном училище, в обеих гимназиях, как в мужской, так и в женской, среди старшеклассников имеет место распространение литературы социал-демократического содержания. Предполагаю, что в оных заведениях распространением крамольной литературы занимается кто-то из старшеклассников. Не исключено, что действует в означенных учебных заведениях социал-демократическая организация из нескольких членов. Принимаю все меры для выявления последних».

«Только этого не хватало! — Мстислав Николаевич уже тяжело расхаживал по своему кабинету — был он весьма грузен и страдал одышкой. — Только этого мне не хватало: гимназисты — социал-демократы!»

В волнении он даже забыл установить для себя (таково было давнишнее профессиональное правило), кто такой агент Гвоздь, какова настоящая фамилия этого человека. Его младшая дочь Елизавета училась в последнем классе минской женской гимназии. Что, если?.. Нет, нет, этого не может быть! Лиза девочка благоразумная, религиозная... Нет!

Жандармский полковник опять подошёл к окну. По мокрой грязной улице тащился крестьянский обоз — подвода за подводой, груженные дровами. Мужики, понукая лошадей, шагали рядом.

«Чёрт знает что за страна! — раздражённо думал Мстислав Николаевич Всесвятский. — Вот и эти, совершенно не удивлюсь, скоро станут социалистами. Пусть безобразных книг не читают, к ним в село придёт социалистический агитатор: «Земля должна принадлежать крестьянам!» Это им очень понятно. А для захапывания землицы — красного петуха в помещичий дом. — Полковник окончательно расстроился. — Но гимназисты, гимназисты! Если моя Лиза?.. И что за книги там распространяются? Наверняка среди прочих и сочинения этого Максима Горького. Как же, как же, заглядывал в его так называемое произведение «Мать», специально рекомендовано было прочитать высоким столичным начальством. «Чтобы правильно действовать, надо знать мысли противника», — любимое изречение генерала Самохвалова. Однако же какая подлая, просто мерзопакостная книженция эта «Мать»! Какая огульная хула и клевета на русскую жизнь и русских людей! И чтобы подобные сочинения читала моя Лиза? Кошмар!..»

Помимо воли полковнику снова увиделся Горький на набережной Капри — высокая сутулая фигура в длинном сером пальто, несмотря на тёплый день, фетровая шляпа, трость. И с ним человек пять сопровождающих, дамы, очень миловидные, аристократического вида, один дюжий детина в косоворотке и сапогах, с круглым лицом. Наверняка недавно пожаловал из России. Шутили, смеялись. Не очень-то вся эта публика походила на революционеров, подпольщиков, терпящих нужду.

«А народ подстрекают! — просто уже с яростью и бессильной злобой подумал Мстислав Николаевич. — И самое возмутительное — совращают молодые души, низвергают их в геенну огненную. Так! И гимназиями сам займусь!»

Приняв решение, жандармский полковник стал успокаиваться.

«Ерунда! — сказал он себе. — Глупость. Не может социалистическая зараза привиться в гимназиях. Что это я совсем... Нервы. Поддался настроениям! Гимназисты — социал-демократы! Абсурд! Преувеличивает этот, как его? Гвоздь. Цену себе набивает».

Однако тайный осведомитель по кличке Гвоздь ничего не преувеличивал...

Именно в это время, в середине февраля 1913 года, в жизни Григория Каминского произошло замечательное событие.

Действительно, в последние месяцы социал-демократическая организация Минска усилила свою работу среди учащейся молодёжи, и главным проводником этой деятельности партии в гимназиях и реальном училище был Каминский с несколькими своими товарищами; среди них первый помощник Гриши — Лёва Марголин.

На занятиях литературных нелегальных кружков всё чаще разгорались политические споры, и книги, которые обсуждались там, всё больше подбирались определённого содержания; прав был жандармский полковник Всесвятский — среди них значилась «Мать» Максима Горького, вызвавшая жадный интерес и старшеклассников реального училища, и гимназистов. Распространений книг подпольной библиотеки продолжалось — её фонд по-прежнему хранился в сарае, в доме дяди Гриши, Алексея Александровича. В начале учебного года — первые сходки старшеклассников за городом, куда Григорий приходил в толпе рабочих депо, портных загримированный, и его не узнавали сначала: появлялся на берегу реки или на лужайке мастеровой из депо в рабочей робе, заляпанной машинным маслом; конторщик в щегольских брюках и начищенных до блеска башмаках с подвязанной белой тряпицей щекой — зубы разболелись, вроде даже флюс; страховой агент в тёмных очках и надвинутой на лоб шляпе-канотье, сочувствующий идеям социал-демократии.

Григорий даже от себя старался скрыть, что захватывает его эта конспирация, риск, постоянное противостояние с жандармскими ищейками.

От себя скрывал, а от старших товарищей, оказывается, скрыть невозможно.

Однажды, в очередную встречу, Илья Батхон, как всегда негромко покашливая в кулак, сказал:

— Вот что, Григорий. Малость ты пережимаешь в играх с господами жандармами и их ищейками. Ловко у тебя всё это получается, согласен. Но... Не забывай, за тобой не только твоя судьба, но и наше общее дело, множество других людей. Необходимо больше серьёзности и ответственности.

— Понятно, — несколько хмуро сказал Каминский.

— А в целом, Гриша, Минский комитет Российской социал-демократической партии тобой доволен. Более того, ты один из лучших наших бойцов. — Батхон помолчал несколько мгновений. — И есть такое к тебе предложение... Оно, думаю, и ответственности прибавит. Давно ты с нами, работаешь на социал-демократию. Короче говоря, от имени комитета я предлагаю тебе вступить в нашу партию. Как ты?

Вначале Григорий не мог ничего сказать от захлестнувшего его волнения.

— Да я... — наконец вырвалось у него. — Я...

— Понятно, — улыбнулся Илья Батхон. — Поступим так. Предлагаю тебе стать членом ячейки РСДРП сапожников. В ней и Алексей Александрович состоит.

— Дядя Лёша? — ахнул Каминский. — Он мне никогда не говорил.

— Есть, Григорий, партийная дисциплина. И ты никому ничего не говори. Наша партия находится в подполье со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Но почему в ячейке сапожников?

— Безопасней. Депо, швейные фабрики, гарнизон... Совершенно ясно: жандармское недреманное око бодрствует денно и нощно и скрытые осведомители там действуют весьма энергично. А среди сапожников ячейка только создана. Риск меньший. — Илья Батхон внимательно смотрел на Каминского. — Думаю, Гриша, приближается, может быть, самый важный день в твоей жизни...

— Это наверняка так! — со страстью воскликнул юноша.

— Запоминай. В субботу, послезавтра, в шесть часов вечера, ты отправляешься на дружескую вечеринку. Ну, соответственно оденься.

— Это не сомневайтесь! — засмеялся Каминский.

— Адрес: Ново-Московская улица, дом двадцать семь. Спросить Стефана Любко или Шмула Штейнбова. Запомнил?

— Разумеется!

...Митрофан Нилович Шилин, значившийся в сыскном отделении под кличкой Шило, нервничал. Обычно ранним утром он появлялся на Ново-Московской улице, неторопливо прохаживался на ревматических ногах неподалёку от дома номер двадцать семь, по противоположной стороне естественно. Благо тут было несколько бакалейных лавок и в витринах можно лениво рассматривать товары. Ждал... Обычно, кто первый из них выходил — Стефан ли Любко, стройный, стремительный, Шмул ли Штейнбов, совсем ещё мальчик, смуглый, вертлявый, всё время озиравшийся по сторонам, — за тем и шёл Митрофан Нилович, употребив всю свою умелость, многолетний опыт в деле слежки. Очень ему понравилось новое слово, сказанное недавно полковником Мстиславом Николаевичем Всесвятским на инструктаже: «Объект». «Идти за объектом». И теперь слово это агент и тайный осведомитель Шило постоянно употреблял в своих донесениях.

А ходить за «объектом» он умел! Сами посудите: более тридцати лет на службе в тайной полиции, с тех пор как ироды народовольцы царя-батюшку Александра Второго, Освободителя, порешили своей сатанинской бомбой. В ту достопамятную пору появились и в Минске народовольцы, или народники, как их ещё называли, а почему называли — молодой тайный агент Шилин не внихал, не его ума дело. Главное — получить человека и идти по следу. Постепенно эта охота, преследование, поединок, если хотите, стала главной, даже, пожалуй, единственной страстью в жизни Митрофана Ниловича Шилина. Азарт! Какой же азарт берёт тебя, когда идёшь за ним. А если он что-то почувствовал или даже заподозрил тебя, увидел — тут уж настоящее искусство требуется. Искусство преследования.

Правда, последнее время ноги стали сдавать, ревматизм проклятый, да и возраст не тот.

Впрочем, два его нынешних «объекта» (славное, славное словцо! К тому же научное) — Стефан Любко и Шмул Штейнбов особых хлопот не доставляли: молодые, дурачки, ещё не попадали в переделки, этапов не нюхали, неопытные. За ними след держать — даже и удовольствия особого нет. К тому же никогда вместе из дома, где они снимают две комнаты под сапожную мастерскую, не выходят. Всегда кто-нибудь из них остаётся сапоги тачать. Конечно, понимает Митрофан Нилович: под видом клиентов тут не исключишь социалистов этих, приходящих по своим тёмным делам. Но... За каждым не проследишь, хотя клиентура у опекаемых Шилиным небогатая. Впрочем, главная его забота — проследить, куда ходят его подопечные, с кем встречаются. И здесь агент Шило на высоте: в последнее время четыре адреса выведал.

Но вот сегодня, в этот субботний, по-летнему тёплый апрельский день!.. Все переменилось: никуда не выходят из своего дома сапожники Любко и Штейнбов. Наоборот! К ним идут и вдут люди. Уже семерых насчитал Митрофан Нилович; когда первые пошли — считал так, по привычке, потом спохватился: «Запоминать надо! Похоже, «объекты»!» А глаз у агента Шило цепкий, намётанный.

Совсем недавно прихромал на деревянном протезе вместо левой ноги здоровенный усач, в калитке незаметно оглянулся. Значит, дело нечисто, никак, слежки опасается.

«А этот? Похоже, и он к моим сапожникам направляется».

К дому номер двадцать семь по улице Ново-Московской подходил хлопец-красавец: густой чуб из-под фуражки, какие носят мастеровые, ситцевая рубаха тонким ремешком подпоясана, сапоги собраны в гармошку, через плечо гармонь. Лихой, видать, хлопец, таким в слободке у Брестского вокзала вечером лучше не встречаться. Безо всякой оглядки калитку ткнул ногой, зашагал к двери.

«Точно! И этот к ним. Что же они затевают? Побечь бы в полицейский участок, враз бы всех накрыли. Но... — вздохнул Митрофан Нилович, — нет приказа начальства — брать. Следи, и только.

Прошло ещё некоторое время. Больше к дому сапожников никто не шёл. Агент Шило, рассматривая в витрине ближайшей лавки круглые головки сыра и большие банки с китайским чаем, на круглых боках которых были изображены ажурные пагоды, вынул из кармана брюк часы-луковицу на серебряной цепке, щёлкнул крышкой: десять минут пятого.

«Вот что, — решил Митрофан Нилович, — одно мне остаётся: запомнить портреты всех, когда расходиться будут. А одного какого-нибудь выберу и пойду. Только что у них там? Ещё до ночи просидят. Провались ты, служба собачья!»

...В это самое время, поздоровавшись со всеми, Григорий Каминский сел на табурет и, сняв фуражку, поудобней устроил гармонь на коленях, рванул мехи — раздалась лихая «Камаринская»:


Ах ты сукин сын, камаринский мужик!

Ты не можешь мому барину служить...


Развесёлая музыка была слышна и на улице.

«Это что ж получается? — в некотором смятении рассуждал Митрофан Нилович Шилин, по-прежнему созерцая сыры в витрине бакалейной лавки. — Получается, гулянка у них там? Может, выпивают и закусывают?!»

Совсем тоска обуяла тайного осведомителя Шилу.

...А Гриша, отыграв «Камаринскую», сказал:

— Напротив дома, чуть наискосок, у лавок старик довольно гнусного вида ошивается. Не шпик ли?

— Он! — засмеялся Стефан Любко, сверкая крепкими белыми зубами. — Мы его давно пасём. Наш хвост. Нарочно ко всем благопристойным домам приводим, а потом потихоньку смываемся, как говорится, огородами.

Однако Илья Батхон забеспокоился:

— Чего же молчали, что вы на крючке? Ладно Шмул, он только начинает борьбу. А ты, Стефан? Уж одну тюремную школу имеешь, мало тебе? Ведь вы можете подставить под удар всю минскую организацию нашей партии!

Стефан Любко молчал.

— Хлопцам нужно срочно сменить квартиру, — сказал Алексей Александрович Каминский и миролюбиво добавил: — Я помогу. И сделаем это сегодня ночью. Есть у меня надёжный адрес.

— На том и порешим. — Батхон закашлялся. — А теперь главный вопрос нашего собрания... Кстати, Гриша, ты иногда поигрывай что-нибудь на твоей гармони. В коротких перерывах. Может, и споем чего вместе. А сейчас... Да, главный вопрос. Товарищи! Сегодня мы принимаем в свои ряды, в ряды Российской социал-демократической партии, в её фракцию большевиков Григория Наумовича Каминского... Все, кто здесь собрался, — в комнате было девять человек, — знают Григория. Если не лично, то слышали о нём, о его делах. Я горячо рекомендую его в нашу партию. Я за него ручаюсь... — Кашель прервал голос Ильи Батхона. — С такими молодыми людьми, как Григорий Каминский, мы обязательно победим! Есть вопросы к товарищу Каминскому?

— Расскажи, парень, свою биографию, — сказал кто-то.

— Да какая у меня биография? — удивился Григорий.

— Расскажи, расскажи! — Батхон одобряюще хлопнул его по плечу. — А потом музыкальный привет наружному наблюдателю.

Биография уместилась в несколько минут.

На улицу, где от деревьев и домов левой стороны уже лежали длинные тени, спускался ласковый апрельский вечер. — Митрофан Нилович Шилин, изнывавший у витрины с сырами и китайским чаем, услышал: в комнате дома номер двадцать семь, за окнами, задёрнутыми ситцевыми занавесками, дружно пели под гармонь:


Есть на Волге утёс, диким мохом оброс

От подножья до самого края-а...


«Точно гуляют», — с тоской подумал агент Шило.

— ...А за дело революции ты умереть можешь? — спросил Шмул Штейнбов, до сих пор молчавший.

Все с некоторым удивлением посмотрели на него.

— Если в этом будет необходимость, — спокойно ответил Григорий, — могу. Но просто так рисковать жизнью и умереть — не хочу. Считаю, что если уж смерть, то в бою, на баррикадах. Но лучше — не умирать!

— Я совершенно согласен! — поддержал Гришу пожилой человек с большими руками, потемневшими от сапожной работы. — Смерть революционера — это последний аргумент в борьбе.

Был задан следующий вопрос:

— Григорий Каминский работает среди учеников старших классов гимназий и реального училища. Хотелось бы узнать об этом поподробней.

Тут Гришке было что рассказать.

...Начало смеркаться. За ситцевыми занавесками зажглась лампа, мелькали тени. Опять заиграла гармонь, дружные мужские голоса запели:


Рэвэ тай стогне Днипр шырокый,

Сэрдытый витэр завыва...


«У, — с ненавистью думал Митрофан Нилович, переминаясь на больных ногах уже под окнами дома номер двадцать семь и норовя заглянуть хоть в какую щёлку — чего там? Но занавески были задёрнуты плотно. — У, мерзавцы! Сейчас бы наряд полиции, войти, перехватать всех».

Давно хотелось есть, пересохло во рту. А ещё пуще — невмочь хотелось по малой нужде. Тайный осведомитель Шило, постанывая, сбегал за угол, оглянувшись по сторонам, малую нужду справил, быстро вернулся на свой пост. Полегчало. Но долго ли ещё ждать?

Щёлкнула крышка карманных часов — пятнадцать минут девятого.

На ближнем перекрёстке зажёгся фонарь.

«В ентой темноте я и рож их окаянных не разгляжу. Поперевешать бы вас всех, губители отечества».

Чтобы отвлечься от тяжких рассуждений, Митрофан Нилович стал про себя рассуждать на более приятный предмет: прибавит ли Мстислав Николаевич Всесвятский к зарплате рублей несколько на лекарства от ревматизма? Должон прибавить: агент Шило службу сполняет добросовестно. За минувшие годы уже сколько социалистов проклятых проследил, властям с рук на руки передал.

... — Что же, товарищи, ставлю вопрос на голосование. Кто за то, чтобы Григория Наумовича Каминского принять в ряды РСДРП, прошу поднять руки. Так... Семь человек. Кто против?

Руку поднял Шмул Штейнбов.

— Почему, Шмул, объясни? — тихо сказал Илья Батхон.

— Если человек, не задумываясь, не готов умереть за дело революции, — непримиримо, жёстко сказал юноша, — он не должен быть в рядах нашей партии.

— Что же, — несколько растерянно сказал Батхон, — твоё право думать и считать так. — Он помедлил в задумчивости. — Хотя я не могу принять такую максималистскую формулировку. Итак, большинством голосов товарищ Каминский принят в нашу партию.

— Спасибо! — вырвалось у Григория.

— А теперь чай! — сказал Стефан Любко. — Самовар у меня готов.

— Шмул, — сказал Алексей Александрович, — ты незаметно выгляни на улицу. Как там наш старичок?

Юноша бесшумно вышел из комнаты.

На столе появился кипящий самовар, хлеб, на тарелках масло и нарезанный сыр (наверно, из той самой бакалейной лавки, возле витрины которой с утра изнывал Митрофан Нилович Шилин). Вернулся Шмул, сказал:

— Под окнами гуляет и шепчет чего-то.

— Тогда вот что я предлагаю, — сказал Алексей Александрович Каминский. — Чайку попьём и разойдёмся. Поступим так: всем разом выйти и быстро в разные стороны. Кроме меня.

— Это почему же? — спросил кто-то.

— Он обязательно за кем-нибудь увяжется. А я со своей деревяшкой от него не очень-то упрыгаю. Надо, чтобы кто-то из вас его увёл, а я подожду, когда хозяева вернутся... Через часок примерно и отправимся на новую квартиру.

— Старикашка за мной пойдёт! — азартно сказал Григорий.

— Что же, так и поступим, — заключил Илья Батхон.

...Уже совсем стемнело. Звёзды высыпали на весеннем небе. Становилось прохладно. Совсем невмоготу стало бедному агенту, тайному осведомителю Шилину по кличке Шило: ноги подкашиваются, хоть на землю садись, перед глазами розовые круги плывут, от голода живот окончательно подвело.

И тут... Наконец-то! Дверь хлопнула, голоса громкие, смех («Ишь, нехристи! Веселие у них...»). Митрофан Нилович, можно сказать, на полусогнутых на другую сторону улицы дунул.

Калитка открылась, и всей галдящей ватагой на улицу высыпали. Пересчитать бы, да куда там! В один момент в разные стороны зашагали.

«Стой! Стой!» — заорать хотелось, и рука в карман за полицейским свистком сама нырнула (он у всех жандармских агентов имеется — на крайнюю ситуацию) — еле сдержался.

«Да что же делать-то?» — заполошно, затравленно думал Митрофан Нилович. Никогда он в таком идиотском положении не был. — А! Вот ты, голубчик, мне в самый раз!» — возликовал агент Шило, и профессиональный подъём обуял его, вернул силы.

Оказывается, гармонист этот в фуражечке, лихо на ухо сдвинутой, вроде бы никуда особо не спешит, покачивается — похоже, пьянёхонек. «Очень даже одобряю! Вот мы с тобой и погуляем, хлопче...»

Гармонист в самом деле не спеша побрёл по улице, перекинув свою гармонь через плечо.

За ним, отпустив «объект» на привычное расстояние, сажен на двадцать — двадцать пять, последовал Митрофан Нилович, весь подобравшись, и про голод забыл, боль в ногах отпустила.

Погоня! Охотничий азарт... Служба ответственная во благо и спасение отечества от социалистической заразы.

Гармонист за угол свернул, не оглянулся. Агент Шило поприбавил шагу. Тоже за угол бредёт его «объект», не торопясь, даже, стервец, насвистывает что-то. Опять свернул за угол. И торопиться особо не надо, никуда не денется.

И Митрофан Нилович за угол свернул — нет «объекта»! Да как же? Глухие заборы. В окнах домов свет потушен. Что он, сквозь землю провалился? Тайный осведомитель туда, тайный осведомитель сюда — нет «объекта»! В один миг всё навалилось: живот свело, ноги подламываются, во рту кошки нагадили, по большой нужде приспичило — хоть кричи.

Потерял себя Митрофан Нилович Шилин, вынул из кармана полицейский свисток, заиграл во всю ивановскую, с переливами получилась. Пуста улица, ничьих шагов не слышно. Только собаки стали, да и то лениво, брехать.

Впереди, аршинах в пятидесяти, был совсем тёмный переулочек. Туда и помчал агент Шило.

И когда его поглотила темнота, высокий забор со стороны сада легко перемахнул Григорий Каминский со своей гармонью и, перевесив её через плечо, быстро пошёл к перекрёстку улиц, где тускло светил одинокий фонарь.


...Был сдан последний экзамен — по истории (естественно, получена пятёрка). Итак, впереди лето, каникулы и с осени пятый, предпоследний класс гимназии.

Июнь, как обычно в этих местах, начался тёплыми грозами, ливнями, которые чередовались с влажной жарой, ветрами с юга, ослепительными солнечными днями. Белорусская земля буйно зеленела, изумрудный цвет преобладал во всём: в лесах, на полях, в сёлах, да и в самом Минске — в городе было много скверов, бульваров, окраины утопали в садах.

Июнь Григорий Каминский намеревался провести в Минске — намечалась забастовка в кузнечно-слесарных мастерских, и Гриша принимал активное участие в её подготовке. А в Сосновицы, к родителям, решил он, — в июле.

...Сходка кузнецов и слесарей за городом кончилась поздно, и домой Каминский возвращался в десятом часу вечера. Странно! Все окна освещены, похоже, никто не спит.

«Что-то случилось!..» От дурного предчувствия сильнее забилось сердце, бросило в жар. Он рывком открыл дверь.

Да, всё семейство было в сборе, бестолково толкалось вокруг Алексея Александровича, который сидел на своём рабочем стуле, отставив в сторону деревянный протез. Все смотрели на него, молчали.

— В чём дело? — вырвалось у Гриши.

— Письмо от твоих, — сказал Алексей Александрович, и говорить ему было трудно. — Тебе нужно срочно ехать в Сосковицы.

— Что-нибудь с мамой?..

— Нет. С Екатериной всё в порядке. — Алексей Александрович поперхнулся. — Арестован Иван.

Григорий ринулся в свою комнату — собираться. В дверях спохватился.

— В письме есть подробности? За что брат арестован? Какие обвинения?

— Никаких подробностей. Да на, прочитай сам.

Письмо написала сестра Клава. Оно было совсем коротким. Строчки прыгали перед глазами:


«Здравствуйте, дорогие родные!

У нас беда: арестовали Ивана. Гриша, приезжай скорее. Мама хотя и здорова, но очень переживает. Врач говорит, у неё депрессия. Она всё не может Любу забыть, и вот теперь Ваня. Остальные все здоровы, шлют вам привет. И я шлю.

Клава».


Два года назад умерла сестра Люба, ласковая, весёлая девочка, любимица всей семьи, а Екатерина Онуфриевна в ней просто души не чаяла. Может быть, потому, что последний ребёнок, роды были тяжёлые, малышку тогда еле спасли. Потеряв Любу, мать убивалась так, что опасались за её жизнь.

И вот теперь — арест Ивана.

Рано утром Григорий отправился в путь, и всю недолгую дорогу мысли его были о старшем брате. Он любил Ивана и гордился им. Именно Иван приобщил его к революционной борьбе, дал прочитать первые подпольные книги о классовой борьбе, от него он услышал имена Маркса, Энгельса, Ленина, Каутского, Розы Люксембург, Бернштейна. И сколько разговоров было у них о работах этих авторов, прочитанных Григорием в последние годы. Даже споры порой разгорались.

Иван арестован... Но ведь арест революционера всегда возможен, он как бы присутствует подспудно в его судьбе.

«И меня могут арестовать», — с внезапным холодком в груди подумал Григорий Каминский.

Удивительное дело! Он знал об арестах, постоянно случавшихся среди минских социал-демократов. Но почему-то казалось, что с ним-то этого не произойдёт, он всегда улизнёт от полиции и жандармов. Илья Батхон постоянно внушал ему: «Революционное дело — не игра. Зря никогда не рискуй. Постоянная бдительность, предельная конспирация. Мы имеем дело с опытным и умелым противником». Григорий в душе не соглашался: откуда в полиции и у жандармов умные люди? И — сейчас он признавался себе в этом — во всём, что он делал по поручению партии, были элементы азартной, захватывающей игры.

«Нет, это не игра, — думал он сейчас, покачиваясь в извозчичьем тарантасе, вёзшем его в Сосновицы. Прозрачный берёзовый лес ещё в молодой листве стоял по бокам дороги, рябея бело-серыми стволами. — Это не игра... Трижды арестовывался Батхон, бежал из сибирской ссылки Стефан Любко (каким же он оказался замечательным парнем!), дядя Алексей, оказывается, еле-еле ускользнул от ареста в одиннадцатом году, срочно выехав с семьёй, можно сказать, бежав из Екатеринослава, для полиции — «в неизвестном направлении». А брат Иван? Ведь сколько раз он уходил от, казалось бы, неминуемого ареста. Почему я серьёзно не задумывался об этом?..»

Григорий стал вспоминать о случае, происшедшем в прошлом году. Когда всё было позади, сам Иван за семейным столом рассказывал об этом шутливо, легко. Все смеялись, и он, Григорий, тоже. Только мама молчала, хмурилась.

...Иван работал на заводе Тульчинского, на закалке пружин. Однажды он и несколько его товарищей социал-демократов проводили прямо в цехе во время обеденного перерыва беседу с рабочими. Речь, конечно, шла «о политике». Говорили о варварском расстреле рабочих на Ленских приисках. Судя по всему, нашёлся доносчик: внезапно на заводе появились конные казаки, оцепили его плотной стеной, началась паника, рабочие бросились врассыпную. Иван тоже выбежал из цеха. Как потом выяснилось, искали именно его. Иван заскочил в рабочий двор — казаки были где-то рядом, слышался цокот копыт, лошадиный храп, выкрики. Перед Иваном была уборная, и он нырнул туда. Казаки обыскали цех, рабочий двор, все сараи, заглянули в уборную — и никого не обнаружили. Иван, оказывается, ухватился руками за балки и, упёршись ногами в выступ, висел над выгребной ямой.

Да, полиция давно охотилась за старшим братом Григория Каминского и вот настигла его.

...Впереди показались в зелени садов красные черепичные крыши, замаячили две высокие колокольни католического костёла. На перекрёстке шоссе с просёлочной дорогой под деревянным навесом с крестом стояла скорбная фигура Матери Божией, и перед ней мерцали огоньки нескольких свечей. Сосновицы...

Дома он сразу попал в объятия заплаканной матери и ужаснулся переменам, которые обнаружил в ней. Ведь в этом году Екатерине Онуфриевне исполнится только сорок пять лет, а его обнимала старая поблекшая женщина, совершенно седая, со скорбными складками у рта, глаза лихорадочно, странно блестели, она ничего не могла говорить.

Наум Александрович держался молодцом, всё такой же широкоплечий здоровяк с бравыми усами, только, заметил Григорий, погас взгляд, нет в нём прежнего задора и веселья.

— Свидания не дают? — спросил Гриша отца, когда они остались одни.

— Не дают.

— Где он сейчас?

— Через знакомого, у него сын в местной тюрьме работает, узнали: пока Иван здесь. Но вроде бы собираются отправить в Минск, и суд будет там, закрытый...

— Постараюсь сегодня же узнать все подробности у местных товарищей, — сказал Григорий. — Наверное, в тюрьме содержится ещё кто-нибудь из социал-демократов. Что-нибудь придумаем, отец! Но вот как быть с мамой?

— Прямо не знаю, Гриша, — вздохнул Наум Александрович. — Одно заметил: когда вспоминаем с нею Ваню, всякие ваши проделки, шалости, ей становится лучше, утешается. Даже, бывает, забудется и смеётся. Редко в последнее время я слышу её смех.

Теперь, когда семья собиралась за столом, все наперебой начинали вспоминать всякие забавные истории, происходившие с Иваном, украдкой поглядывая на Екатерину Онуфриевну.

— Помните, — начинает Клава, — лет пять или шесть назад, какой Ваня с Гришей устроили переполох в первый день Пасхи?

— Что-то на ум нейдёт, — неуверенно говорит Екатерина Онуфриевна, но уже в ней проснулся интерес, в глазах засветилось ожидание.

— Да как же! — продолжает Клава. — Отрезали у двух папиных шляп поля, напялили их на самые глаза, нарисовали себе усы, приклеили бороды, закутались в какие-то плащи и прямёхонько явились в столовую, ну вроде бы служители церкви. А в столовой были одни мы, девочки. И представляете!

Мы совсем не узнали братьев. Они же, охальники, поздравили нас с Пасхой, на красный угол старательно перекрестились, освятили стол, сели, закусили как следует и удалились. А через некоторое время настоящий священник пришёл. Мама, да вспомни! Мы — к тебе, говорим: у нас уже были из церкви. А батюшка всё слышит...

— Вспомнила, вспомнила! — уже улыбается Екатерина Онуфриевна. — Я тогда батюшку Кондрата Платоновича еле за стол усадила!

— А помните ещё? — включается в разговор Наум Александрович. — На Рождество что шалопаи наши сотворили? У нас полон дом гостей, а Ваня и Гриша прокрались в переднюю и у всех пальто рукава зашили.

— Было, было! — смеётся Екатерина Онуфриевна. — И когда гости собрались уходить, какой переполох поднялся! А бедная Мария Станиславовна Цимбаловская! Помните? Она дама тучная, стала в своё пальто залезать, рукава не пускают, она и завалилась от испуга на пол. И смех и грех...

— Я ещё вспомнила! — хохочет Клава. — В день крестин Володи... Или забыли?

— Что же такое было? — говорит Наум Александрович, поглядывая на жену.

— А вот и было! — хлопает в ладоши Клава. — Ваня и Гриша знатной парой нарядились и здрасьте-пожалте! — поздравлять заявляются! Иван — важный господин, приклеенные усы нафабрены, шляпа набекрень, сюртук модный. И откуда он его взял? Ведёт господин даму, под руку осторожно держит. Дама в длинном платье до пят, вся в завитых белых локонах, вовсю задом виляет. И дама сия — Гриша!

— Правильно! Вспомнил! — говорит Наум Александрович. — Я ещё подумал, на эту пару глядючи: кто же такие? Вроде незнакомые. Направляюсь к ним, думаю: сейчас познакомимся. А дама подол своего платья подхватила, господин шляпу в руки, чтоб с головы не упала. И как они дунули! Вмиг след простыл!

Теперь за столом смеются все.

— А помнишь, Клава, — спрашивает Григорий, — какой мы с Ваней однажды маскарад устроили? В беседке?

— Помню, помню!

— Мы в саду в беседке играли, — рассказывает Клава. — И вдруг заявляются два городовых! Все ребята от испуга разбежались. Городовые, конечно, наши братики. Собрали они нас снова, прикатили пустую бочку, по очереди взбирались на неё — и давай речи произносить!

— Про что речи? — спрашивает Наум Александрович.

Григорий поднимается из-за стола, выпячивает живот, вытаращивает глаза и хриплым голосом говорит:

— Господа! Мы, жандармы, значица, дубины стоеросовые и обжоры. Нас необходимо, значица, свергать! Господа, мы призываем вас к свержению жандармов, значица, с престола этой бочки!

Снова все смеются...

Однако только за семейным столом во время подобных воспоминаний оживлялась совсем ненадолго Екатерина Онуфриевна. В остальное время была она задумчива, рассеянна, плохо спала, совсем лишилась аппетита, ходила по комнатам бесцельно, как в воду опущенная.

Как-то раз Григорий застал её за странным занятием: она, открыв шкаф, перебирала детские вещи Ивана, рубашки, трусики, рукавички, ласково гладила их, целовала и плакала.

Он сказал отцу:

— Надо бы маму увезти куда-нибудь, хоть ненадолго. Все ей тут Ивана напоминает. Отвлечь бы.

— Я думал об этом, — ответил Наум Александрович. — Только Ваня здесь. Может быть, ещё свидание дадут...

— Не дадут, — перебил Григорий. — Вчера всё узнал. Его уже нет в Сосновицах. Увезли в Минск. Никому из наших товарищей связаться с ним не удалось. Его в одиночке содержали и одного выводили на прогулки. Маме обо всём этом лучше не говорить.

— Согласен. — Наум Александрович задумался. — Тогда вот что. У меня как раз отпуск. Есть в Поронине знакомый крестьянин, пан Домбровский. Дом у него большой, сад. Давно на лето к себе зовёт, приезжайте, говорит, всей семьёй. А места там — только больную душу лечить. Да и вы все отдохнёте. Как тебе такое предложение?

— Я обеими руками «за». Лишь бы мама согласилась.

— Если мы все «за», — сказал Каминский-старший, — она согласится.


* * *

Лето 1913 года выдалось дождливое, пасмурное, редко выпадали солнечные деньки, но всё равно — правы оказались Наум Александрович и Григорий: в Поронине Екатерина Онуфриевна ожила, как бы очнулась, посветлело лицо, чаще теперь слышался её смех. Об Иване однажды за ужином Екатерина Онуфриевна сказала:

— Сон видела. Идёт Ванечка по лугу, трава высокая, цветы, бабочки порхают. А он весёлый, в рубашке белой-белой, как тутошние крестьяне носят. Хороший сон, вещий. Чует моё сердце: скоро вернётся к нам Ванечка, вот увидите!

Никто её, конечно, разубеждать не стал.

Дом пана Домбровского был деревянным, просторным. Каминские занимали две комнаты и террасу, из окон открывшая величественный вид на Татры, и горный пейзаж наверняка врачевал душу, особенно в вечерние часы, когда все собирались за чаем и было видно, если распогоживалось, как за горы, покрытые лесом, садится оранжевое солнце, окуная мир в волшебное, нереальное освещение.

Поронино было большой деревней, населённой гуралями. Так называли польских крестьян — горных жителей. Незатейливый деревенский быт, чистейший воздух, пропитанный запахами татрских лесов. Соломенные крыши, босые женщины и детишки, степенные мужчины в неизменных белых суконных штанах и таких же накидках. Мычание коров, петушиная перекличка, струи неторопливого дыма из труб по ранним утрам и вечерам.

Наум Александрович и Григорий (Клава больше занималась домашними делами) старались почаще уводить Екатерину Онуфриевну на дальние прогулки — в горы, к озёрам, в соседние деревни.

Впрочем, скоро в этих прогулках сопровождал Екатерину Онуфриевну только муж — у Григория появились новые заботы и интересы...

Дело в том, что через Поронино, а дальше Краков, шла из Закопане железная дорога на Варшаву и далее — в Петербург. В Поронине было почтовое отделение, и по утрам и вечерам к поездам, доставлявшим почту и свежие газеты, собирался на станцию прелюбопытный народ, спешивший поскорее узнать последние новости из двух столиц.

...Ещё в Сосновицах местные социал-демократы дали Григорию Каминскому несколько рекомендательных писем «к своим» — в Поронине, соседнем Закопане, даже в Кракове (вдруг случится и там побывать).

Было у Григория письмо к Борису Вигилёву, человеку, как потом оказалось, удивительному. Русский эмигрант, убеждённый сторонник большевиков, Вигилёв происходил из семьи революционной в прямом смысле слова: его старший брат погиб в тюрьме, сестра умерла в ссылке, вот тогда их отец вынужден был оставить Москву, приехать в Вильно. Борис попал в среду польских социал-демократов, легко и с удовольствием овладев польским языком.

В 1904 году Борис Вигилёв на IV Объединительном съезде РСДРП представлял виленскую партийную организацию, вернувшись со съезда, угодил в тюрьму, где заболел туберкулёзом. Освобождение, поездки для лечения сначала в Финляндию, потом в Италию, на Капри; там жить случилось по соседству с виллой Максима Горького. Вернувшись в Польшу, Борис оказался в Кракове, закончил филологический факультет Ягеллонского университета.

Болезнь лёгких привела Вигилёва на постоянное жительство в Закопане. Свободно, как бы само собою, усвоил он местные обычаи (видно, таково было свойство его натуры), превратился в типичного жителя Галиции, навсегда полюбив чудесный горный край. Борис стал страстным почитателем Татр, геологию которых скрупулёзно изучал — в ту пору эти таинственные горы были ещё мало исследованы. Собирал он также изделия местных мастеров, и дом его постепенно превратился в своеобразный этнографический музей; им была создана первая здесь метеорологическая станция.

Но и общественную, политическую деятельность не оставил Борис Вигилёв: в его небольшом скромном домике на улице Сенкевича в Поронине, в котором он поселялся на весну и лето, постоянно собирались и местные социал-демократы, и русские политические эмигранты; бывали здесь и проводившие отдых в горах польские писатели Стефан Жеромский, Ян Касирович, Владислав Оркан, Анджей Струк.

Всё это о Борисе Вигилёве Григорий узнал позже, когда они стали, несмотря на разницу лет, друзьями.

А началось всё с их знакомства на станции Поронино, возле почтового отделения, где оба дожидались вечернего поезда из Петербурга. Когда Григорий узнал, что высокий худощавый человек с бледным нервным интеллигентным лицом, которое окаймляла рыжая бородка, и есть пан Вигилёв, он ему тут же передал, представившись, рекомендательное письмо.

Прочитано оно было мгновенно; быстрый изучающий взгляд карих глаз, исполненный доброты, крепкое пожатие немного влажной руки.

— Прекрасно, Гриша... Вы не возражаете, если я к вам без отчества?

— Да ради Бога! — Каминский невероятно смутился: его ещё никто и никогда не величал по имени и отчеству.

— Вот что... — Вигилёв внимательно осмотрел публику, собравшуюся в ожидании поезда. — Вам непременно и срочно надо познакомиться с одним человеком. А он, похоже, не приехал из своего Белого Дунаеца.

— Как не приехал? — не понял Каминский.

— Да на велосипеде! — засмеялся Вигилёв. И немного задумался. — Поступим так. Завтра он обещал у меня быть. У нас шахматный турнир. Приходите и вы, познакомлю.

Уже слышался шум приближающегося поезда.

— Часика эдак в три. Улица Сенкевича, двенадцать. Договорились?

— Договорились.

Жаркий паровоз, окутанный паром и грохотом, тормозя, плыл мимо платформы.

«Надо было спросить, с кем он хочет меня познакомить», — подумал Григорий Каминский, устремляясь, как и все тут собравшиеся, к почтовому отделению: свежие петербургские газеты расхватывали быстро.

...Следующий день, двадцать седьмое июля, капризничал: то солнце, то порывистый ветер, вместе с ним тучи, брызгавшие внезапным тёплым дождём. И опять солнце, чистая голубизна неба, всё мокро, зелено, сверкает; на вершинах Татр сидят тяжёлые облака с фиолетовыми ажурными краями.

В доме на улице Сенкевича, двенадцать, Григорий Каминский появился ровно в три часа, и хозяин, Борис Вигилёв, встретил его у калитки:

— Добрый день, Гриша! Вы точны, что весьма похвально. Идёмте, идёмте! Мы вас ждём!

Вигилёв провёл Григория через небольшую террасу; за неплотно прикрытой дверью в комнату слышались возбуждённые мужские голоса.

Непонятное волнение охватило Каминского. Волнение, предчувствие. Предчувствие важнейшего события в его жизни...

Он оказался в просторной комнате. Большой круглый стол, заваленный книгами и газетами, шахматная доска с хаосом фигур. На диване, в креслах — несколько мужчин... но взгляд Григория как бы помимо его воли приковал человек, который склонился над шахматной доской. Коренастая фигура, пиджак накинут на плечи, белая рубашка, чёрный галстук. В момент, когда Вигилёв и Григорий появились в комнате, он оторвался от шахмат, вскинул лысеющую голову. Огромный мощный лоб, чётко очерченные скулы, резкий прищур глаз, которые прямо, изучающе смотрели на Григория.

— Это и есть тот самый Гриша Каминский. Знакомьтесь, Владимир Ильич.

«Ленин!» — ахнул про себя Григорий, сказав всей комнате осипшим голосом:

— Здравствуйте, товарищи!

И все засмеялись, непринуждённо и просто. Пожимая руки, Григорий Каминский сразу ощутил эту атмосферу простоты и дружественности, царящую в комнате. Имена и фамилии, названные Вигилёвым, не запомнились, наверно, от волнения. Он лишь отметил: поляки, русские, один, кажется, немец. Всего в комнате было человек пять или шесть.

Каминский выделил рукопожатие Ленина — крепкое, короткое. Властное.

— Вот что, дружок Боря, — сказал Ленин, делая ход ладьёй. — Таким образом, и я предлагаю почётную ничью. — Он быстро повернулся к Каминскому. — В шахматы играете?

— Да нет, Владимир Ильич... — Смущение вернулось к Каминскому. — Не приходилось.

— Обязательно, батенька, обучитесь. Шахматы тренируют мозги, приучают логически мыслить. — Ленин в упор, Григорию показалось, насмешливо, разглядывал его. — А сколько вам лет?

— Восемнадцать.

— Отличный, отличный возраст! — Владимир Ильич счастливо засмеялся. — Время наступает для самых решительных, энергичных действий, и из сего следует, что у таких молодых людей, как вы, всё самое главное впереди. Поступим так. У нас тут один интересный разговор, сейчас мы его завершим, и вы нам наиподробнейшим образом расскажете о минских делах. Заодно обсудим, как пошире да попроворней нашу большевистскую «Правду» распространять и в самом Минске, и в губернии.

Все смотрели на Ленина, и Григорий, которого усадили в кресло у круглого стола, понял, ощутил, что Владимир Ильич — центр собравшихся в комнате. Или магнит. Он и сам ощущал это непонятное, даже тягостное притяжение: хотелось неотрывно смотреть на Владимира Ильича, и в этом была некая неловкость и даже насилие над собой...

— Ввожу нашего юного друга в курс дела, — продолжал Ленин. — Обсуждаем статейку в газете «Промышленность и торговля». Вот она. — Владимир Ильич с явным отвращением стукнул пальцем по газете, лежащей перед ним. — Издают её сатрапы нашего промышленного капитала. Заголовок статейки весьма демократичен, прямо за душу берёт: «Как увеличить размеры подушного потребления в России?» О благе народа пекутся господа капиталисты. Сначала они чрезвычайно удивляются: как же так? На сегодняшний день Россия по уровню производства чугуна, нефти и других продуктов занимает одно из ведущих мест среди великих и передовых держав, а по душевому потреблению становится соседкой Испании, одной из самых отсталых стран Европы. В то же время в явном противоречии с российской действительностью хозяева нашей промышленности прямо-таки заходятся от восторга по поводу индустриального развития страны после отмены крепостного права. Однако вынуждены сами себе задать вопрос: каковы результаты этого развития? И сами же приводят примеры. В одиннадцатом году в Американских Соединённых Штатах на душу населения потреблялось чугуна двести тридцать три килограмма, в России всего двадцать пять! Мы, несмотря на весь наш промышленный бум почти за полвека, остаёмся невероятно, невиданно отсталой страной, нищей и полудикой, оборудованной средствами производства вчетверо хуже Англии, впятеро хуже Германии, вдесятеро хуже Америки!

Для Григория все эти сведения были ошеломляющим открытием, он слушал, боясь пропустить хоть одно слово. Так же внимательно и напряжённо слушали Ленина все остальные.

— Тут есть некоторое оправдание такого положения, — сказал кто-то. — Всё-таки Россия — крестьянская страна...

— Правильно, крестьянская! — сердито, непримиримо перебил Ленин. — Вот и наши сатрапы о том же: пять шестых России составляет крестьянское деревенское население. Где, мол, на такую прорву напасёшься железа и всяких современных орудий? — Владимир Ильич побарабанил пальцами по шахматной доске. — Впрочем, воротилы капитала выход предлагают, и с ними в унисон поют наши сладкоголосые либералы всех мастей. Добавлю: в этой же компании и черносотенцы, и народники. Что надо сделать, чтобы россияне перестали быть нищими, стали наконец хоть сколько-нибудь людьми? Извольте! Дружный хор всей этой публики поёт: необходимо культурное развитие страны, дальнейший рост промышленности, городов, подъём производительности труда и прочая, и прочая. Да пустое всё это фразёрство, жалкие отговорки! Давайте поставим вопрос прямо: почему при всём своём вроде бы достаточном промышленном развитии Россия остаётся нищей страной, а народ бедствует? — Ленин обвёл всех, кто был в комнате, жгучим воспалённым взглядом. — Ответ прост, даже элементарен. Наши капиталисты-сатрапы не представители свободного и сильного капитала, вроде американского, а кучка монополистов, защищённых государственной помощью. К тому же они тысячами проделок и сделок связаны с теми именно черносотенными помещиками, которые своим средневековым землевладением и землепользованием — а в их лапах миллионов семьдесят десятин лучшей земли, — своим гнетом обрекают пять тысяч населения на нищету, а всю страну на застой и гниение. — Ленин вдруг встал, быстро заходил по комнате. — Разумеется, и господам помещикам, и господам капиталистам при таком мирном, эволюционном, видите ли, развитии России, которое они имеют наглость называть демократическим, живётся вполне вольготно. По существу, страна вместе с нищенствующим народом принадлежит им. При таком положении почему бы не порассуждать об общем культурном развитии и демократии в тиши своих усадеб и городских дворцов? Тем более к их услугам продажные либеральные писаки вроде того, что настрочил эту гнусную статейку в «Промышленности и торговле». Нет, друзья мои, путь к народному благоденствию есть только один...

— Революция! — вырвалось у Григория.

— Именно! — Ленин подошёл к Каминскому и положил ему на плечо руку. Даже через рубашку ощущался жар этой руки. — И другого пути нет. Кабинетная и редакционная демократия — фетиш. Есть одна демократия — демократия масс, вышедших на улицы, на митинги и демонстрации со своими требованиями. Второй шаг, если власть имущие упорствуют, — забастовки, дальше — всеобщая стачка. И наконец, когда мирные средства исчерпаны, — революция! Кто хочет нам с Гришей Каминским возразить?

Комната была наполнена согласным молчанием.

— И отлично! — Ленин азартно потёр руки. — Есть что ответить господам из «Промышленности и торговли» в нашей «Правде». Она теперь у нас называется...

— «Северная правда», — подсказал Борис Вигилёв.

— Так! — Возбуждение не покидало Владимира Ильича. — А теперь — минские дела. Слушаем вас, молодой человек!

...Через несколько часов Вигилёв провожал Каминского до дома. Некоторое время, переполненный впечатлениями, Григорий молчал. Накрапывал тихий тёплый дождик. Борис Вигилёв раскрыл над их головами большой чёрный зонт с ручкой, которая могла служить и тростью.

— Владимир Ильич в Поронине давно? — наконец спросил Каминский.

— С апреля. Собственно, они живут не в самом Поронине...

— Кто — они?

— Владимир Ильич переехал сюда на лето из Кракова с женой Надеждой Константиновной и тёщей Елизаветой Васильевной. Поселились они в деревушке Белый Дунаец, недалеко от станции. Есть там так называемая вилла Терезы Скупень, скромная, но очень симпатичная летняя дача. Думаю, визиты туда вам предстоят. Вы Ленину понравились, он мне успел об этом шепнуть.

— А вы давно знакомы с Владимиром Ильичём? — спросил Григорий.

— С девятьсот четвёртого года. Особенно мы сблизились во время работы Четвёртого съезда партии.

— Счастливый! — сказал Каминский.

— Не завидуйте, — усмехнулся Борис. — У вас действительно всё впереди. И наверняка не одна встреча со Стариком. — Хозяин дома на улице Сенкевича помолчал. — Только одно знайте, Гриша: работать с Лениным — это значит идти только с ним и за ним. Ни вправо, ни влево. Иначе...

— Что иначе? — с заколотившимся сердцем спросил Григорий.

— Иначе вы уже не с ним.

...Летом 1913 года в Поронине Григорий Каминский встречался с Лениным ещё несколько раз — и у Вигилёва, и в почтовом отделении, дожидаясь свежих газет, куда Владимир Ильич приезжал из Белого Дунаеца на велосипеде, и — эта встреча особенно запомнилась Каминскому — во время дальней прогулки в горы.

В Поронине, как, впрочем, и везде, Ленин работал без передышки. Спасением от крайнего переутомления были прогулки в горы.

В середине августа, 14-го или 15-го, Каминский оказался на «вилле» Терезы Скупень, он пришёл рано утром, как и договорились с Владимиром Ильичём: надо было передать партийные вести из Минска, сведения о доставке туда большевистской «Северной правды».

Григорий поднялся на второй этаж, где в небольшой комнате, которой стены из добротных тесовых брёвен придавали особый тёплый уют, был рабочий кабинет Ленина.

В комнате кроме Владимира Ильича находился высокий смуглый человек лет тридцати с продолговатым лицом, густая борода делала его суровым; весь облик незнакомца можно было определить двумя словами: сдержанность и внимание.

— А вот и Гриша! — обрадованно сказал Ленин. — Подайте друг другу руки. Наш юный друг Григорий Каминский. И Иосиф... — Владимир Ильич коротко усмехнулся. — Мы называем его Иосифом Пятницей. У Робинзона Крузо был свой Пятница, и у нас свой. Между прочим, большой специалист по доставке и транспортировке нелегальной литературы. Вообще товарищ Пятница — великий конспиратор!

— Вы преувеличиваете, Владимир Ильич. — Голос звучал буднично и спокойно.

— Так, так! — настаивал Ленин. — И я просто убеждён, что у вас впереди много встреч и совместной работы...


...Последняя встреча в этой жизни Иосифа Пятницкого и Григория Каминского произошла утром 25 июня 1937 года в Кремле, во время работы Пленума ЦК ВКП(б). В холодно сверкающем мраморном вестибюле Георгиевского зала, в атмосфере нервного ожидания, в сутолоке, перед началом утреннего заседания они крепко пожали друг другу руки. Григорий Наумович сказал тихо: «Как и условились — я начинаю, беру слово сейчас». «Да», — ответил Пятницкий.

А потом...

До перерыва из «их» товарищей никто не поднялся на трибуну, хотя все передали в президиум записки: «Прошу слова».

Да, всё было подготовлено: накануне Пленума, 24 июня 1937 года, Пятницкий у себя на даче собрал единомышленников, с которыми, с каждым в отдельности, заранее были оговорены выступления.

А в тот душный июньский вечер все они, восемнадцать человек «заговорщиков» — секретари обкомов, старые большевики, соратники Иосифа Ароновича по Коминтерну, сидели на открытой веранде старинной дачи в Серебряном бору. На длинном столе кипел большой самовар, Юлия Иосифовна, жена Пятницкого, разливала в фарфоровые чашки крепкую заварку... Это вечернее сидение потом стали называть «чашкой чаю» (и на следствии, во время допросов, так и писалось в протоколах: «заговор за чашкой чаю»).

Больше молчали, обмениваясь короткими репликами. Им просто было необходимо накануне решающего дня, когда они предпримут отчаянную попытку спасти — как они думали — партию и страну, побыть вместе.

Но предатель всегда найдётся...

Им оказался секретарь Московского областного Совета Филатов. Той же ночью, прямо с секретного собрания за «чашкой чаю» он помчался в Кремль, к Сталину — доносить.

Вот почему 25 июня 1937 года на Пленуме ЦК после самоубийственного выступления Григория Каминского никто из заговорщиков не получил слова — до перерыва.

Но можно предположить, не все фамилии запомнил Филатов, докладывая вождю об участниках заговора...

После перерыва слово получил Чудов, Хотаевич, Любченко, ещё несколько человек. (Их имена пока неизвестны, стенограмма Пленума «не найдена». Скорее всего, она до сих пор засекречена, и все сведения о событиях 25 — 26 июня 1937 года в Кремле собраны по самым разным каналам и источникам...)

Эти люди знали, на что они идут, — в перерыве уже были арестованы многие их товарищи. И первый из них — Каминский.

...После перерыва в Георгиевском зале в качестве «гостей» Пленума появились все руководители НКВД (Ежов сидел в президиуме): Фриновский, Курский, Заковский, Бельский, Берман, Литвин, Николаев-Журид. На Соборной площади, в переходах и тупиках Кремля возникла, как из-под земли, целая армада оперативных работников государственной безопасности...

После того как Пленум ЦК «закончил свою работу», заговорщики, оставшиеся в зале, были арестованы.

Только одному из них, Панасу Любченко, председателю Совнаркома Украины, чудом удалось вырваться из Кремля. Не заходя в гостиницу, он на такси домчался до Киевского вокзала, торопя водителя, с первым ночным поездом уехал в Киев, в полдень 26 июня 1937 года был уже дома... Панас Любченко застрелил свою жену, детей, застрелился сам, оставив записку: «Режим Сталина в нашей стране — это фашизм». Уцелел его старший сын — студент. Он после занятий раньше чекистов оказался дома, и посмертная записка отца оказалась у него. Уже в лагере, осуждённый на десять лет «исправительно-трудовых работ» как сын «врага народа», он рассказал своим товарищам по бараку о трагедии в его семье...

...Пятницкий и Каминский покинули террасу и спустились в тёмный сад, влажный от росы. Сквозь ветви яблонь виднелось тёмно-синее небо в редких звёздах. Душно благоухали ароматом цветов клумбы. Прошли по смутной дорожке, посыпанной песком. Остановились у белой беседки.

Да, прав оказался Ленин, знакомя их в 1913 году в Поронине: за прошедшие почти четверть века у них было много и встреч, и совместной работы, особенно в последние два года, когда Пятницкий из Коминтерна был переведён в ЦК и занимался партийными кадрами.

— Надежда знает? — тихо спросил Пятницкий.

— Ещё нет, — ответил Каминский. — Сейчас приеду домой — скажу.

— А я не могу... — Голос Иосифа Ароновича прервался. — Моя Юлия... Не могу! Словом, пусть будет как будет... Узнает потом.

Неожиданный порыв бросил их друг к другу. Они крепко обнялись и так стояли молча несколько мгновений...


... — И вот что, Гриша! — Владимир Ильич был радостно возбуждён. — Мы затеяли с Иосифом замечательную прогулку к озеру Морское Око. Я уже там бывал. Сказочная дорога через горы, хотя и не из лёгких. Путь займёт весь день, вернёмся поздно вечером. Так вот, сударь, — Ленин с хитрым прищуром смотрел на Каминского, — не изволите ли отправиться с нами?

— С удовольствием, Владимир Ильич.

— И отлично! И просто замечательно! — Ленин нетерпеливо прохаживался по комнате. — Наденька нам провизию организовала, сейчас быстро попьём чайку и — в путь!

— А в пути, — сдержанно улыбнувшись, — сказал Иосиф Пятница (его настоящая фамилия была Таршис. Таршис Иосиф Аронович), — никаких разговоров о политических делах. Иначе я не иду.

— О политике ни полслова, обещаю! — засмеялся Ленин. — Любуемся горами, дышим полной грудью, физическая нагрузка — идём, идём, всё вперёд, всё выше! Ах, в какие дивные места я вас поведу! Впрочем, сначала на местном поезде мы добираемся до Закопане, путь к Морскому Оку начинается оттуда. А до поезда — полтора часа. Так что поспешим!

...Потом, много лет спустя и на пороге смерти, в своей одиночной камере на Лубянке, Григорий Наумович Каминский вспоминал во всех подробностях эту дальнюю прогулку, но особенно один эпизод из неё, как при вспышке молнии. Именно — при вспышке молнии!

Путь к горному озеру Морское Око был труден, долог, узкая тропа круто поднималась в горы, делая причудливые повороты, и вдруг открывался дикий, величественный пейзаж: крутой обрыв вниз, в густые заросли леса и кустарника, каменные утёсы, вздымающиеся к пасмурному небу, влажный ветер в лицо...

В скалы были вбиты железные скобы, за которые надо было хвататься, чтобы удержать равновесие, так узка была тропа, и шедший впереди Ленин часто говорил:

— Осторожно! И не смотрите вниз.

Морское Око было одним из пяти горных озёр среди Татр, до него путешественники добрались во второй половине дня — за очередным поворотом тропы вдруг открылась внизу голубая сверкающая чаша, вправленная в обрывистые скалы — действительно Око...

Глаз было невозможно оторвать от этой волшебной и совершенной картины.

И тут внезапно, неестественно быстро стало темнеть, порывистый сильный ветер из-за вершин Татр вываливал, казалось, невидимой могучей рукой громады чёрных туч, они стремительно заволакивали небо. Вдруг оказалось, что и Морское Око уже погрузилось в тучи, только не чёрного, а серо-белого цвета. Всё двигалось, менялось, ураганный ветер гнул книзу кроны деревьев, волнами пробегал по густым кустарникам. Округа наполнилась шумом и стоном. Темнело всё больше и больше...

Первая ослепительная молния мгновенным зигзагом рассекла чёрное небо, и тут же оглушительный гром, многократно повторенный горным эхом, грохочущей колесницей прокатился вверху.

— Сейчас ливанёт! — громко сказал Иосиф Пятница. — Смотрите, впереди навес, прямо горная хижина. И скамейка есть!

Они едва успели укрыться под скалой, которая надёжным каменным потолком нависла над ними, как рухнул ливень, и всё потонуло в его мощном однотонном гуле.

Сели на широкую низкую скамью. Сюда долетала только дождевая пыль, несомая ветром. Молнии следовали одна за другой. Гром сотрясал вселенную.

— Люблю грозу! Чрезвычайно люблю! — прокричал Ленин. — Поступим так. Кончится это великолепие, спустимся вниз, там есть гостиница, единственная, как вы понимаете, в этих местах. Придётся тут заночевать. А в обратный путь, милостивые государи, раненько утром. — Владимир Ильич засмеялся. — Грохочет! Как славно грохочет!

А Григорий Каминский, совсем недавно буквально потрясённый красотой Морского Ока, гор вокруг него, величием и совершенством мира, в центре которого оказался, вдруг ощутил некий потусторонний ужас... Все изменилось вокруг, преобразилось ужасным образом: реальность жизни растворилась в хаосе, шуме, завывании ветра, раскатах грома, следовавших без передышки. Молнии полосовали чёрное, клубящееся небо, выхватывая из серой дождевой мглы уродливые фигуры скал, вершины деревьев ураган разрывал на части, и они казались живыми существами, прикованными злыми силами к земле и терзаемыми ими.

Но буря продолжалась недолго. Гроза начала отодвигаться за горную гряду, невидимую путешественникам, — каменный грот, в котором они укрылись, закрывал то пространство, куда смещалась разбушевавшаяся стихия. Внезапно, будто его отрубили, стих ветер, раскаты грома становились всё глуше и глуше, постепенно превратившись в отдалённое урчание. Молнии тоже вспыхивали в той стороне, куда ушла гроза, и только их отсветы, то малиновые, то фиолетовые, всё ещё ярко озаряли окрестность.

Ливень перешёл в ровный дождь, и в его монотонном шуме было умиротворение.

— Да, да! Только таким образом!

Каминский и Иосиф Пятница одновременно повернулись, услышав резкий голос Ленина.

И Григорий не узнал Владимира Ильича: упёршись локтями в колени, он вскинул голову, лицо было напряжено, яростно-хмуро, прищуренные глаза, казалось, через пелену дождя видели нечто враждебное, требующее уничтожения. Столько непримиримости, упорства и воли к борьбе было в них.

— Тут одна славная молния мне и название статьи высветила: «Российская буржуазия и российский реформизм»...

— Владимир Ильич, — перебил Иосиф Пятница, — мы же договорились!

Ленин на эти слова не обратил никакого внимания.

— Весьма характерно! Теперь на реформы уповают не только наши господа либералы всех мастей, кадетствующие журналисты, эти продажные писаки, вожди октябристов и прочая сволочь. Нынче за реформы и наши миллионеры из купеческого сословия, эти новые нувориши, хозяева современной России. — Ленин смотрел на Каминского, но Григорий понимал, чувствовал, что Владимир Ильич, захваченный своими яростными мыслями, не видит его. — Извольте радоваться! На Нижегородской ярмарке миллионер Салазкин от имени всего российского купечества выступает с требованием немедленных реформ, провозглашённых в Манифесте семнадцатого октября и, естественно, оставшихся на бумаге. Согласен, реформы великолепны, буде они осуществимы: «Незыблемые основы гражданской свободы», «действительная неприкосновенность личности», «свобода совести, слова, собраний и союзов», «дальнейшее развитие начала избирательного права». Прямо дух захватывает! — Злая ирония звучала в голосе Ленина.

— Салазкин говорил и о необходимости земельной реформы, — уже с интересом и нетерпением включился в разговор Иосиф Пятница.

— Вот, вот! — подхватил Ленин. — Земельная реформа! Правда, вещалось нечто невразумительное. Купец Салазкин раскорячился между нашим доморощенным земельным преобразователем Столыпиным и народниками. Позиция у него размытая: крестьянство должно получить землю в собственность путём реформы. Какой? Пусть господин миллионер нам объяснит.

— Но ведь мы тоже за то, чтобы землю передать крестьянам, — решился сказать и Каминский.

— Правильно! — Ленин крепко потёр руки. — Мы за то, чтобы земля перешла к крестьянам. Однако давайте разберёмся. Маркс давно доказал, что смелые буржуазные экономисты могут требовать и требовали частной собственности на землю. Но это — буржуазное преобразование, расширяющее поприще капитализма. Да, мы поддерживаем крестьян, как буржуазную демократию, в их борьбе за землю и за свободу против крепостников-помещиков. — Ленин помолчал, резкая морщина пересекла его лоб. — Но это сегодняшняя тактика на пути к социализму, потому что, милостивые государи, единство пролетарской организации наёмных рабочих с мелкобуржуазной крестьянской демократией есть величайшее нарушение великого лозунга марксизма. А посему в социализм наших дремучих крестьян, задавленных вековой нуждой и невежеством, придётся, когда настанет срок, тащить за уши, за уши!

— О наделении крестьян землёй, — сказал Иосиф, — посредством проведения реформы и в Государственной Думе говорят...

— Ещё как говорят! — азартно перебил Ленин. — В Думе наши доморощенные парламентарии всех мастей криком кричат в поддержку всех реформ, предлагаемых господином Салазкиным, включая земельную. Я согласен: перед нами действительно список коренных политических реформ. Ясно, что осуществление даже одной из этих реформ в отдельности означало бы крупнейшую перемену к лучшему. Но, уверяю вас, дальше говорильни в Думе дело не пойдёт!

— Почему? — спросил Григорий.

— Потому что преобразования такой глубины в любой стране не решаются путём реформ. Неужели это непонятно? — Раздражение и негодование были в голосе Ленина. — Оттого требования реформ в среде тех, кому принадлежит реальная власть и капиталы, встречаются с полным равнодушием, даже раздражением, кажутся просто несерьёзными. Уверяю вас, так не говорят, а думают все из властей предержащих, начиная от премьер-министра. Вот он объявился в Думе, послушал разглагольствования о проведении коренных реформ в России правительством, выпил в буфете, закусил, поблагодарил и уехал в своё подмосковное имение...

— Так зачем же купцу Салазкину ратовать за проведение реформ? — удивился Каминский.

— А нашим новым миллионерам, — ответил Ленин, — мало экономической власти. Они рвутся к политической. Вот и заигрывают с российской либеральной демократией.

— В таком случае где же путь к коренным преобразованиям? — спросил Иосиф.

Ленин быстро поднялся со скамьи, сделал несколько стремительных шагов взад-вперёд внутри грота. Остановился. Весь облик — сарказм и ирония: руки в карманах брюк, покачивание с носков на пятки.

— Не лукавьте, товарищ Пятница! Вы прекрасно знаете этот путь! — Ленин выдержал паузу. — То, что не могут вдолбить в свои медные головы наши высокообразованные либералы, сегодня понятно каждому сознательному российскому пролетарию! Для современной России особенно верна та истина, которую сотни раз подтверждал исторический опыт Англии, Франции, Германии, опыт всей новейшей истории человечества в Европе и Азии. А именно: реформы возможны лишь как побочный результат революционного движения народных масс, совершенно свободного от всякой узости реформизма. — Ленин зорко, колюче смотрел то на Каминского, то на Пятницу. — От этого так мёртв, нежизнен либеральный реформизм. Отсюда недоверие и даже презрение рабочего класса к реформизму. — Теперь Владимир Ильич смотрел только на Каминского. — Гриша, вам, молодому революционеру, надо это понять и усвоить на всю жизнь. Те коренные преобразования России, которые заложены в реформах, предлагаемых миллионером Салазкиным, могут быть осуществлены только самими народными массами в результате революционного движения. — Ленин язвительно усмехнулся. — Мне было бы крайне любопытно знать, осознает ли это сам господин Салазкин. А если осознает, понимает ли сей новый миллионер-реформатор, что его ждёт в результате победного завершения этого движения? Да, да! — Ленин уже снова расхаживал по каменному гроту. — Инициатива коренных преобразований страны должна исходить снизу. Если верхи пойдут навстречу этому движению... В чём я сильно сомневаюсь. Власть, капиталы, привилегии добровольно не отдают. Но — предположим. Верхи поддерживают революционное движение народа. Хотя, согласитесь, даже сделать такое предположение — абсурд. Но... допустим. Вот тогда может возникнуть питательная среда для мирных реформ глубокого преобразования страны. Однако уверяю вас, подобного не будет. Поднимется народ, его в революционной борьбе поведёт вперёд новая организованная сила — партия. Наша партия, друзья! — Внезапная молния вспыхнула очень ярко, и Григорий Каминский увидел, что алый, ослепительный свет отразился в глазах Ленина, сжатых резким прищуром. — И вот когда мы победим, в новом революционном правительстве новые люди, опираясь на волю народа, осуществят реформы коренного преобразования России революционными методами. — Ленин захохотал, и хохот его слился с отдалёнными раскатами грома. — Очень будет любопытно встретиться в тех обстоятельствах с господином Салазкиным. Если, конечно, он к тому времени не удерёт, каналья, от народного гнева за границу, прихватив награбленные миллионы...

— Владимир Ильич! — перебил Иосиф Пятница, правда не очень уверенно.

— Согласен, согласен! Больше о политике ни слова! — Чувствовалось, что у Ленина прекрасное настроение. — И, судари мои, уже смеркается! Эдак нам придётся ночевать на этой скамье. Давайте-ка спускаться вниз, к гостинице. Шут с ним, с дождём. В гостинице премилые хозяева — и обсушат, и накормят, и спать уложат.

...Под несильным, моросящим дождём, взявшись за руки, они осторожно спускались по скользкой тропе вниз, к Морскому Оку, накрытому сейчас туманом, к гостинице — там уже приветливо мерцали огни, дымок неторопливо струился из трубы, лаяла собака, прокукарекал перед сном петух. Пронзительно пахло умытым ливнем горным краем, свободным и вечным.

Впереди шёл Ленин, за ним Каминский.

Рука Ленина была горяча и крепка.

Григорий ощущал силу и властность этой руки, душу наполнял непонятный восторг, сердце полно и мощно стучало в груди.

«Я всю жизнь буду с вами, Владимир Ильич! — преданно, фанатично думал он. — Я никогда не сверну с нашего пути. И, если понадобится, я умру за вас!..»


АВТОРСКИЙ КОММЕНТАРИЙ В КОНЦЕ XX ВЕКА

12 февраля 1997 года

Есть нечто непостижимое — для России и всего мира — в феномене под названием «ЛЕНИН». Как могло случиться, что самый страшный, кровавый тиран, которому равного по злодеяниям не было в истории человечества начиная с библейских времён, стал действительно вождём огромной страны, его «учение» обрело фанатичных последователей на всём земном шаре, а большинство ближайших соратников, лично знавших Владимира Ильича («ленинская гвардия») и среди них из последнего призыва — Григорий Наумович Каминский), оставались преданными ему безоглядно, безрассудно — до конца? Порвали с ним из ближайших — единицы; среди них Н. Валентинов (Николай Владимирович Вольский), Георгий Соломон (прочитайте его интереснейшие воспоминания «Среди красных вождей»), однако характерно: это случилось с людьми, которые знали Ленина до Октябрьского переворота или в самые первые годы после него. Порвали с ленинизмом десятки, прозрев уже в «сталинскую эпоху», и трагический мятеж их был скорее против первого «верного ученика» Ильича, «вождя всего прогрессивного человечества»; среди них, к чести его, мой герой, в 1937 году нарком здравоохранения СССР Каминский.

Так что же? Может быть, прав «лучший, талантливейший поэт нашей советской эпохи» (И. Сталин): «Ленин жил!» (Бесспорно: облагодетельствовал своим присутствием несчастную Землю этот непостижимый человек.) «Ленин жив!» (Приходится согласиться: жив. И особенно ему хорошо живётся в нашей стране, им же ввергнутой в кошмар более чем семидесятилетнего коммунистического ига. Но, увы!.. Это соответствует сегодняшней действительности. Парадокс загадочной России...) «Ленин будет жить!» (Если так, современная цивилизация обречена на самоуничтожение).

Как понять всё это?

Давайте начнём с цитаты. Маяковский («лучший, талантливейший...») в знаменитом стихотворении: поэт сидит в одиночестве в своём кабинете, смотрит на портрет Ленина, который висит на стене, и все мысли Владимира Владимировича об этом великом человеке, озарившем своим светлым гением путь человечества ко всеобщему благоденствию: он — «самый человечный изо всех прошедших по земле людей». Невероятно! Или певец революции никогда не заглядывал в сочинения своего кумира? Наверняка заглядывал. Все мы заглядывали... Ведь уже давно были написаны коммунистом номер один (по совокупности «самым человечным») вот такие бессмертные откровения и директивы, на следующий день становившиеся практикой, — ведь приказ любимого вождя:


«Необходимо произвести беспощадный массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев. Сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города. Телеграфируйте об исполнении. Ленин».


«Покончить с Юденичем (именно покончить — добить) нам дьявольски важно. Если наступление начато, нельзя ли мобилизовать ещё тысяч 20 питерских рабочих... (Пятое, «полное» собрание сочинений, том 51, стр. 68; а далее в этом письме идёт текст, выпущенный издателями, дабы не разрушать образ «самого человечного» руководителя державы, созданного гигантской советской пропагандистской машиной)... плюс тысяч 10 буржуев, поставить позади их пулемёты, расстрелять несколько сот и добиться настоящего массового напора на Юденича».

Каково? Изыскания историка А.Г. Латышева в книге «Рассекреченный Ленин»; горячо рекомендую её читателям. А заодно разыщите книгу «Вождь, которого мы не знали»; это сборник интереснейших материалов, статей, воспоминаний, эссе, изданный в Саратове в 1992 году.


«Если не будут приняты героические меры, я лично буду проводить в Совете Обороны и в ЦК не только аресты всех ответственных лиц, но и расстрелы. Нетерпимы бездеятельность и халатность.

С коммунистическим приветом, Ленин». (28.07.1920)


«Обязательно найдите виновных, чтобы мы этих мерзавцев могли сгноить в тюрьме. Ленин». (13.09.1921)


«Гласность ревтрибуналов (уже) не обязательна. Состав их усилить Вашими людьми, усилить их всяческую связь с ВЧК, усилить быстроту и силу их репрессий. Поговорите со Сталиным, покажите ему это письмо. Ленин». (31.01.1922)

«Христа ради, посадите Вы за волокиту в тюрьму кого-нибудь. Ваш Ленин». (11.02.1922)


Да, в последнее время появилось немало публикаций, исследований, книг, из которых предстаёт перед нами подлинный, неурезанный и непринуждённый вождь мирового пролетариата. Но и раньше, в советское время, можно было его разглядеть и понять — подлинного; вышло пять собраний сочинений Ленина, хотя и «отредактированных» соответствующим образом. Но всё равно в них присутствует людоедский, хитрый, беспринципный, однолинейный, нетерпимый (к «врагам», а враги все, «кто не с нами») Владимир Ильич — всё античеловеческое «вычистить» из трудов теоретика (и практика) коммунизма невозможно.

Конечно, мало кто в Советском Союзе читал труды своих вождей, начиная с Ленина. Очень сомневаюсь, что найдётся хоть один «простой советский человек», проштудировавший его «полные собрания сочинений» от корки до корки. Наверно, сей тяжкий труд — удел узких специалистов. Но ведь и нескольких ленинских работ, входивших в обязательный курс марксизма-ленинизма в высших учебных заведениях, вполне достаточно для понимания подлинного Ленина, для прозрения. Ведь мы не только читали эти труды, но и конспектировали их, разбирали нетленное наследие вождя на семинарах. Тем не менее уже в человеконенавистническую эпоху Сталина в народе, во всех социальных слоях общества была глубоким убеждением расхожая фраза: «Если бы был жив Ленин...»

Сегодня можно с полной уверенностью сказать: если бы Владимир Ильич осчастливил нас ещё двумя десятилетиями своего пребывания в этой жизни (достигнув возраста Иосифа Виссарионовича Сталина), Россия — да и весь мир — содрогнулась бы от его преступлений: программа действий начертана в бессмертном ленинском теоретическом наследии.

Впрочем... Это непререкаемая истина: история не имеет «если бы...» — сослагательного наклонения.

Так всё-таки что и почему с нами произошло? Общее затмение и помутнение разума? Всенародный гипноз? Наваждение?

Да, убеждён я, наваждение. Только надо уточнить: дьявольское наваждение, потому что марксизм-ленинизм — это религия. Религия от дьявола, от Сатаны. В 1917 году в Российской империи победили силы тёмного князя мира сего, его апостолы стали нашими вождями, Голгофа для Христа и людей Христовой веры была перенесена в Россию. И хотя сегодня в нашей стране антихрист сокрушён, его паствы достаточно по городам и весям русской земли, их ещё — увы!.. — тьмы и тьмы. И пока это бесовское учение — марксизм-ленинизм — не будет объявлено вне закона, пока пасторы ленинского воинства, допущенные к власти, не будут устранены из неё, пока не предадут тело Ленина земле (а душа его принадлежит дьяволу) — не будет покоя, мира и согласия в России.

Теперь вернёмся к двум персонажам отечественной истории — Ленину и Каминскому в аспекте их взаимодействия и взаимопроникновения.

«Я всю жизнь буду с вами, Владимир Ильич! Я никогда не сверну с нашего пути. И, если понадобится, я умру за вас!»

Наверняка восемнадцатилетний Каминский был искренен, когда так мысленно обращался к Ленину, после их прогулки в Польские Татры, к озеру Морское Око.

Он сохранил фанатическую — именно фанатическую — преданность вождю, всеохватывающую и безоглядную, до конца жизни. Или, может быть, почти до конца — до горького и окончательного прозрения, пришедшего к нему в два последних года жизни.

Ленин наверняка обладал гипнотической силой, вручённой ему теми, кто послал его на нашу землю, в Россию. Этот парализующий волю и свободное мышление гипноз испытали на себе его соратники и близкие люди. Одни не осознавали, как бы теперь сказали, его экстрасенсорного воздействия на себя и слепо подчинялись ему (наверняка в этом ряду — Григорий Каминский), другие (Инесса Арманд) осознавали и осмысленно, с радостью подчинялись вождю, шли за ним «в огонь и в воду». Чаще — в огонь.

Эта гипнотическая сила Владимира Ильича соединялась с двумя качествами его натуры. Первое качество: убеждённость в своей абсолютной, стопроцентной правоте всегда и во всём (отсюда нетерпимость к любым оппонентам и возражениям, вызывавшим гнев, ярость, ненависть, желание немедленно уничтожить несогласного — «расстрелять», «сгноить в тюрьме», «привязать к позорному столбу» и проч.). Второе качество: полное отсутствие чувств, эмоций: жалости, страданий, сочувствия чужому горю, любви.

В этой связи одно потрясающее свидетельство. Художник Юрий Анненков («Дневник моих встреч. Цикл трагедий», том второй, страница 253, Ленинград: «Искусство», 1991), Юрий Павлович, до эмиграции в Европу в 1923 году был художником, приближённым ко двору советских вождей, писал их портреты, Ленина в том числе. После смерти вождя его пригласили в Институт Ленина, для ознакомления с документами и фотографиями — готовился выпуск нескольких книг о почившем кумире, и Ю.П. Анненкову предложили их иллюстрировать. «Ознакомление с документами продолжалось около двух недель. В облупившемся снаружи и неотопленном внутри Институте Ленина меня прежде всего поразила стеклянная банка, в которой лежал заспиртованный ленинский мозг, извлечённый из черепа во время бальзамирований трупа: одно полушарие было здоровым и полновесным, с отчётливыми извилинами; другое, как бы подвешенное к первому на тесёмочке, — сморщено, скомкано, смято и величиной не более грецкого ореха. Через несколько дней эта странная банка исчезла из института, и надо думать, навсегда. Мне говорили в Кремле, что банка была изъята по просьбе Крупской, что более чем понятно. Впрочем, я слышал несколько лет спустя, будто бы ленинский мозг был перевезён для медицинского исследования куда-то в Берлин».

То есть у Владимира Ильича напрочь отсутствовало то полушарие, которое управляет эмоциональной, чувственной деятельностью индивидуума. Любовь, нежность, сострадание, жалость... — да он просто не знал, что существуют на свете такие и подобные им чувства; он «не виноват». Кстати, полным отсутствием эмоциональной, чувственной жизни был отмечен и Иосиф Виссарионович; в этом смысле Ленин и Сталин — сиамские близнецы с общим и единым сердцем. Интересно, что оказалось под черепной коробкой у генералиссимуса, когда его снаряжали в Мавзолей, под бок к Учителю?..

Итак, триединство: гипнотическая сила, стопроцентная убеждённость — всегда и во всём — в своей правоте и отсутствие эмоционального восприятия мира — вот что в конце концов создало феномен под названием «Ленин», превративший своих ближайших соратников в послушных, самостоятельно не рассуждающих роботов — для них любая директива вождя, любой тезис его «учения», любая тактическая или стратегическая задача — руководство к действию, безусловному и немедленному.

Увы! Таким был — до 1935 года — Григорий Наумович Каминский.

Если бы — опять это «если бы!..» — история в доступном человечеству измерении знала обратный ход! И восемнадцатилетний Гриша Каминский после первой встречи с Лениным в Польше, окончательно определившей его жизненный путь, мог бы прочитать тогда такие слова замечательного русского писателя Александра Ивановича Куприна («Ленин. Моментальная фотография, 1919 год»; писателю удалось добиться короткой встречи с вождём в его кремлёвском кабинете):

«В сущности, — подумал я, — этот человек, такой простой, вежливый и здоровый, — гораздо страшнее Нерона, Тиберия, Иоанна Грозного. Те, при всём своём душевном уродстве, были всё-таки люди, доступные капризам дня и колебаниям характера. Этот же — нечто вроде камня, вроде утёса, который оторвался от горного кряжа и стремительно катится вниз, уничтожая всё на своём пути. И про то подумайте! — камень, в силу какого-то волшебства, мыслящий! Нет у него ни чувств, ни желаний, ни инстинктов. Одна острая, сухая, непобедимая мысль: падая — уничтожаю».

Загрузка...