30 — 31 октября 1917 года
«Временное правительство низложено. Государственная власть перешла в руки органа Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов — Военно-революционного комитета, стоящего во главе петроградского пролетариата и гарнизона.
Дело, за которое боролся народ: немедленное предложение мира, отмена помещичьей собственности на землю, рабочий контроль над производством, создание Советского правительства — это дело обеспечено.
Да здравствует революция рабочих, солдат и крестьян!
Военно-революционный комитет при Петроградском Совете рабочих и солдатских депутатов.
25 октября 1917 г., 10 часов утра».
«Тульская молва», 30 октября. Театр «XX век» на Киевской улице. Рекордная драма в шести больших частях с участием знаменитого артиста Бонар — «Пляска любви — пляска смерти».
«Земля и воля», 30 октября. Расследование о захвате мельницы. Министр внутренних дел предложил местному комиссару произвести расследование по делу о захвате крестьянами деревни Рябово Венёвского уезда у члена Союза мукомолов Любимова мельницы, арендуемой у гражданина Бетринского. И, в случае установления данного факта, срочно принять меры к возврату мельницы арендатору, при необходимости употребив силу. Принято из Петрограда по телеграфу 24-го числа сего октября.
«Тульская молва», 30 октября. Гастроли Смирновой, Юрьева и других переносятся. О дне гастролей будет объявлено особо.
«Голос народа», 30 октября. Совещание Продовольственной комиссии. Под председательством члена городской управы А.П. Ванинова состоялось совещание Продовольственной комиссии. Обсуждался вопрос о проведении в жизнь постановления Городской думы об изменении способов использования тех или иных суррогатов, могущих собой заменить муку для выпечки хлеба. Мера эта вызвана недостатком муки и несвоевременным подвозом ея в связи с аграрными беспорядками в губернии.
«Тульская молва», 30 октября. Спектакли в Новом театре труппы знаменитых актёров под главным режиссёрством Лайна «Дни нашей жизни», сочинение Леонида Андреева, и «Война», сочинение Арцыбашева, отменяются.
«Земля и воля», 31 октября. Из передовой статьи: «Большевики-ленинцы с первого дня своей власти спешат спрятаться под покров ночи. Ночью они расстреливали Зимний дворец, теперь они хотят создать ночь трудового народа, чтобы обследовать свои дела. Они закрыли почти все петербургские газеты, они ввели цензуру, захватили телеграф и в нём тоже установили свою цензуру. Они организовали прослушивание частных разговоров по телефону. Зато они завалили столичные улицы своими «Правдами». Они боятся света, боятся критики? Разве трудовому народу уже не нужна сознательность, которая складывается лишь после знакомства с разными взглядами на один и тот же вопрос?»
«Тульская молва», 31 октября. Продаются с торгов дома. Громадный выбор! В центре города: каменные, доходные, деревянные особняки с садами, а также земля 1700 кв. сажен с постройками. За всеми справками обращаться: Тула, Киевская улица, дом Грибанова, телефон 3-52.
«Голос народа», 31 октября. Электротеатр «Триумф», 31 и 1 ноября: «Вампиры, или Кровавая свадьба», драма в четырёх больших частях. 1 и 2 ноября: «Шальная» — роскошная боевая драма в шести больших частях. Картину иллюстрируют пианист Ян Ландер и пианистка Шереметьева.
«Земля и воля», 31 октября. Без заголовка, вне очереди, циркулярно. Из Москвы по прямому проводу. В Москве идёт бой. Центр уже в руках правительственных войск. Вокзалы заняты большевиками. Потери правительственных войск — около тридцати человек убитыми и около ста ранеными.
«Голос народа», 31 октября. Театр «XX век». Сенсация! Невиданно! «Маска, которая смеётся, или Железный Коготь». Кинороман в 32 частях. Эта картина в 100 раз лучше картины «Тайны Нью-Йорка». (Такой картины мир не видел). Такие захватывающие моменты и ужасы, где американские актёры рискуют жизнью каждую минуту, мир не видел! Эта картина сейчас идёт в Москве в кино «Арс» 30 дней подряд при переполненном зале. Премьера в Туле 10 ноября.
«Тульская молва», 31 октября. Сегодня Исполнительный комитет учащихся в здании Боровиковской гимназии — Жуковская улица — устраивает лекцию Марцинековского «Революция духа — новый строй и нравственные задачи молодёжи». После лекции беседа-спор.
Ассенизатор, прибывший из Гомеля с собственным ассенизационным обозом, производит по весьма дешёвым ценам очистку клозетов, помойных ям и прочего. Спешите до морозов сделать заказы. Обращаться: Старо-Павшинская улица, дом № 122».
«Земля и воля», 31 октября. Постановление центрального комитета партии эсеров. Все члены партии, которые принимали участие в большевистской авантюре и не ушли со съезда Советов после расстрела Зимнего дворца, ареста членов партии и других мер насилия, принятых Военно-революционным комитетом во главе с большевиками против демократии, — за грубое нарушение партийной дисциплины исключаются из партии. 27 октября 1917 года.
«Тульская молва», 31 октября. Продаётся ослик, цена двести пятьдесят рублей. Справиться: ватная фабрика Эффа, близ Курского вокзала.
...Весть о падении Временного правительства, о Втором съезде Советов пришла в Тулу двадцать седьмого октября — телеграф работал со сбоями. Два дня город оружейников бурлил митингами, шествиями, никогда центральные улицы и площади не знали такого великого скопления народа. Красные флаги, плакаты, лозунги, призывающие поддержать большевиков, и лозунги, предающие большевиков анафеме, листовки всех направлений, которыми буквально была засыпана Тула. Яростные споры ораторов, иногда переходящие в драки. Всеобщее возбуждение, радость, растерянность, гнев... Хмурые осенние дни, небо в тяжёлых тучах, дождь, иногда с мокрым снегом, грязь, порывистый ветер, тревожный колокольный звон. Закрыты все продовольственные лавки и магазины. Электростанция работает с перебоями, на Курском вокзале на запасных путях скопились поезда, и пассажирские и товарные, — машинисты, железнодорожники на митингах...
30 октября в два часа дня откроется заседание Тульского Совета рабочих и солдатских депутатов третьего созыва, на котором будет решаться вопрос о власти: поддержать или отвергнуть решения Второго съезда Советов в Петрограде.
А в ночь с 29 на 30 октября во двор бывшего ресторана «Хива» на Миллионной улице в Заречье еле втиснулись четыре грузовых автомобиля, прибывшие из Москвы. Тут же состоялось краткое совещание. Грузовики сопровождал Нацаренус, представитель Московского военно-революционного комитета; с ним, кроме шофёров, было ещё трое, все, как и Нацаренус, в чёрных кожаных куртках, с воспалёнными бессонницей глазами, стремительные и нетерпеливые. «Скорей!» — вот что было написано на их лицах.
— Необходимо оружие, — сказал Нацаренус. — Как можно быстрее. Не привезём из Тулы винтовки и пулемёты, патроны — восстание в Москве захлебнётся. Сейчас все решают уже не дни, а часы. Вот письмо Ногина. Просил, товарищ Каминский, передать вам лично.
На этом совещании были Кауль, Степанов, Шурдуков, Иван Михеев, бывший унтер-офицер, огромный, медведеподобный, но быстрый в решениях — в последние недели он работал от большевиков среди караульных частей арсенала.
— Оружие будет, — сказал Григорий Каминский, — любым путём достанем. Недавно командиром арсенала стал наш человек, Павел Сергеев, мы его недавно в партию принимали.
— Трудность одна, — сказал Александр Кауль, как всегда невозмутимый и спокойный, — среди солдат караула много меньшевиков...
— Надо подавить! — сказал Нацаренус. — Преодолеть любое сопротивление, если оно возникнет!
— Подавим. — Каминский повернулся к Степанову. — Верно, Сергей Иванович?
— Сейчас обмозгуем, как всё это провернуть. — Степанов потёр большой лоб ладонью. — Пока ясно одно: оружие надо вывозить ночью. Это раз. А второе — меньшевики и эсеры в Совете ничего не должны узнать. Поэтому сегодняшнее заседание надо затянуть до глубокой ночи.
— Затянем! — засмеялся Григорий. — В этом деле опыт у нас имеется.
— Тем более, — сказал Кауль, — что дебаты предстоят жаркие. Хотя наша фракция на этот раз и самая представительная, имеем сведения: меньшевики и эсеры объединились, они предложат совместную резолюцию о власти, заранее можно сказать какую...
— И всё-таки, — опять перебил Нацаренус, — сегодня дело пролетарской революции решается в Москве. Поэтому действуйте, товарищи! И немедленно.
— Операцию по изъятию оружия из арсенала, — сказал Сергей Иванович, — предлагаю поручить Ивану Михееву.
...Ещё с утра в Народном доме, где заседал Тульский Совет, под самыми стенами оружейного завода, набилось народу — не протолкаться. Кроме делегатов тут было много приглашённых рабочих, солдат, демократической интеллигенции, и люди всё шли и шли.
В половине второго уже, как говорится, яблоку негде было упасть. Стоял возбуждённый гул голосов, чувствовалось крайне нетерпение — ждали...
В боковой комнате рядом со сценой, с единственным окном, за которым большими серыми хлопьями лепил мокрый снег, уединились два человека — Сергей Родионович Дзюбин, лидер тульских меньшевиков, и глава тульских эсеров Константин Александрович Восленский, высокий, представительный брюнет лет сорока, с офицерской выправкой и бледным лицом, на котором глубоким светом мерцали умные внимательные глаза.
До начала заседания оставалось десять минут.
— В целом, Константин Александрович, — говорил Дзюбин, — абсурдная ситуация. Меньшевиков в Туле — две тысячи триста тридцать человек...
— Эсеров по всей губернии, — перебил Восленский, — более пяти тысяч.
— Но от вас откололись левые...
— Ерунда! — отмахнулся Константин Александрович. — Их ничтожная кучка!
— Большевиков в городе еле наберётся тысячи полторы, и то с натяжкой. — В голосе Дзюбина смешались возмущение и негодование. — И поди ж ты, верховодят в Совете!
— Да, их фракция насчитывает около ста человек. Но, Сергей Родионович... — Восленский скупо улыбнулся, его щёки чуть-чуть порозовели. — Сегодня мы окончательно вместе. Потом... В ближайшие дни многое будет решаться. Увы, увы! Военной силой. Сейчас я вам покажу, какова ситуация. — Он достал из внутреннего кармана карту Тулы, выполненную от руки умело и точно. — На данный момент мы имеем вооружённую дружину, эсеровскую, а у нас, батенька, и кадровые офицеры, и члены групп экспроприаторов. Молодцы своё дело знают. Дружина уже взяла под свою охрану банк, почту и телеграф. — Он показал на карте: — Здесь, здесь и здесь. Далее. Наш бронированный поезд с вооружённым отрядом патрулирует Курский вокзал и железнодорожный узел...
— А в гарнизоне? — перебил Дзюбин.
Константин Александрович помрачнел.
— В гарнизоне хуже. На собраниях полковых и ротных комиссаров прошла большевистская резолюция о поддержке Петроградского военно-революционного комитета. Притом — восемнадцатью голосами против восемнадцати. Факт, будем правде смотреть в глаза, тревожный...
— А что у нас в арсенале? — спросил Дзюбин.
— Вам, Сергей Родионович, лучше знать. Эсеров среди солдат караула там нет, а вот меньшевики, если я правильно информирован, имеются.
— Да, да! — поспешил Дзюбин. — Положение в арсенале мы надёжно контролируем, хотя я и не знаю подробностей. Надо спросить у Астахова, он ведает военными делами.
Восленский взглянул на часы:
— До начала заседания остаётся три минуты. Я убеждён... — Голос Восленского дрогнул от волнения. — Коли мы вместе, большевики не устоят. И у нас в руках два козыря, на пленарном заседании цеховых комитетов оружейного завода резолюция большевиков о поддержке Советов Петрограда отклонена семьюдесятью шестью голосами против пятидесяти трёх. То же на патронном заводе: там мы провалили резолюцию большевиков ста шестьюдесятью тремя голосами против семидесяти трёх...
— Но в низовых партячейках, — перебил Дзюбин, — картина совсем иная: там главенствуют большевики.
— Не будем сейчас, Сергей Родионович, — поморщился Восленский, — вдаваться в эти подробности. На этот исторический час мы имеем пусть формальный, но козырь: рабочие оружейного завода и патронного — против перехода власти к Советам. К это — главное!
Явственно прозвенел колокольчик, послышался зычный голос:
— Товарищи депутаты! Прошу занять свои места!
...На последнем заседании Тульского Совета Константин Александрович Восленский был избран председательствующим, и сейчас ему предстоит вести заседание.
— Пора! — сказал он дрогнувшим голосом.
Дзюбин молча пожал ему руку, и оба вышли из комнаты.
Стол президиума был длинный, во всю сцену. Его освещало несколько керосиновых ламп. Меньшевики, эсеры, большевики сидели кучно и в президиуме, демонстрируя раскол Совета на фракции. Впрочем, Восленский оказался рядом с Дзюбиным, а по бокам Каминского сидели Кауль и Степанов.
Рядом со сценой, уже в зале, два справа, один слева, стояли небольшие столы для секретарей основных трёх фракций Совета, и за столом, который стоял слева, сидела Ольга Розен, разложив перед собой чистые листы бумаги и отточенные карандаши; она неотрывно смотрела на Каминского, надеясь встретиться с ним взглядом, но Григорий о чём-то горячо говорил с Сашей Каулем, упрямо встряхивая головой.
...Посмотрев на наручные часы, Восленский зазвонил в колокольчик. Переполненный зал, слабо освещённый керосиновыми лампами, поставленными на стульях в проходах, неохотно смолк.
— Слово для доклада о событиях в Петрограде и Москве, — сказал председательствующий, — предоставляется товарищу Максимовскому, члену Московского комитета Российской социал-демократической партии... — Константин Александрович выдержал паузу. — ...Фракция большевиков. — По залу прокатилась волна невнятных голосов, и непонятно было, что в ней преобладает: одобрение или осуждение. — Затем для оглашения текста резолюции большевиков о власти будет предоставлено слово товарищу Каминскому.
На трибуну поднялся совсем молодой человек, которому очки на длинном носу и густая чёрная борода придавали строгий академический вид. Он зашуршал стопкой листов бумаги, потом отложил их в сторону, посмотрел в глубину зала, тонущего в тусклом желтоватом свете.
Была полная тишина, казалось таящая в себе угрозу.
...А в это самое время Иван Михеев стремительной походкой шагал в Тупиковый переулок, который был вторым от угла на улице Ствольной, подошёл к калитке с медной затейливой вывеской «Злая собака», сдвинул старую доску, засунул, с трудом правда, в образовавшуюся щель свою внушительных размеров ручищу; звякнула металлическая щеколда, калитка открылась.
Загремела цепь по проволоке, радостно взлаял лохматый пёс и, неистово крутя хвостом, кинулся к Ивану с объятиями.
— Ладно, ладно, Полкан, — успокаивал собаку Михеев. — Очумел, что ли? С ног свалишь!
— Тебя свалишь!.. — К нему от дома с тремя подслеповатыми окошками уже шёл молодой статный человек в офицерской шинели без погон, накинутой на плечи. Его чисто выбритое лицо светилось доброжелательностью. — Как раз самовар вот-вот закипит. Погоняем кипяточку. И порошок сахарина имеется.
Это был Павел Сергеевич, комендант Тульского арсенала.
— Кто у тебя сегодня в карауле? — сразу приступил к делу Михеев. — Необходимо, чтобы были только наши...
— Не тарахти, не тарахти! — перебил Сергеев. — Давай в дом, за самоваром обо всём поговорим. Я уже в курсе. У меня человек от Каминского был.
...В пять часов вечера, после доклада Максимовского и дебатов по резолюции о власти, предложенной фракцией большевиков, которую зачитал Каминский, на заседании Тульского Совета был объявлен перерыв на тридцать минут.
В маленькой комнате за сценой собрался весь комитет тульской большевистской организации. Теперь в нём было около трети новых товарищей, недавно избранных. Первые мгновения — толкотня, все говорили разом... И в хаотическом, нервном, воспалённом разговоре прошли почти все полчаса. Вдруг кто-то сказал:
— Посмотрите в окно!
Окно под углом смотрело на далёкий берег Упы, и сейчас над рекой и над Заречьем странно, неестественно очистилось небо, ставшее зловеще фиолетовым, по нему неслись разорванные, клочковатые тучи, и сквозь них, над самым краем земли, вернее, над низкими, путаными зареченскими крышами стояла, то возникая на фиолетовом холсте, то исчезая в топких тучах, но всё равно просвечивая сквозь них, большая белая луна с левым замутнённым, как бы выщербленным краем.
— Какое-то библейское небо, — сказал Александр Кауль.
И неожиданно стало тихо.
В этой тишине, казалось наполненной электрическими разрядами, прозвучал высокий нервный голос:
— Я должен сделать заявление!..
Все оглянулись на голос.
Пётр Вепринцев, служащий конторы оружейного завода, совсем недавно принятый в партию и введённый в комитет как представитель трудовой интеллигенции, высокий, худой, сейчас с пылающим от смущения и решительности лицом, повторил в полной тишине:
— Я должен сделать заявление... От себя... И ещё... Нас пятеро. Кроме меня, Найденкин, Лобанов, Орлов...
— Что за заявление? — перебил Каминский.
— Мы против перехода власти в руки Советов, — уже твёрдо, убеждённо сказал Вепринцев. — Мы не справимся! Получается, мы против всех революционных сил России. Действительно может начаться гражданская война. А это...
— Что? — резко, яростно перебил Григорий Каминский. — Вчера мы на общем собрании приняли решение... А сегодня... Это — предательство! Удар в спину! Я требую, чтобы вы немедленно отказались... — Ему не хватало слов. — Если вы с нами...
— Я не могу отказаться от своих убеждений, — сказал Вепринцев. — И если так ставится вопрос... Я выхожу из партии.
Уже несколько секунд требовательно звенел колокольчик председательствующего.
— Ладно, — проговорил Каминский, стиснув зубы, — пошли. Потом разберёмся...
...Зал по-прежнему был переполнен.
— Слово предоставляется от блока фракций меньшевиков и эсеров, — сказал Вепринцев, когда собравшиеся в Народном доме наконец угомонились, — товарищу Дзюбину.
Сергей Родионович поднялся на трибуну.
— Итак, — начал он спокойно, сдержанно, но нервное напряжение оратора мгновенно передалось залу, — резолюция, предложенная большевиками о переходе всей власти к Советам, оглашена. Прежде чем будет зачитана резолюция блока меньшевиков и эсеров, я имею честь сделать заявление от комитетов партии социалистов-революционеров и меньшевиков... Товарищи! Товарищи по борьбе за свободную Россию! Нас приглашают поддержать переворот в Петрограде, утвердить единоличную власть большевиков, которые с первого дня встали на путь насилия...
Каминский вскочил со своего места в президиуме, крикнул:
— Революция всегда насилие по отношению к свергнутым классам!
В зале поднялся шум, движение зыбью прокатилось по рядам.
И в это время из-за кулис появился молодой человек в чёрном парадном костюме, за спинами президиума. быстро подошёл к Дзюбину и передал ему записку, что-то шепнув на ухо.
— Простите, Константин Александрович. — Дзюбин повернулся к Восленскому. — У меня экстренное сообщение. Только что из Москвы передано по телефону в редакцию «Голоса народа». — Мгновенно стало тихо. Дзюбин развернул записку и прочитал: — «Всем! Всем! Всем! Положение в Петрограде. Войсками комитета «Родина и революция» освобождены все юнкерские училища, казачьи части, занят Михайловский манеж, захвачены броневые и орудийные автомобили, занята телефонная станция и стягиваются силы для занятия оказавшихся благодаря принятым мерам совершенно изолированными Петропавловской крепости и Смольного института, последних убежищ большевиков...»
В разных концах зала загремели аплодисменты, послышались протестующие возгласы, крики «Ура!» и «Позор!». Многие повскакивали с мест, всё смешалось...
Константин Александрович Восленский звонил в колокольчик.
Зал не мог утихомириться несколько минут.
Дзюбин читал дальше:
— «Всем военным частям, опомнившимся от угара большевистской авантюры и желающим послужить делу революции и свободы, приказываем немедленно стягиваться в Николаевское инженерное училище и Инженерный замок. Всякое промедление будет рассматриваться как измена революции и повлечёт за собой принятие самых решительных мер. Председатель Совета республики Аксёнов. Председатель комитета «Родина и революция» Гоц...»
У Константина Александровича Восленского, всё ещё стоявшего за столом президиума, вырвалось:
— Слава тебе, Господи!
А Дзюбин повысил голос:
— Господа! — Он поправился без всякого смущения. — Товарищи! Вторая телеграмма из Москвы. — Голос Сергея Родионовича звучал торжественно: — «Кремль в руках юнкеров. В центре, на Пресне, в районе Патриарших прудов — ожесточённые бои. Правительственные войска теснят большевиков!»
Странно — после этого сообщения в зале сохранялась полная, казалось, тяжёлая тишина.
В президиуме поднялся Григорий Каминский, отбросил рукой прядь волос, упавших на лоб; лицо его было мертвенно-бледным. Ольга Розен не отрываясь смотрела на него, чувствуя, как холодеют кончики пальцев, и не осознавая, что такая же бледность заливает и её лицо.
— Что же. — Голос Каминского был полон горечи и сарказма. — Как тут было правильно сказано... Что же, господа, гражданская война? И кто её развязал? Кто выступил против народной власти? Большевики?
— Да! Большевики! — раздался голос из зала.
— Полно! — продолжал Каминский. — Я думаю, здесь всем понятно, чьи интересы защищают так называемые правительственные войска!
— Они защищают революцию и демократию от деспотии однопартийной власти! — опять закричали из зала.
— Сейчас на улицах Петрограда и Москвы, — твёрдо и, казалось, спокойно говорил Григорий, — льётся русская кровь... И эта кровь на совести тех, кто предал интересы восставшего народа! А разве в деревне по вине Временного правительства, по существу, не идёт гражданская война? Кто от пробудившегося крестьянства военной силой защищает интересы помещиков и прочих землевладельцев?
— В этом виноваты вы, — повернулся к Каминскому Восленский. — Именно большевики провоцируют несознательные слои крестьянства на бунты и погромы!
Каминский не обратил внимания на эти слова.
— Если вы, меньшевики и эсеры, революционеры, то чему радуетесь? — Он обращался к залу и к президиуму. — Что революция может утонуть в крови народа? Но революция не погибнет! Она — победит!
Григорий Каминский сел, а зал пришёл в движение, взорвался возгласами:
— Да здравствует социалистическая революция!
— Долой большевиков!
— Мы не раз погибали на баррикадах!
— И сидели в тюрьмах за народное дело!
— Вся власть Советам!..
...Восленский звонил в колокольчик. Когда установилась относительная тишина, он сказал Дзюбину, и торжество звучало в его голосе:
— Продолжайте, пожалуйста.
— Да, да! — Сергей Родионович зашуршал листами бумаги. — Блок тульских организаций меньшевиков и эсеров по вопросу о власти предлагает Тульскому Совету рабочих и солдатских депутатов следующую резолюцию. — И он стал читать, стараясь за монотонностью голоса скрыть своё волнение: — «Правительство, созданное частью съезда Советов на почве свершившегося переворота, является чисто большевистским. Оно не может встретить поддержки во всей организационной демократии и, признанное одной партией, лишено достаточной опоры в стране. Раскол в рядах демократии толкает правые элементы к новому сближению с имущественными классами. И теперь контрреволюция под предлогом подавления большевистского восстания мобилизует свои силы для удушения революции...»
Тишина в зале была такая, что слышно было потрескивание фитилей в коптящих керосиновых лампах.
— «...Гражданская война, грозящая стране неслыханными потрясениями и кровопролитиями, — читал Дзюбин, — ведёт к бессилию демократии и гибели революции. В этих условиях справиться с хозяйственной разрухой, привести страну к миру, разрешить вопрос о земле, обеспечить созыв Учредительного собрания может только демократическая власть, созданная и признанная всеми частями организованной демократии. Фракция меньшевиков и эсеров, отвергая захват власти большевиками, обращается ко всем лагерям демократии с решительным требованием восстановить единый революционный фронт, чтобы революция не захлебнулась в крови солдат, рабочих и крестьян».
Сергей Родионович Дзюбин покинул трибуну.
Зал хранил молчание.
Кауль и Восленский обмолвились несколькими фразами.
Константин Александрович поднялся на трибуну.
— Приступаем к голосованию, — сказал он. — Голосование будет поимённым и, вместе с подсчётом голосов, займёт много времени. Поэтому гости заседания, которые желают, могут покинуть зал.
Ни один человек не поднялся со своего места...
— Ставится на голосование резолюция большевиков. — Восленский поднёс к глазам (он был близорук) лист бумаги. — Первой голосует фракция интернационалистов. За или против... — И он начал читать с листа: — Емельянов!
— Против! — прозвучал голос из зала.
— Лейтейзен!
— Против! — сказал Гавриил Давидович, он одиноко сидел в президиуме, единолично представляя там свою малочисленную фракцию.
— Николаев!
— Против!..
...Прохор Заикин и Семён Воронков и в казарме были соседями по нарам, и в караул всегда их вместе ставили — так уж повелось: односельчане, неразлейвода, хотя споры у них и разногласия постоянные, всё больше на политической основе: Прохор — большевик, Семён — меньшевик, вот вам и полемика, раздоры и выяснения отношений. Впрочем, словоохотлив да задирист Прохор Заикин. Воронков же Семён всё больше отмалчивался, особенно в последнее время, какая-то большая дума его одолевает, а может быть, настиг разлад с самим собой: не может в чём-то важном, ответственном определиться — и вот хмур, задумчив, на себя не похож. Ведь поначалу, как революция грянула, — первый был Воронков на митингах и сходках, во всё встревал, глотку драл, где надо, а где и помолчал бы, — первое дело, хлебом не корми, только допусти с народом потолковать, душу выкричать. И вдруг примолк, всё в себе переживает.
А Прохор большой охотник до разговоров, впрочем, и не обязательно политических.
Вот и сейчас — а заступили они в караул в ночь с тридцатого на тридцать первое октября 1917 года — вторые ворота арсенала Тульского оружейного завода охранять, — покалякать бы... С боков у них ещё двое ворот, и там тоже по паре солдат караула — прикладами винтовок гремят, тихо переговариваются, иногда цигарка раскурится, подбородок солдатский коротко осветит. Чуть в стороне — небольшой домик о двух комнатах с чуланом, однако ж там и печка тебе топится, и диван мягкий, и самовар горячий — помещение для коменданта арсенала или его заместителей. Обычно в ночь заместитель какой — их три всего — и дежурит, а сегодня сам товарищ Сергеев Павел Панкратович, начальник караула, на ночное дежурство пожаловал, всех караульных обошёл, за руку с каждым поздоровался, в лица внимательно вглядываясь. К чему бы?.. И вот что интересно Прохору Заикину — сегодня в карауле четыре большевика, один беспартийный и всего один меньшевик, Семён Воронков, как вы догадываетесь.
«Отчо так, а?» — думает Прохор Заикин и уже в молчании оставаться не может.
— Семён, а Семён? Слышь, что ль, Семён?
— Ну чо тебе? — неохотно откликается Семён Воронков.
— Видать, совсем мы, большевики, то исть, власть взяли?
— Ета откель же видать? — неохотно спрашивает Семён, перекладывая винтовку с левой руки в правую.
— Дык гляди! — возбуждается Прохор. — Нынче в карауле одне мы! Большевики, другими словами ежели. Только ты из меньшевистского лагеря. Да Егорка Пахомов — беспартийный. С него какой спрос? После контузии к нам, голова чугунная, не работаить... И выходит, Семён, скрозь нас, большевиков то исть, боле: и в карауле, и в Совете, и, должно, по всей Расее. От чо ты на ета скажешь, меньшевистская твоя натура?
Молчит Семён Воронков...
— Ну, ладноть, — говорит обиженно Прохор Заикин и вдруг продолжает с некоторым даже восторгом: — Давай тады об луне!
Действительно, в ясном небе белёсом, кажется замершем, стоит большая бело-розовая луна с щербинками на круглом загадочном лике. Вот ведь перемены в погоде: с утра — пасмурно, хмуро, низкие тучи, дождь со снегом, а к вечеру поднялся ветер, и пожалуйста: над головой ни облачка, зыбкий бело-голубой свет, в котором, между прочим, ни хрена не различить, всё странно слилось: дома со слепыми оконцами, заборы, деревья... очень даже легко подкрасться к арсеналу и караул разом снять, если, конечно, у противника человек двадцать. Представил Прохор Заикин эту кровавую историю при лунном свете, даже в животе похолодело, потому и пристал опять к напарнику по караулу:
— Слышь, Семён, вот как ты соображаешь? На луне люди живуть?
Семён повозился, повздыхал тяжко и сказал наконец:
— Откель нам знать?
— А я так полагаю. — Прохор, прищурившись, всмотрелся в невозмутимое ночное светило. — Беспременно живуть! Ты, Семён, мозгами-то шевельни: земля наскрозь круглая, шар то исть. Учёные определили и взвесили. И мы на ей обретаемся. Идём дале: луна, гляди, тоже круглая! Смекаешь? Делаем беспременный вывод: живуть там люди! Должно, и у их — большевики, меньшевики. Вот антиресно, кого там боле? Ты как предполагаешь, а, Семён?
Не успел ответить Семён Воронков: за углом улицы послышался натужный рокот моторов, по забору, по окнам домов пробежала полоса яркого электрического света, и тут же возникли два ярких глаза, за ним — ещё два и ещё...
К арсеналу приближались одна за одной грузовые машины, покачиваясь на колдобинах дороги.
— Тревога! — закричал Семён Воронков, вскидывая винтовку и щёлкая затвором. — Стой! Кто вдеть?
Его примеру последовал Прохор Заикин, ощутив отвратительную дрожь в коленях. Суетились солдаты караула и у других ворот арсенала.
А четыре грузовых машины остановились одна за другой, фары поумерили свет, однако продолжая светить перед собой, и прямо к Прохору и Семёну шли три человека, двое в чёрных кожаных куртках и один в штатском, огромный, без шапки, с лохматой головой, похожий на медведя.
— Стой! — отчаянно закричал Семён Воронков. — Стрелять буду!
— Погоди, погоди, солдат, — спокойно и, показалось, насмешливо сказал тот, что был похож на медведя, тем временем подходя всё ближе. — Бумагу вот привезли. Давай нам старшого! Кто тут у вас?..
Оказывается, от тёплого помещения, где комендатура помещается, уже шагал к ночным гостям Павел Панкратович Сергеев, комендант арсенала, большевик, в шинели без погон, на плечи накинутой.
— В чём дело, товарищи? — сказал он очень даже спокойным и бодрым голосом. И добавил уже шутливо: — Что за шум, а драки нет?
— Мы от Тульского Совета, — сказал похожий на медведя Иван Михеев, непроницаемо, отчуждённо глядя на Сергеева. — А вы...
— Комендант арсенала! — козырнул с лёгкой небрежностью Павел Панкратович.
— Тогда это вам. — Михеев протянул бывшему поручику лист бумаги. — Постановление Совета... — Он помедлил. — ...Его большевистской фракции. Отгрузить в Москву товарищам по борьбе четыре машины винтовок, пулемётов, патронов.
Сергеев в свете фар прочитал «постановление».
— Всё в порядке, — сказал он. — Будем сразу грузить?
— Да! — резко, даже воспалённо сказал человек в чёрной кожанке, передёрнув плечами. — Немедленно! Надеюсь, солдаты караула помогут? Время...
— Помогут, товарищ Нацаренус, — перебил Иван Михеев, покосившись на Прохора Заикина и Семена Воронкова. — Как могут солдаты не помочь делу революции?
В тот же миг произошло непредвиденное: Семён Воронков быстро отступил в темноту, под стену арсенала, вскинул винтовку вверх, грохнул выстрел. Все шарахнулись в стороны, и проворнее всех — Прохор Заикин.
— Отыди! — кричал Семён. — Караульцы! Сполняй приказ! Есть разъяснения! Без приказа начальника оружейного завода — никому... ета... Ни винтовки, ни патрона! Али присягу не давали? Сполняй, говорю, приказ... — Щёлкнул затвор. — По моей команде...
Не докричал Семён Воронков — сильный удар в ухо сбил его с ног, загремела винтовка, выпавшая из рук, медведь по имени Иван Михеев сидел на нём, тяжело, азартно дыша, и руку до жгучей боли за спину свернул.
— Что с ним делать? — спросил.
— В караулку! — приказал комендант арсенала. — И в чулан. Заикин, Федорков! Тащите его туда! И дверь шкафом приприте!
Всё в момент получилось: Семёна Воронкова, меньшевика, односельчанин Прохор Заикин, большевик, и солдат Егорка Федорков, беспартийный, контуженный, в чулан караульного тёплого помещения поволокли — ноги по земле скребут мелкими шажками, из уха чёрная кровь капает, глаза очумелые, никак не очухается, сообразить не может: чего эта с ним? Только в дверях упираться стал. Тут ему по физии Егорка Федорков съездил, и Прохор Заикин по второму уху добавил, в большом возбуждении и азарте:
— Ты шо, Семён, ай сдурел? Супротив революции? Говорил же: отшатнись к нам! Не слухал...
Затолкали Семена Воронкова в тёмный чулан, а в нём мышами воняет, дверь тяжёлым шкафом припёрли: сиди, контра!
Побежал, весь в революционном энтузиазме, Прохор Заикин к воротам арсенала. А там уже суета: створки ворот открыты, один грузовик задом подкатил, борт отбросили; в глубине помещения с каменными влажными сводами огни мелькают, солдаты, шофёры и те, что в чёрных кожанках, в ряд выстроились, друг дружке ящики передают.
«Пулемёты в разобранном виде», — определил Прохор Заикин, в ряд вставая, и оказался у самого кузова с открытым бортом.
— Шевелись, ребятки! — кричал Иван Михеев, принимая ящики в кузове. — Революция торопит.
От машины, чуял Прохор, натруженно, ново, тревожно пахло бензином...
...Семён Воронков тем временем окончательно очухался в тёмном вонючем чулане. Правда, в голове гудело, левое ухо, похоже, ничего не слышало, и в нём временами что-то щёлкало, отдаваясь болью в зубах и в нижней челюсти.
«Ну, паскуда Прошка! — наперво подумал Семён, пытаясь корявым мизинцем выковырять глухоту из уха. — Сродственник называется. Погоди! Я те попомню... — Но тут новые мысли обуяли Семёна Воронкова. Товарищ Пестун, руководитель их ячейки среди солдат караула, на тайном сходе говорил: «Обнаружите, что большевики пытаются оружие заполучить, — сразу в Совет, ко мне. Знайте: если так, значит, они контрреволюционный мятеж замышляют». «Получается, уже замыслили, — ужаснулся Семён Воронков. — На машины оружию грузят. Вокруг пальца обвели!..»
Заметался в тесном чулане, мышами провонявшем, Семён, налетая на стены. Что делать? Толкнул дверь — не поддаётся. Толкнул посильнее, вроде там, снаружи, что-то тяжёлое сдвинулось... Навалился на дверь Семён Воронков всем телом, ногами в пол по-бычьи упёрся — поддалась дверь! Ещё и ещё... С грохотом опрокинулся тяжёлый шкаф. Из последних сил поднатужился Семён, сначала плечо, потом голову в образовавшуюся щель просунул и — вышел вон.
«Али не слышали, как грохнуло тута?»
Крадучись вышел Семён на крыльцо караульного помещения, к стене прижимаясь. Выходит, не слышали! Да и где им! Вон какая суматоха у ворот арсенала: уже вторая машина к ним пятится, мотор фыркает, и Прошка, змей ползучий, среди прочих суетится, длинный ящик — с винтовками — на плече тащит.
«Ну, большевички, погодитя...»
Шмыгнул Семён Воронков за угол, в тень — от луны этой окаянной. Вроде не заметили.
«Слава те, Господи!»
Теперь — ноги в руки. Однако далеко бечь до Народного дома, где Совет заседает.
Было без четверти двенадцать ночи, кончилось тридцатое октября 1917 года. На заседании Тульского Совета рабочих и солдатских депутатов только что закончилось поимённое голосование за резолюцию меньшевиков и эсеров.
Зал по-прежнему был полон — никто не уходил.
На трибуне стоял взволнованный и торжественный Сергей Родионович Дзюбин с поднятой рукой, призывая собравшихся к тишине.
И тишина — в который раз! — неохотно наступила.
— Итак, товарищи, — сказал Дзюбин, — подводим окончательную черту. Таким образом, голосование показало... За резолюцию фракции большевиков подано сто девять голосов. За резолюцию блока меньшевиков и эсеров — сто сорок восемь голосов. Принимается, следовательно, резолюция меньшевиков и эсеров! — Шквал аплодисментов, негодующих и восторженных выкриков слились воедино. Сергей Родионович уже кричал сорванным голосом: — Наше последнее, окончательное слово: революционная Тула против единоличной однопартийной власти большевиков!
В зале многие повскакивали с мест, кричали, в конце зала, у выхода, началась драка. В общем гвалте, хаосе, сумятице мало кто заметил солдата с размазанной по щеке кровью, который вбежал в беснующееся столпотворение и стал искать кого-то...
И его увидел тот, кого он искал: меньшевик Валентин Павлович Пестун, постоянно работавший с солдатами караула арсенала, членами партии меньшевиков. Расталкивая людей, он бросился к Семёну Воронкову, который от долгого бега никак не мог отдышаться, вытирал руками потное лицо.
— Что?.. Что там?
Семён Воронков нагнулся к уху Валентина Павловича, быстро зашептал, заикаясь от волнения.
Через минуту Пестун уже ворвался на сцену, встал перед президиумом как раз у середины длинного стола, и вид его был столь негодующ, что зал очень быстро стих, замер.
— Мы тут разговоры, дебаты, голосования... — Голос у Пестуна был хриплым, но слышали его всюду. — А большевики тем временем свои дела обделывают... Мы рассуждаем, всякие высокие материи... А большевики в арсенале оружие грузят! В Москву своим отправляют!
Буря разразилась в зале Народного дома. Кричали, свистели, топали ногами, опять многие повскакивали с мест, с разных концов неслись возгласы:
— Кто позволил?
— Бонапартисты!
— Лишить большевиков депутатских мандатов!
— Требуем объяснений!
На трибуну, покинутую Дзюбиным, поднялся Григорий Каминский.
Наверно, прошло не менее четверти часа, прежде чем зал успокоился. Глава тульских большевиков, похоже, не очень-то был огорчён этим обстоятельством.
Наконец он заговорил, спокойно и твёрдо:
— Итак, нужны объяснения. Что же, извольте. На изложение нашей позиции по данному вопросу мне нужно около часа...
Негодующий рокот прокатился по рядам. Кричали:
— У нас регламент!
— Укладывайтесь в двадцать минут!
— Чего тут долго разговаривать?
И тогда в зале поднялось сразу несколько большевиков, заранее записавшихся в прения:
— Мы отдаём товарищу Каминскому своё время!..
Григорий Каминский откашлялся: в зале давно было душно, спёртый воздух пропитался керосиновой вонью, несколько ламп уже еле чадили.
— Тут уже не раз было сказано... — Оратор повернулся к президиуму, потом обвёл неторопливым взглядом первые ряды. — Все мы, собравшиеся в этом зале, революционеры. И вот восставшие пролетарии и крестьяне берутся за оружие, чтобы защищать власть, вырванную из рук эксплуататоров. А оружия не хватает. Как в этой ситуации поступают настоящие революционеры и как предатели революции, соглашатели и капитулянты? Рассмотрим психологию и действия последних...
...Часом раньше у ворот арсенала была загружена ящиками с патронами, винтовками и наганами последняя машина.
— Всё! — еле разгибая спину, сказал комендант арсенала Павел Сергеевич. — Да, будет у меня сегодня денёк... Как бы под трибунал не угодить.
— Не угодишь! — перебил его Нацаренус, уже садясь в кабину машины. — Революция все грехи спишет. Спасибо, товарищи! Передайте оружейникам: Москва не забудет!..
...Все четыре машины тронулись разом.
Огромная луна стояла в зените, и рассеянный свет машинных фар тонул в её нереальном свете.
Павел Сергеев и Иван Михеев молча проводили взглядами последний грузовик, пока он не скрылся за углом. Некоторое время ещё слышен был натужный, со сбоями, рокот моторов; наконец его поглотила осенняя тишина. Только в русских провинциальных городах бывает она такой полной и глухой...
— Убёг! — К ним спешил Прохор Заикин с отвратительной дрожью в коленях. — Убёг Сёмка! Шкаф завалил и...
— Так... — перебил комендант арсенала, недобро глядя на Прохора. — И куда же он подался? Как соображаешь, Заикин?
— Соображаю, что в Совет...
— И я такого мнения, — сказал Иван Михеев. — Значит, мне тоже туда надо.
— Правильно! — согласился Сергеев. — А мы тут порядок наведём. — Он повернулся к обступившим их молчаливым солдатам: — Караул! По местам!..
...Было без двадцати два ночи.
Григорий Каминский находился на трибуне третий час...
Он говорил:
— ...Таким образом, как я показал на примерах Великой французской революции, революции в Германии в одна тысяча восемьсот сорок восьмом году, а также подкрепил свои аргументы ссылками на труды Маркса и Энгельса... Словом, восставший народ всегда имеет право на оружие. А какими средствами он его получает — это уже вопрос тактики. И в связи с этим я хочу заявить следующее...
Зазвонил председательствующий колокольчик. Сергей Восленский пылал негодованием, но тем не менее сдерживал себя.
— Товарищ Каминский, — сказал он, — мы вас довольно слушали. — Он посмотрел в почти наполовину опустевший зал: оставались делегаты Совета и самые терпеливые гости; посмотрел, ища там поддержки, и получил её — на трибуну и президиум дохнуло рокотом и шиканьем. — Теперь послушайте нас. И я предлагаю вам прервать затянувшееся выступление.
— Раз предлагаете... Подчиняюсь. — Каминский не спеша вернулся на своё место в президиуме.
Сергей Константинович появился на трибуне.
— Блок меньшевиков и эсеров, интернационалистов, предлагает Совету принять следующую резолюцию о возмутительном поступке большевиков... — Восленский зашелестел листами бумаги.
В это время в зале появился Иван Михеев, быстро прошёл к сцене, неся боком своё медведеподобное тело между рядами, оказался возле стола, за которым сидела Ольга Розен, что-то тихо, кратко сказал ей, и Ольга уже побежала к боковой двери, чтобы через несколько мгновений возникнуть на сцене...
Сергей Константинович Восленский начал читать предлагаемую резолюцию:
— «В связи с тем, что большевики встали на прямой путь обмана Совета, всех революционных трудящихся Тулы, действуют сепаратистски, в духе ленинского революционно-военного комитета в Петрограде, мы решительно требуем возвращения машин с оружием в арсенал и привлечения к революционному суду лиц, причастных к этой противозаконной акции...»
...Ольга Розен уже была на сцене, за спинами президиума она подошла к Григорию Каминскому, что-то быстро сказала ему на ухо и убежала.
— «Притом мы настаиваем, — читал Восленский, — на публичном суде, чтобы сами рабочие, солдаты...»
Каминский взял председательствующий колокольчик, лежавший на столе, зазвонил в него.
Сергей Константинович удивлённо прервал чтение.
— Простите, — сказал Каминский, — но нет практического смысла читать дальше вашу резолюцию и тем более принимать по ней решение. В повестке дня сегодняшнего заседания Совета есть ещё несколько практических вопросов, которые требуют безотлагательного решения.
— Я не понимаю... — растерянно сказал Восленский.
— Чего тут понимать! — Каминский с приветливой, обезоруживающей улыбкой достал часы-луковицу; в полной тишине щёлкнула крышка. — Семь минут третьего. Ночь... Уже тридцать первое октября. Как летит время! Что же касается машин с оружием... они для нас в данный момент, увы, недосягаемы: час назад прошли Окский мост под Серпуховом. Так что... — Григорий развёл руками.
Зал Народного дома, в котором заседал Тульский Совет рабочих и солдатских депутатов, сковала шоковая тишина...
Из отчёта Ефремовского уездного комиссара о положении в уезде в октябре 1917 года:
«На циркулярное предложение от 12 сентября 1917 года за № 5880 сообщаю Вам нижеследующее о положении дел в уезде за октябрь месяц с.г.
Ещё в сентябре месяце начались порубки экономических лесов, и это правонарушение, не имевшее прекращения за отсутствием к тому средств, а затем постановление съезда крестьянских депутатов уезда от 28 сентября о передаче имений в ведение волостных земельных комитетов послужило началом самовольных захватов имуществ частных владельцев и разгромления их экономий.
Погромы начались с 4 октября и продолжаются до сего времени. Всего разгромлено в уезде 46 имений. Разгромы совершались всем населением соседних к экономиям селений, как мужчинами, так и женщинами. Скот, инвентарь и всякое имущество расхищалось, постройки ломались или разбивались и в немногих случаях поджигались. Дома владельцев подвергались полному разгрому: окна, двери выбиты, вся обстановка или уничтожена, или расхищена, полы и потолки выломаны, а некоторые дома уничтожены до основания. Расхищенный рогатый скот, свиньи и овцы в большинстве прямо же резались, а частью сбывались на рынках. Сельскохозяйственные машины, как-то: паровые и конные молотилки, сеялки, жатки и прочее разбивались и разбирались по частям. В имениях Навродского, кн. Шаховского, Унковского и Хлюстина разгромлены крахмальные заводы, все машины разобраны, части расхищены и вообще приведены в совершенную негодность; в имении Игнатьева в селе Куркине Куркинской волости разгромлен винокуренный завод, а на заводе Вознесенского в пределах всё той же волости расхищено 24 ведра спирта.
При разгроме имений очень много хлеба расхищено и много же погибло его совершенно. Привести в известность количество и стоимость всего расхищенного и уничтоженного пока не представляется возможным, т.к. милиция занята исключительно прекращением и предупреждением дальнейших погромов, а следственная власть не производит следствий за отсутствием охраны.
...В общем положение в уезде тревожное. Кроме погрома владельческих экономий, в некоторых местах уезда стали появляться шайки в 10—12 человек, которые под угрозой погрома вымогают деньги у населения, а в Хорошеводской волости разгромили хозяйство одного крестьянина; такие шайки грозят самосудом чинам волостных управ, а также разгромом почтовых отделений. Сельские власти и учреждения никаким авторитетом не пользуются; бессудность и неимение средств прекратить самочинства и преступные действия отдельных лиц и групп создают убеждение в полной безответственности и отсутствии правопорядка; уездная милиция перегружена работой как по городу, так и командировками в уезд в связи с беспорядками, волостная же милиция совершенно бессильна.
...Выборы гласных уездного земства полностью не прошли, и поэтому земское самоуправление ещё не образовано. Из преступлений по уезду за октябрь месяц считаю долгом отметить: убийство члена волостного исполнительного комитета Замарайской волости двумя солдатами той же волости, тяжёлое ранение ножом милиционера Силинской волости буйствовавшими жителями той же волости, убийство человека в пределах Староказачьей волости, личность которого ещё не установлена, и похищение из Долгопесковской волостной земской управы в ночь с 29 на 30 октября 29 000 руб. денег, полученных для раздачи пайка семьям солдат.
Уездный комиссар Андреев».
Телеграмма помещика Тепелева Тульскому губернскому комиссару.
Из Рассошного, 27 октября 1917 года:
«Убедительно прошу прислать казаков для спасения экономий от погрома. Крестьяне с. Лазовки Судьбищенской волости Новосельского уезда самочинно произвели опись моего имения, отобрали ключи и поставили свой караул.
Тепелев».
«В дни решительной борьбы, когда в Петрограде уже установилась новая народная власть, созданная Всероссийским съездом Советов рабочих и солдатских депутатов и делегатов крестьянских, а в Москве идёт бой революционных солдат и рабочих против вооружённых сил буржуазии, в эти дни Тульский Совет рабочих и солдатских депутатов открыто и честно становится на сторону нового правительства и считает своим революционным долгом всеми силами поддерживать общероссийское движение, закрепляющее петроградскую победу народа.
Для организации этой поддержки Совет избирает из своей среды военно-революционный комитет 7-ми и передаёт ему все полномочия по ведению борьбы за укрепление народной власти Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов».
Из дневника Ольги Розен
«31 октября 1917 г., 4 часа 20 минут дня.
Господи! Господи!.. Как страшно. И какая я счастливая! Гриша мой! Мой навсегда... Ещё никто ничего не знает, только я и он. И мама. Нет, она не знает, но, кажется, догадывается... Ведь недавно, за обедом она спросила: «Оля, что с тобой происходит? Почему у тебя так сияют глаза?»
Неужели у меня сияют глаза? Сейчас посмотрю в зеркало. Правда сияют!
Но — по порядку. Попробую всё описать по порядку.
...Мы выбрались наконец из душного Народного дома, и он, как всегда, пошёл провожать меня. И, как всегда, все наши друзья незаметно отстали, мы оказались одни посреди ночной Тулы.
Меня поразила луна. Какая огромная луна стояла в эту ночь над городом! В эту нашу ночь!.. Всё в голубом сказочном свете. Всё какое-то волшебное.
Мы долго молчали. Я уже к этому привыкла: после какого-нибудь важного события ему надо помолчать: он обдумывает всё происшедшее. А потом сам заводит разговор или что-нибудь спросит. И он спросил, когда мы почему-то, не доходя до губернского суда, свернули в тёмный переулок, хотя мой дом совсем в другой стороне... Вернее, он свернул, а я — за ним. Да, он остановился и спросил, вернее, задал вопрос, как бы кому-то третьему:
— Интересно, который час? — Взглянул на циферблат, щёлкнул крышкой. — Вот это да! Двадцать минут четвёртого! Сколько же заседал Совет?
— Почти тринадцать часов, — сказала я.
— А сколько времени ушло на моё последнее слово? — спросил он.
— Два часа сорок пять минут, — сказала я. — Тебе отдали своё время в прениях семь наших товарищей.
Гриша засмеялся:
— Здорово мы всех этих Дзюбиных...
И тут я выпалила... Правда, правда: это меня мучило ещё в зале Народного дома. Я сказала:
— Значит, меньшевиков и эсеров в Совете мы попросту обманывали, дурачили?
— Дурачили? — Он даже остановился. — Ладно, пусть так! — И голос его стал жёстким, непримиримым. — Но что нам оставалось делать? Если они против отправки оружия в Москву! Пойми, Оля, на календаре истории — пролетарская революция! В Москве наше вооружённое восстание задыхается без оружия. Неужели ты не понимаешь, что у нас просто не было другого выхода?
— Понимаю... — неуверенно сказала я.
Гриша, похоже, даже не услышал меня: он сделал несколько стремительных шагов вперёд, остановился, подбежал ко мне, обнял за плечи. И у меня закружилась голова — от восторга, от счастья.
— Очутиться бы сейчас в Москве! — воскликнул он. — Как ты думаешь, наше оружие...
— Из него уже стреляют, — перебила я, освобождаясь от его рук.
Никак я не могу победить в себе этих приступов обиды. Ведь понимаю: для него главное — революция, можно сказать, смысл жизни. И — хоть убейте! — всё равно ревную его к революции! Идиотка какая-то...
А Гриша ничего не заметил!
— Да! — возбуждённо, даже как-то лихорадочно сказал он. — Уже стреляют! Оля, ты осознаешь, что эта ночь — историческая?
— Осознаю, — подтвердила я, стараясь проникнуться этим чувством: вокруг нас — историческая ночь.
Гриша засмеялся, сказал торжественно, даже театрально:
— В эту ночь в Туле светит большая луна, обыватели спят и не ведают... — Он заглянул мне в глаза. — Твои тоже спят?
— Конечно! — ответила я, представив сонное царство в своём доме. — Давно спят и видят сны про свою блудную дочь. А может быть, не видят. — Порыв, который я не смогла сдержать, толкнул меня: я провела рукой по его щеке. — Ты замёрз... — Щека была холодной. — Пора. Твои тоже спят?
— Наверно! — Гриша засмеялся. — А дядя храпит. У него храп! Во всех комнатах слышно. — И тут он как-то странно огляделся по сторонам. — Постой! Почему мы здесь?
— Где здесь? — спросила я, и сердце моё яростно заколотилось в сладостном и страшном предчувствии неизбежного.
— Понимаешь, Оля... — Я чувствовала: он тоже ужасно волнуется. — Ведь у меня и второй дом есть. Мы оказались... Тут рядом штаб нашей красной гвардии. Бывший полицмейстер сбежал, бросил свои апартаменты. Вот мы и обосновались. Часто приходится поздно возвращаться... Каждый раз своих беспокоить... Вот я...
— Идём! — перебила я, взяв его за руку. И в лунном небе протрубили трубы. Трубы нашей судьбы. — Идём!.. — повторила я.
— Куда? — прошептал он.
— К тебе! — сказала я.
— Но, Оля... — Мне. почудилось, что Гриша хочет высвободить свою руку.
— Идём, идём! — Я уже сама вела его вперёд.
...Мы очутились возле тёмного кирпичного дома. У крыльца стоял солдат с винтовкой. Он молча козырнул Грише, едва покосившись на меня без всякого удивления.
Загремел ключ в скважине замка, дверь распахнулась, и тёплая темнота поглотила нас.
— Осторожно, тут четыре ступени. — Теперь он вёл меня. Коридор был застелен ковром, в нём утонули наши шаги. — Теперь сюда.
Открылась дверь. И мы оказались в большой комнате с тремя окнами, и как раз в среднем из них стояла светло-голубая луна, уже клонившаяся к земле.
— Сейчас... — Гриша выпустил мою руку. — Света, конечно, нет. Керосина тоже нет. И мы тут по ночам при свечах. В подвале навали целый ящик свечей.
Чиркнула спичка, и одна за другой на большом столе зажглись пять свечей в тяжёлых бронзовых подсвечниках.
Гриша задёрнул окна тяжёлыми бархатными портьерами. И осветилась комната. Вернее, сначала осветился стол, и он поразил меня: старинная посуда, простой деревенский кувшин, бумаги, стопки книг. Но главное — на середине стоял пулемёт «Максим», и его воронёное дуло с мушкой тускло сверкало в трепетном свете свечей.
— Как интересно! — вырвалось у меня.
И я стала всё рассматривать, осторожно ступая по паркету, будто боялась, что кто-то остановит меня. Или прогонит.
Вокруг стола стояли кожаные кресла, просто огромные, у глухой стены — тоже кожаный широкий диван, на нём лежал тулуп мехом вверх и белели подушки. Шкафы из тёмного дерева. В красном углу — иконостас, я обратила внимание на то, что лампады перед иконами в дорогих окладах не зажжены и лики святых совсем неразличимы, только в золотых нимбах нежно отражается свет свечей. На стенах в тяжёлых инкрустированных рамах портреты людей, кажется, в парадных мундирах, на одном — в золотых погонах тоже затрепетали отсветы жёлтого огня. Но лица на картинах были неразличимы... Не знаю, как всё это передать? Мне стало жутко... Нет, не то. Тревога, даже смятение заполнило душу.
— А кто на этих портретах? — спросила я.
— Не знаю, — беспечно сказал Гриша. — Дворяне какие-нибудь. Оля, ты хочешь есть?
— Ужасно! — призналась я.
— Сейчас. — Гриша стал заглядывать в тарелки, две или три из них были закрыты газетой. Я заметила, что у него суетливые движения, и это обстоятельство как-то странно покоробило меня. — Товарищи что-нибудь оставили. Так! Картошка в мундире.
— Замечательно! — сказала я.
— Немного хлеба. Кусок жмыха. Ну, это... — Он хотел серый кусок с круглыми краями отодвинуть подальше, но я запротестовала:
— Оставь. Грызть жмых — одно наслаждение!
— Изволь. — Он заглянул в кувшин. — Вот это да! Молоко...
— У нас будет просто пир, — сказала я.
И тут увидела в дальнем углу рояль, подошла к нему, подняла крышку, тронула пальцем белую клавишу — вспорхнул к потолку, растаяв там, звук «ля».
— Можно? — спросила я.
— Ты играешь? — удивился Гриша.
— Дорогой мой! — Я села на круглый стул и, прокрутившись несколько раз вокруг оси, подняла стул до нужного мне уровня, подумав: «Дама, которая играла на этом рояле, была высокого роста. А может быть, это был высокий молодой человек, какой-нибудь юнкер... — Дорогой мой, ведь я почти буржуазная барышня. Класс фортепьяно — у мадам Венуа. Потом... Гимназию заканчиваю. Там, как тебе известно, многому учат. Бальным танцам, например. — Я проиграла первую фразу полонеза Шопена, спрыгнула со стула — играть расхотелось.
Я сделала три бальных «па» и оказалась у стола. Гриша молча наблюдал за мной. Непонятное нервное, взвинченное состояние овладело мной.
Я сначала машинально стала перебирать стопку книг. «Капитал» Маркса, том Плеханова. Библия.
— Интересно! — воскликнула я. — Библия! Кто же у вас читает Библию?
— Кауль, — сказал Гриша. — Саша у нас всё читает.
— Скажи, — прошептала я. — Ты знаешь десять заповедей Христа?
Он немного отстранился от меня, пожал плечами.
— Знал. — В голосе его было напряжение. — Сейчас забыл, наверно.
— Эх ты! — И я выпалила одним духом: — Аз есмь Господь Бог твой! Не сотвори себе кумира! Не приемли имени Господа твоего всуе, да благо ти будет и да долголетен будете на земле. Не убий!.. — И спазм сдавил мне горло.
Гриша пришёл на помощь — стал говорить быстро-быстро:
— Не прелюбы сотвори! Не укради! Не послушествуй на друга твоего свидетельства ложна! Не пожелай жены ближнего твоего...
Я подхватила, как в лихорадке:
— Ни осла его, ни раба его, ни рабыни его, ни всякого скота его, елика суть ближнего твоего... — И я не могла говорить дальше — рыдания душили меня. — Гриша! Гриша! — закричала я. — Мне страшно! — Я бросилась к нему на шею, он прижал меня к себе. — Мне страшно!.. — И слёзы, неудержимые слёзы затуманили всё передо мной.
— Успокойся, успокойся! — ласково говорил он, целуя мои мокрые щёки, глаза. — Что с тобой? — Он подвёл меня к роялю. — Ну? Чему тебя учила мадам... Как её?
— Мадам Венуа. — Я вырвалась из его объятий. — Нет. Я не хочу играть!
Я сама ужаснулась резкости, враждебности, которые прозвучали в моём голосе.
— Да, конечно! Ведь ты хочешь есть! — Гриша засуетился у стола, загремел тарелками, стал расставлять их перед двумя креслами. — Ну вот! Всё готово. Прошу!
Я подошла к столу, хотела сесть в кресло и тут увидела, что ствол пулемёта смотрит прямо на меня. Я с трудом отодвинула его в сторону и невольно посмотрела, куда оно направлено теперь.
Ствол пулемёта «Максим» нацелился в красный угол, на иконостас...
Некая сила, могучая сила, просияв передо мной малиново-огненным светом, сорвала меня с места, я в два стакана разлила из кувшина молоко...
— Это наше вино, — сказала я Грише, стоя перед ним. — А теперь слушай меня и не перебивай! Перебьёшь, я уже не смогу сказать... Я пришла к тебе навсегда... Если ты меня любишь... Я пришла к тебе навсегда... А я... Если ты только скажешь мне когда-нибудь «уйди!» — я уйду...
— Я не скажу!.. — перебил он.
— Молчи! — Я подала ему стакан с молоком. — И сейчас, Гриша, наша свадьба... Горько! — И опять неудержимые слёзы хлынули из моих глаз. — Горько!..
Всё та же сила малиново-огненного цвета толкнула нас в объятия друг друга, полилось молоко на паркетный пол. Он стал целовать меня, всё поплыло вокруг. Я вырвалась...
— Погоди!.. Погоди, любимый... Не так. Мы не можем с тобой венчаться в церкви, — говорила я сквозь слёзы. — Если есть Бог, он нас туда не пустит. Я еврейка, ты атеист, мы революционеры... Ведь мы собираемся разрушить их храмы, в которых обманывают народ. И их веру мы тоже разрушим. Мы создадим свою, коммунистическую веру... — Григорий смотрел на меня заворожённо. — И поэтому... Нас венчает с тобой эта лунная ночь... Эта чужая комната...
— Нас венчает революция! — перебил он.
— Верно, революция! Постой... — Новое решение поразило мою душу. — Подойди сюда!
Я подвела моего избранника к пулемёту «Максим», положила его руку на воронёный ствол. — Григорий Наумович Каминский! Согласны ли вы взять в жёны эту женщину и любить её всю жизнь?»
ЧЕРЕЗ ТРИ С ПОЛОВИНОЙ МЕСЯЦА…
15 февраля 1918 года
Было без четверти десять, и за окном еле светлело: утро начиналось пасмурное, серое: оттепель. В комнате штаба Тульского военно-революционного комитета на длинном голом столе стояли две керосиновые лампы, и фитили их чадили — электростанция из-за перебоев с топливом не работала.
Лица всех собравшихся здесь были хмуры, напряжённы, все смотрели на Григория Каминского. Он сидел во главе стола, накинув на плечи свою студенческую шинель, в которой почти год назад приехал из Москвы в Тулу (неужели с того мартовского вечера прошло всего одиннадцать месяцев?..), и тоже был хмур, сосредоточен, тяжёлый воспалённый взгляд скользил по лицам соратников, и не все выдерживали этот прямой, испытующий взгляд.
— Итак, товарищи, — говорил в полной тишине вождь тульских большевиков, которые третий месяц были властью — притом уже властью почти единоличной — и в городе и в губернии, — сегодняшняя наша задача — не допустить черносотенного крестного хода...
— Не допустим! — азартно перебил Кожаринов. — Мы всё предусмотрели... — И умолк, встретив взгляд Каминского.
— Мы знаем, — продолжал Каминский, — что десять дней контрреволюционные силы готовили крестный ход и цель их не только протестовать против декрета советской власти об отделении церкви от государства... А именно к этому призывает свою паству патриарх Тихон. Нет, у нас в Туле крестный ход собирается от кремля дойти до тюрьмы, и контрреволюционеры, которые будут среди верующих, намерены освободить крупных торговопромышленников, которых мы недавно арестовали за то, что они отказались платить революционный налог и таким образом не подчинились рабоче-крестьянской власти.
— До тюрьмы крестный ход не дойдёт! — опять не выдержал Кожаринов (по примеру Каминского свою тёмную кожаную куртку он тоже только накинул на плечи, хотя в комнате было прохладно и сизо от махорочных самокруток).
Брови Григория Каминского нахмурились, сдвинулись к переносице: «Заставь дурака... — подумал он. — Совершенно не умеет молчать». Однако продолжал Каминский совершенно спокойно, но жёстко:
— Тула объявлена на военном положении, всякого рода шествия запрещены. Нами выпущено воззвание к населению, объясняющее сущность возможного крестного хода...
— Вряд ли это воззвание возымеет положительное действие, — сказал Александр Кауль, глядя в стол перед собой. — Те, кто сегодня в храмах на молебнах, слушают своих духовных отцов и верят им.
— А раз так... — Каминский старался победить волнение, которое жарким костром охватило его. — Раз так... Мы будем действовать решительно и беспощадно. Вся эта контрреволюционная сволочь и толстопузые попы должны на своих шкурах испытать крепость советской власти в Туле! — Григорий Наумович выдержал паузу, успокаивая себя. — Если, конечно, они вынудят нас применить силу.
И, как бы в ответ им на его слова, совсем близко зазвонили колокола.
— С колокольни Успенского собора, — сказал кто-то.
В ответ послышался отдалённый колокольный звон — тревожный набат летел над городом: звонили во всех тульских храмах.
В комнату ворвался красногвардеец, грохнул прикладом винтовки об пол, заорал шалым и радостным голосом:
— Идуть! Попёрли! Из храма попёрли! С хоругвями! И из других церквей идуть! В кремле собираются!
Каминский быстро поднялся. Шинель упала с плеч, и он не обратил на это внимания.
— Что же, товарищи... — Желваки гуляли на похудевшем лице Григория Наумовича. — Они сами бросают нам вызов.
— Может быть, крестного хода не будет? — сказал Александр Иосифович Кауль. — Всё ограничится митингом в кремле?
— Если так... — И досада прозвучала в голосе Каминского. — Подождём. Не выйдут из кремля... Пусть пошумят. Вмешиваться не будем. Но если пойдут... Во всяком случае, мы должны быть готовы. На Киевской патрули на местах?
— Так точно, товарищ Каминский!
— Тогда пусть каждый займётся своим делом.
Задвигались стулья, люди стали выходить из комнаты.
Было уже совсем светло, и кто-то задул керосиновые лампы.
— Кожаринов, — тихо сказал Григорий Наумович, — задержитесь.
...Они остались в прокуренной комнате вдвоём.
— Надо меньше готовить и больше делать, — зло сказал Каминский.
— Слушаюсь!
— А лучше совсем не говорить, когда в комнате битком народу.
— Виноват, товарищ Каминский.
— Где у тебя пулемёт?
— На колокольне кафедрального. — Кожаринов сгорал от нетерпения, нетерпения действовать. — Да Федька всё знает. Он там с ночи. Над звонницей затаился. Потеха! Сейчас звонарь в колокола бьёт, а ни хрена не видит. Федька по людям — ни-ни. Только одну очередь, чтоб напугать, в воздух. Ну, а сводный отряд на углу Киевской и Посольской... А дальше патрули на перекрёстках. Ежели пойдут, тогда уже без стрельбы не обойтись.
— Главное, чтобы пошли, — прошептал Каминский.
— Пойдут! Можете не сомневаться! У меня там, среди этих, с хоругвями, свои людишки, знают, как народ подогреть.
— Ладно! Действуйте!
— Слушаюсь, товарищ Каминский!
...Было двенадцать часов дня. В кремле, вокруг Успенского собора и величественной колокольни с позолоченным шлемом, выдающегося творения архитектора Прове, собралась огромная толпа верующих с хоругвями и иконами. Были среди них монахи в чёрных длинных одеяниях.
Всё было спокойно, пристойно. На паперти собора стоял епископ Иувеналий в полном облачении и с крестом на груди. Он говорил негромко, но все его слышали:
— Чада мои возлюбленные! Дети Христовы! Этим нашим богоугодным собранием мы, с молитвою на устах, заявляем новым властям, что не можем принять декрет об отделении церкви от государства! Потому что государство российское — это жизнь нашего народа, а душа народная — это вера Христова! И нет без этой веры ни отдельного человека, ни народа!
— Воистину!
— Воистину так! — слышалось из толпы.
Люди истово крестились. Колыхались над головами хоругви.
— Молви дале, владыко!
— Об одном прошу вас... Только об одном... Мы сказали власти своё слово. Верую: нас услышат! Об этом и молитва моя сегодняшняя. Но нам запретили крестный ход, которым мы собирались пройти по Киевской до храма Всех Святых... — Шумок прокатился по толпе. — Власти опасаются беспорядков. Что же... Подчинимся, братья и сёстры. Ибо всякая власть — от Бога!..
— Нет, владыко! — вдруг разрушил тишину высокий женский голос. — Ихняя власть от антихриста! Веди нас в крестный ход!
— Крестный ход! — закричали с разных сторон.
Был среди кричащих молодой монах, ветром завернуло чёрную рясу, а под ней — солдатская шинель!
Но — некому разобраться, понять, что к чему: всё смешалось, двинулось. Толпа повалила к воротам.
— Крестный ход!
— Кто с иконами! Выходи в первый ряд!
— Бей жидов-коммунистов!
К изумлённому, в первые мгновения растерявшемуся епископу Иувеналию выбежало из храма несколько священнослужителей.
— Как быть, владыко?..
Уже всё понял епископ, сказал тихо:
— Это они народ вывели. Крови жаждут. Ладно... Теперь уже не остановить. Кто из вас успеет... Скорее! С хоругвями и крестом — впереди хода. А я за вами. Поспеть бы...
— Владыко! Нельзя! Опасно!..
— Богу служить никогда не опасно. И, может быть, рука у них не поднимется...
Но сказал он это не для себя — для других, кто спешил с ним вместе в первый ряд крестного хода. Знал владыко, предвидел: поднимется... У них и на Христа рука поднимется.
...Перед епископом Иувеналием и теми, кто шёл с ним, расступались.
— Владыку! — летело над толпой. — Пропустите владыку!
Но — не успели...
Крестный ход уже шёл по Киевской, приближаясь к перекрёстку с Посольской. И там, на перекрёстке, выстроились цепью красногвардейцы с винтовками наперевес. В сером свете дня поблескивали штыки. Перед цепью защитников революции бегал коренастый человек в чёрной кожанке, с наганом в руке и что-то кричал.
Пока не слышно: ещё аршин тридцать до перекрёстка Киевской и Посольской.
И в это время с самой вершины колокольни Успенского собора, из-под позолоченного шпиля, оглушительно грянула пулемётная очередь, многократным эхом прокатившись над низкими крышами.
Замерла толпа, остановился крестный ход. На несколько мгновений пала полная ошеломляющая тишина.
Все, подняв головы, смотрели на колокольню, на круглые окна-проёмы над шпилем.
И все увидели: со звонницы по деревянной лестнице быстро карабкается вверх человек в чёрном длинном одеянии — звонарь.
— Христопродавцы! — кричит он страшным густым басом. — Богоотступники!..
Звонарь не успевает добежать до самой верхней площадки колокольни, где скрывается пулемётчик, — звучат револьверные выстрелы, три выстрела почти подряд, — и большое тело звонаря, замерев, падает и, уже невидимое, застревает где-то на лестничном переходе...
Вопли ужаса, гнева, смятения разрывают толпу. Крестный ход возобновляет своё движение вперёд — некая неуправляемая сила движет им.
— Христо-про-давцы! — летит над крестным ходом многоголосо. — Анти-христы!..
Хоругви, иконы, искажённые лица — всё смешалось. Звучат выстрелы. Кажется, из окон домов, а может быть, из толпы. Паника...
— Назад! Назад!.. Будем стрелять!
— Стреляйте, изверги!..
Они сближаются, сближаются...
— Залпом! Над головами! Пли!
Гремит нестройный залп.
Первые ряды крестного хода на миг замирают, но тут же опять устремляются вперёд — на них напирают идущие сзади.
— Убийцы!.. — отчаянный женский крик.
— Залпом! По контрреволюции! Пли!
Гремит залп. Пороховой дым. Рёв обезумевшей толпы. Крики, стоны. Люди в ужасе шарахаются в разные стороны. Топот ног, брошенные хоругви и иконы. Раздавленное стекло иконы Владимирской Богоматери, и не может она укрыть от большевистской вакханалии своего младенца.
Пуст перекрёсток Киевской и Посольской. Только трупы на мостовой, только лужи крови. Стоны раненых. Кто-то из них пытается встать, ползти. К стене прижалась молодая женщина с крохотной девочкой на руках — через одеяльце сочится кровь. Глаза женщины безумны, разум уже никогда не вернётся к ней... Потом на папертях уцелевших церквей Тулы и районных городов эту женщину с блаженной улыбкой на чистом лице будут называть Пелагеей-великомученицей, а иные бесстрашные старушки, шёпотом правда, поведают любопытному: «Это та самая Пелагеюшка, у которой большевики на крестном ходе дите застрелили».
...17 февраля 1918 года в официальном извещении советской власти будет сказано, что во время запрещённого крестного хода 15 февраля возникли беспорядки, спровоцированные контрреволюционерами, реакционными попами и пьяными черносотенцами. Красногвардейцы в целях самообороны вынуждены были применить оружие. «В результате на месте столкновения оказалось 5 убитых, 7 раненых. Из них ранен один красногвардеец и один солдат сводного отряда».
И убитых, и раненых, по свидетельству очевидцев (с ними ещё можно было поговорить лет пятнадцать назад...), было гораздо больше. Точное количество жертв этой бессмысленной бойни — «для устрашения» — мы теперь не узнаем никогда.
...В 1939 году ночью внезапно возник пожар на колокольне Успенского собора. Одновременно вспыхнули все деревянные переходы, и в короткое время колокольня выгорела дотла, обрушились деревянные переходы; в том же году колокольня была разобрана.
Есть одно историческое свидетельство той далёкой ночи. Вот оно:
«Уже многие годы я страдаю бессонницей. С гражданской войны, когда получил тяжкую контузию головы. Удаётся поспать несколько часов днём, а ночью — хоть стреляйте. Вот с давних времён я и пристрастился к ночным прогулкам. Живу я в центре, возле магазина «Филипповский». И маршрут выработался: по Советской до моста над Упой у оружейного завода, обратно по Советской до второго моста над Упой. Возвращаюсь уже по улице Менделеевской, захожу в сад ТОЗ[16], по его аллейкам погуляю, потом до площади Челюскинцев вдоль кремлёвской стены, назад по улице Коммунаров и — домой. Не спеша, с остановками... Ещё астмой я маюсь. Где и на лавочке посижу... Часа три получается. Меня уже давно все постоянные милиционеры знали.
Так вот... В ту ночь, когда колокольня Успенского собора загорелась, я как раз с Советской на Менделеевскую свернул. Смотрю — впереди зарево! Бегом до угла, прямо задыхаюсь. И вот впереди колокольня вся в огне, огонь бушует, вырывается из всех пролётов и окон. Светло как днём. Помню: на кремлёвской стене все зубцы отчётливо видны, каждый кирпичик. А ведь ворота в кремль закрыты, не пускают туда — «запретная зона». Стою смотрю, от страха и ужаса обмираю: полыхает колокольня, как огромная свеча. Треск, жар, языки пламени. Вот не помню, был ли ещё кто рядом со мной, видел ли это?..
Вдруг, представляете, слышу сквозь треск пламени — пулемётная очередь, с самого верха, из-под шпиля колокольни, правда, глухо так, неотчётливо. И — вижу... Побожиться могу — вижу! По горящим лестницам бежит вверх монах не монах... Словом, человек в чёрном, полы длинные развеваются, и — удивительное дело! — пламя их не берёт. Бежит! Вверх карабкается. И слышу я крик страшный, громовой, вот как будто небеса разверзлись:
— Христопродавцы! Богоотступники!..
А дале — не помню. Наверно, чувств лишился. Глаза открыл — знакомый милиционер Егор Иванович Строгов флягу с чаем мне сует: «Глотни, полегчает». Вот такие обстоятельства...»
...Ничто не исчезает на нашей земле бесследно, господа!
Из дневника Ольги Розен (продолжение)
«— Григорий Наумович Каминский! Согласны ли вы взять в жёны эту женщину и любить её всю жизнь?
— Да, согласен! — со страстью и нежностью повторил он. — Любить всю жизнь...
— Теперь я! — требовательно сказала я.
Он взял мою руку, положил её на ствол пулемёта. Металл был мертвенно-холоден.
— Ольга Борисовна Розен! — Голос звучал торжественно. — Согласны ли вы стать женой этого мужчины и любить его всю жизнь?
— Да! — громко сказала я. — Согласна! Любить всю жизнь.
— А теперь поклянёмся вместе, — требовательно сказал он, и обе наши руки с крепко переплетёнными пальцами легли на ствол пулемёта «Максим». — Повторяй за мной! В эту ночь...
— В эту ночь... — с радостью, восторгом, непонятной, сладостной горечью повторила я.
— Мы клянёмся любить друг друга до гробовой доски!
— Мы клянёмся любить друг друга до гробовой доски... — как эхо, повторила я.
— И ещё клянёмся быть верными нашей революции всю жизнь!
— Быть верными нашей революции всю жизнь, — повторила я.
— Только смерть может отобрать эту веру!
— Только смерть... — Слёзы не дали мне говорить.
— Оля! Любимая! Единственная...
Он подхватил меня на руки, закружил по комнате, и наша первая ночь рассыпалась тысячами сияющих огней...
Боже мой! Идёт мама... Прячу, прячу дневник...»
15 марта 1997 года
Любите врагов ваших, и не будет у вас врагов.
На суде истории, который когда-нибудь обязательно состоится, среди множества обвинений, которые будут предъявлены Коммунистической партии и её вождям, прежде всего Ленину и Сталину, одним из первых прозвучит обвинение в преступлениях против Русской Православной Церкви.
Вдохновителем чудовищного, кровавого похода под знамёнами антихриста против веры русского народа, которая есть становой хребет нации, был Владимир Ульянов-Ленин.
Воистину этот человек (но был ли он человеком?..), вообще переполненный ненавистью к своим врагам — к Богу, к церкви, к её служителям, духовенству, просто исходил бешенством только при упоминании слов: Бог, Христос, богоискательство, церковные иерархи.
Ноябрь 1913 года. Из письма Ленина Максиму Горькому:
«Дорогой А.М! Что же это такое Вы делаете? Просто ужас, право!.. Всякий боженька есть труположество... всякая религиозная идея, всякая идея о всяком боженьке, всякое кокетничание даже с боженькой есть невыразимейшая мерзость... самая опасная мерзость, самая гнусная «зараза». Миллион грехов, пакостей, насилий и зараз физических гораздо легче раскрываются толпой и потому гораздо менее опасны, чем тонкая, духовная, приодетая в самые нарядные «идейные» костюмы идея боженьки».
В одной из своих статей в том же 1913 году воинственный, бескомпромиссный атеист, вождь мирового пролетариата писал:
«Мы должны бороться с религией. Это — азбука всего материализма и, следовательно, марксизма».
Пока — до захвата власти в России четыре года — в письме к Горькому лишь увещевательный тон, хотя ненависть и злоба к «боженьке» прорывается в каждой строке. В статье только пожелание: «должны бороться с религией». Должны, но не можем, пока...
Но вот — большевики у власти, Ленин в кремлёвском кабинете.
И сразу же начинается беспрецедентная война с Русской Православной Церковью. В буквальном смысле слова второй фронт: ведь уже идёт братоубийственная гражданская война.
Из книги А.Г. Латышева «Рассекреченный Ленин»:
«Ленин явился прямым инициатором четырёх массовых кампаний, направленных против православия. Первая — ноябрь 1917 года — 1919 год: начало закрытия монастырей, некоторых храмов, реквизиция их имущества, лишение церквей прав юридического лица. Вторая: 1919 — 1920 годы: вскрытие святых мощей, лишение духовенства политических прав. Третья — начиная с конца 1920 года: раскол Православной церкви, её «разложение» изнутри. И четвёртая — с начала 1922 года: разграбление, или, употребляя ленинский термин, «очищение» всех церквей и расстрел при этом максимального числа православных священнослужителей».
Самой драматической и кровавой кампанией в войне с церковью была четвёртая. В 1922 году в Советской России начинается страшный голод, первый искусственно вызванный большевиками (второй — сталинский голод на Украине в конце 30-х годов), с одной стороны, он результат политики военного коммунизма и продразвёрстки, с другой — «фактор необходимости»: нехватка продовольствия, прежде всего хлеба, который, насильственно изъятый у крестьянства по продразвёрстке, — сосредоточен в руках государства, это даёт возможность «распределять» хлеб из центра и таким образом держать народ в голодной узде. А ведь в не до конца разграбленной России, ещё совсем недавно богатой и хлебосольной, продовольствия достаточно: стоит только пересечь любой фронт гражданской войны, оказаться на Украине, например в Харькове, или в Крыму, или на Кавказе, — и поражает счастливца, сумевшего вырваться за линию огненного красного кольца, полное и разнообразное продовольственное изобилие. Недолго, недолго это будет продолжаться: они — идут! И с ними разруха, запустение, всё исчезает из магазинов и лавок, как по злому волшебству. Но пока — ещё два мира, две власти, две планеты.
...А в совдепии, «в первом в мире государстве рабочих и крестьян», — от голода погибают тысячи, десятки тысяч, сотни тысяч граждан.
Этой ситуацией и решает воспользоваться неистовый атеист Ленин, чтобы нанести окончательный победный удар церкви, а заодно решить и некоторые финансовые проблемы.
Декретом советской власти церковь отделена от государства, а школа от церкви — ещё в январе 1918 года. Этот декрет уже тогда вызвал сопротивление и русского духовенства, и верующих. Иерархи церкви особенно восстали против 12-го пункта этого зловещего декрета: «Никакие церковные и религиозные общества не имеют права владеть собственностью. Прав юридического лица они не имеют».
И вот теперь, 2 января 1922 года, в голодающей России Президиум ВЦИК[17] принимает постановление «О ликвидации церковного имущества», это постановление конкретизируется вторым постановлением ВЦИК: изъятию подлежат все церковные ценности, реализация которых пойдёт на закупку продовольствия для голодающих.
Четвёртая Ленинская кампания против Русской Православной Церкви начинается. У Владимира Ильича нет сомнения, что «изъятие» церковного имущества вызовет сопротивление «реакционного» духовенства и «черносотенных» элементов общества. Этим надо воспользоваться.
Вождь не ошибся — повод представился быстро: 15 марта 1922 года в городе Шуе, когда прибывший вооружённый отряд приступил к разграблению главного собора («изъятию ценностей»), на Соборной площади собралась возмущённая толпа верующих, люди пытались воспрепятствовать грабежу. И тогда по толпе был дан залп из винтовок. Четверо убитых, десять ранено...
...Этот потрясающий ленинский документ — письмо руководителя государства В.М. Молотову для членов Политбюро ЦК РКП (б) — от советской общественности скрывался до 1990 года. На Западе он был опубликован в 1971 году.
Вот самые характерные выдержки из этого письма. (Известия ЦК КПСС, № 4, 1990 год, страницы 190 — 193):
«Строго секретно.
Просьба ни в коем случае копий не снимать, а каждому члену Политбюро (тов. Калинину тоже) делать свои заметки на самом документе.
Ленин.
По поводу происшествия в Шуе, которое уже поставлено на обсуждение Политбюро, мне кажется, необходимо принять сейчас же твёрдое решение в связи с общим планом борьбы в данном направлении...
...Именно теперь, и только теперь, когда в голодных местностях едят людей и на дорогах валяются сотни, если не тысячи трупов, мы можем (и потому должны) провести изъятие церковных ценностей с самой бешеной и беспощадной энергией и не останавливаясь перед подавлением какого угодно сопротивления...
...Нам во что бы то ни стало необходимо провести изъятие церковных ценностей самым решительным и самым быстрым образом, чем мы можем обеспечить себе фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (надо вспомнить гигантское богатство некоторых монастырей и лавр). Без этого фонда никакая государственная работа вообще, никакое хозяйственное строительство в частности и никакое отстаивание своей позиции в Генуе в особенности совершенно немыслимы. (Получается: не ограбите церкви — и государственная работа, хозяйственное строительство прекратятся. — И.М.) Взять в свои руки фонд в несколько сотен миллионов золотых рублей (а может быть, и в несколько миллиардов) мы должны во что бы то ни стало. А делать это с успехом можно только теперь. Все соображения указывают на то, что позже сделать нам это не удастся, ибо никакой иной момент, кроме отчаянного голода, не даст нам такого настроения крестьянских масс, который либо обеспечил нам сочувствие этих масс, либо, по крайней мере, обеспечил бы нам нейтрализование этих масс в том смысле, что победа в борьбе с изъятием ценностей останется безусловно и полностью на нашей стороне.
Один умный писатель по государственным вопросам (эрудит Ильич имеет в виду Макиавелли. — И.М.) справедливо сказал, что, если необходимо для осуществления известной политической цели пойти на ряд жестокостей, то надо осуществлять их самым энергичным образом и в кратчайший срок, ибо длительного применения жестокостей народные массы не вынесут...
...Поэтому я прихожу к безусловному выводу, что мы должны именно теперь дать самое решительное и беспощадное сражение черносотенному духовенству и подавить его сопротивление с такой жестокостью, чтобы они не забыли этого в течение нескольких десятилетий.
...В Шую послать одного из самых энергичных, толковых и распорядительных членов ВЦИК... причём дать ему словесную инструкцию через одного из членов Политбюро. (Обратите внимание: словесную. Не хочет вождь оставлять кровавых следов. — И.М.) Эта инструкция должна сводиться к тому, чтобы он в Шуе арестовал как можно больше, не меньше чем несколько десятков, представителей местного духовенства, местного мещанства и местной буржуазии по подозрению в прямом или косвенном участии (вы только подумайте: лишь подозрение и... косвенное участие!.. — И.М.) в деле насильственного сопротивления декрету ВЦИК об изъятии церковных ценностей. Тотчас по окончании этой работы он должен приехать в Москву и начнёт делать доклад на полном собрании Политбюро... На основании этого доклада Политбюро даст детальную директиву судебным властям, тоже устную («Тоже устную»! Как же иначе?! — И.М.), чтобы процесс против шуйских мятежников, сопротивляющихся помощи голодающим, был проведён с максимальной быстротой и закончился не иначе как расстрелом очень большого числа самых влиятельных и опасных черносотенцев г. Шуи, а по возможности и не только этого города, а и Москвы и нескольких других духовных центров... (Современные коммунисты! Ау! Вы ученики и последователи этого параноидального циника? Не тогда ли зародились наше советское беззаконие и пресловутое «телефонное право»? — И.М.)
...На съезде партии (имеется в виду XI съезд КП(б), проходивший в Москве с 27 марта по 2 апреля 1922 года. — И.М.) устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ[18] и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем большее количество представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать».
...Изъятие церковных ценностей было, естественно, осуществлено на всей территории Российского государства, доступной в начале 1922 года большевикам. Осуществлено кровавыми, варварскими методами, сопоставимыми с теми, которые применялись при уничтожении первых христиан правителями Римской империи в первом веке нашей эры накануне распада этого некогда могущественного государства.
Двадцать седьмого ноября 1995 года на пресс-конференции председатель Комиссии при Президенте Российской Федерации по реабилитации жертв политических репрессий Александр Яковлев говорил:
— Священников и монахов распинали на царских вратах храмов, расстреливали и душили, делали из них ледяные столбы, обливая холодной водой. В начале двадцатых годов, под предлогом помощи голодающим Поволжья, было изъято церковных ценностей на два с половиной миллиарда золотых рублей. Однако на покупку продовольствия, по нашим данным, ушёл только один миллион. Остальные деньги осели на зарубежных счетах партийных боссов или были направлены на нужды мировой революции.
То есть на «помощь голодающим» Ленин со товарищи истратил сотые доли процента от суммы, полученной в результате продажи награбленного церковного имущества.
Так завершилась четвёртая кампания Ленина в войне большевиков с Русской Православной Церковью.
Но и предыдущие три отличались не меньшими изуверствами и варварством. Вот свидетельство генерала А. Деникина («Очерки русской смуты»):
«После занятия нами Харькова была создана Особая комиссия, которая установила: забравшись в храм под предводительством Дыбенко, красноармейцы вместе с приехавшими любовницами ходили по храму в шапках, курили, ругали скверно-матерно Иисуса Христа и Матерь Божию, похитили занавес от церковных врат, разорвав его на части, похитили церковные одежды, подризники, платки для утирания губ причащающихся, опрокинули Престол, пронзили штыком икону Спасителя. После ухода бесчинствующего отряда в одном из притворов храма были обнаружены экскременты».
Умер Ленин — гонения на церковь, война с ней продолжались при Сталине с не меньшим остервенением, и знаком, символом атеистической деятельности коммунистического режима в ту пору стал взрыв храма Христа Спасителя 5 декабря 1931 года, духовной святыни русского народа. Обращение вождя всех народов к церкви, ослабление репрессий против духовенства и верующих в годы Великой Отечественной войны было продиктовано инстинктом самосохранения: вождь обратился к «братьям и сёстрам» с призывом спасти отечество, апеллируя к самому сильному и святому чувству россиян — вере в Бога. Пришла победа над фашистской Германией, а с ней и прежние атеистические времена: закрытие уцелевших храмов, аресты священнослужителей, преследование верующих.
Преуспел в борьбе с «религиозным дурманом» и безграмотный, невежественный Хрущев. Всё продолжалось...
По разным источникам, за годы советской власти было расстреляно и погибло в лагерях около 300 тысяч священнослужителей, начиная от иерархов и кончая простыми монахами и служителями церкви; было разрушено, разграблено и осквернено около девяноста процентов церквей и храмов; закрыто (и тоже, естественно, разграблено) девяносто восемь с половиной процентов монастырей; осквернены все святые мощи Православной церкви.
Антихрист воцарился в России.
Со времён крещения Руси христианство, обрастая чисто национальной русской плотью (свои мученики веры, отцы церкви, проповедники, религиозные философы, один феномен русского монастырства чего стоит!), — на протяжении всего этого исторического времени основная религия нашего народа стала стержнем, держащим хребтом русского национального характера. Народная нравственность, в основе которой лежат Христовы заповеди, отношение к жизни как к делу, работе духовной и физической, цель которой — служение не только себе, своей семье, но и ближним, милосердие, страх за земные грехи перед Всевышним — такова самая краткая характеристика этого стержня и держащего хребта.
Если оперировать религиозными понятиями, то с Октября семнадцатого года в России воцарился князь мира сего, носитель вселенского зла и — прямо по Фёдору Михайловичу Достоевскому — его слуги, бесы, стали править бал в поверженной державе.
И то, что за десятилетия советской власти Христианская церковь была повержена, распята на кресте, что Голгофа возникла для Православия на русской земле, — всё это абсолютно естественно и логично. Коммунистические властители страны хотели создать «нового человека», послушный и одновременно восторженный винтик в гигантской машине Зла, призванной утвердить на всей планете «светлое будущее» по образу и подобию того «земного рая», который мы создали в Советском Союзе.
Так кто же виноват в этой трагедии, в духовной драме целой нации? Новые коммунистические правители страны, пастыри атеистической армады, внезапно возникшей на русской земле и обрушившей свой чёрный гнев на Православную церковь?
Да, конечно, главная вина — на правителях страны, на вторых и третьих эшелонах советской власти. И среди полководцев атеистического кровавого похода, увы, трагический герой моего повествования, верный ученик Ленина Григорий Наумович Каминский...
Ну а рядовые этого смертоносного воинства, кто они?
Уже в зубах навязли рассуждения о жидомасонском заговоре против России (большевики в руках заговорщиков — лишь их слепое оружие), о «малом народе», совратившем великую богоносную нацию.
Давайте вглядимся в лица.
Кто они, эти люди в чёрных кожанках, которые врывались в храмы, протыкали штыками иконы, волокли священника на колокольню, чтобы сделать ему «ласточку» — сбросить на землю? Неужто злобные масоны, проникшие в русскую глухомань из-за океана? Да нет же!.. Это наши соотечественники, россияне, и толпа, которая собралась на площади и в оцепенении наблюдает за бесчинством, половину погромщиков знает — свои, соседи: «Вон Ванька Ходаков своей Маруське ризу с каменьями поволок!»
Посмотрите внимательно старую кинохронику: рушатся православные храмы, летят наземь колокола, разбиваясь на куски. А вокруг если не ликующая, то азартно-возбуждённая толпа. Да, старые люди крестятся в смятении и ужасе, но остальные!.. Молодые мужчины и женщины, русские крестьяне и городские обыватели — бездумные, весёлые, бесшабашные лица. Пылает костёр из церковной утвари и икон, горят священные книги монастырских библиотек. Кто же устроил пляски и хороводы вокруг этого дьявольского пожара? Неужто в деревенских мужиков и баб нарядились евреи, съехавшиеся со всего света на этот чудовищный бал сатаны? Нет, это мы, русские, наши прадеды и деды.
Да, в трагедии Русского Православия при большевиках и в «победе» Октябрьской революции, в утверждении на протяжении более семидесяти лет её «идеалов» в попранной стране повинен прежде всего русский народ. Как тут не вспомнить слова Александра Исаевича Солженицына: «Дело каждого человека рассказывать о своей вине, и дело каждой нации рассказывать о своём участии в грехах». И пока мы не осознаем это, не примем на себя грехи своих прадедов и дедов, не покаемся в них — перед Россией, перед жертвами октябрьского смерча, перед своими потомками и перед всем человечеством, — не будет покоя и мира на русской земле. Ведь только покаяние выводит отдельного человека и целый народ — на путь добра, свободы, созидательного труда и счастья.
...Однажды с замечательным русским писателем Робертом Александровичем Штильмарком, ныне покойным, автором теперь особенно знаменитого приключенческого романа «Наследник из Калькутты» (хотя главная его книга, автобиографическая хроника «Горсть света», пока не нашла своего пути к читателям), ещё в советские времена мы бродили по окрестностям его любимой Купавны и вдруг оказались среди, увы, привычного «пейзажа»: дымящаяся миазмами огромная свалка, нагромождения ржавеющего металла и искорёженных бетонных конструкций, на.горизонте разрушенная церковь с каркасами сквозных куполов, и на одном из них уцелел тёмный от времени (правильнее сказать — от безвременья), покосившийся крест.
— Земля без божеского благословения, — сказал Роберт Александрович. Помолчал, добавил: — И без хозяина.
Воистину так!..
В середине восьмидесятых годов казалось: все, коммунисты победили, возврата нет, русская нация растворяется (как и другие нации, облагодетельствованные «Великим Октябрём») в безликом и аморфном понятии «советский народ». На одной шестой суши земного шара рождается новая «цивилизация», милитаристская и бездуховная, которая в конце концов погубит весь мир.
Но есть Бог, и он, наверное, увидел, что русский народ, пройдя через муки и страдания на свою Голгофу, устоял, сохранил в сердце своём духовную мощь, завещанную великими предками, он нашёл в себе силы сбросить с плеч коммунистическое иго, и в августе 1991 года божеское благословение — сначала над Белым домом, а потом над всей Россией — воссияло.
И символом духовного, христианского возрождения нашей многострадальной родины стал поднявшийся из небытия храм Христа Спасителя в центре столицы государства российского.
Самое время вспомнить строки забытого русского поэта Николая Берга:
На святой Руси петухи поют,
Скоро будет день на святой Руси!
...Какой весенний денёк за окном! Пронзительно синее небо сквозь голые, ждущие тепла деревья, звонкая капель с крыш, синицы возбуждённо тренькают, перелетая с ветки на ветку; как угорелые носятся во дворе псы по мокрой земле.
И за ними наблюдают мои кошки — Люся и Кнопа, сидя рядом на подоконнике, напряжённо замерев, еле заметно поводя мордочками, и их волнение выдают зрачки глаз, то сужающиеся, то расширяющиеся. Кошки ждут, они полны нетерпения и радостного предвкушения перемен: скоро переезд на дачу. И я с не меньшим нетерпением жду наступления дачной жизни и дачной работы.
Все вместе только на даче мы бываем полностью счастливы.
Какое им там раздолье!
Кнопа превращается в азартную, неутомимую охотницу. Обычно на всю ночь она уходит на место добычи, и рано утром на веранде под дверью мы обнаруживаем аккуратно сложенных в рядок несчастных задушенных мышей, кротов, землероек и прочую живность. Кнопа, шёрстка которой пропитана утренней росой, ласковым мяуканьем приглашает нас с женой полакомиться плодами её охоты и чрезвычайно удивлена тем обстоятельством, что мы отказываемся.
Люся не охотница — она готовится к очередным родам и воспитанию детей. Вот и недавно она успела погулять с мартовскими котами, потомство появится уже на даче. Не кошка наша Люся, а фабрика котят. Кстати, шестицветная Кнопа — тоже её дочка. Скоро Люся станет медлительной, осторожной и раздражительной дамой, а в конце мая или в начале июня наша дача станет весёлым кошкиным домом, пока котята не подрастут и не обретут своих хозяев. У Люси рождаются очаровательные котята, и на некоторых дачах нашего садового товарищества «Московский литератор» летом живут Люсины — и наши — воспитанники.
А я без наших кошек просто не представляю свою работу. Окно моего кабинета на втором этаже выходит в лес: молодые берёзы, ели, ров канавы, по которой уходят паводковые и дождевые воды, и края его покрыты густой травой и цветами. Тишина. Полная тишина... Только ветер может нарушить её.
Рабочий стол на даче у меня большой, не заваленный книгами, рукописями и прочим, как в Москве. На нём достаточно места не только мне, но и кошкам.
После завтрака я раскладываю на столе свои бумаги, распахиваю окно (если тепло) — свежесть раннего сельского утра, ветер ласково перебирает ветви берёз, щебет птиц...
Сейчас кошки придут. Они ждут, когда я всё на столе приготовлю для работы, и мягко запрыгивают: Люся с правой стороны, Кнопа с левой, каждая из них знает своё место. Они, умывшись, укладываются, вытянувшись, на боку и некоторое время наблюдают за мной. Случается, Кнопа норовит лапкой отобрать у меня ручку. Постепенно кошки засыпают... И нет у меня более счастливых рабочих часов. Мои любимицы — я чувствую — помогают мне, сочувствуют, передают свою энергию. Я знаю: они тоже любят меня.
А для отдыха нет лучшего занятия, чем наблюдение за ними на нашем участке. Половина его — лужайка с высокими травами, небольшой берёзовой рощицей, крохотным прудом, подернутым ряской; в нём обитают лягушки, жуки-плавунцы, водомерки. И всё это — любимый мир Кнопы и Люси (и её котят — каждое новое потомство она обучает здесь премудростям кошачьей жизни: охоте, умению прятаться от опасности, принять оборонительную позу, если, например, появится собака).
Луговые цветы, порхание пёстрых бабочек, шелест берёзовой листвы под лёгким ветерком — и среди этого летнего раздолья кошки, их игры, преследование друг друга, грациозные прыжки, стремительный взлёт на берёзовый ствол: хвост распущен, в глазах расширенные от восторга и радости бытия зрачки, мгновенный резкий пластичный поворот — и прыжок вниз, в густую траву. Где Кнопа? Наверно, затаилась. Люся, ищи! Но Люся на одеяле, расстеленном в тени под берёзами, занимается котятами: вылизывает их, холит, а один, с белой грудкой, заснул, насосавшись материнского молока, и Люся осторожно обняла, прикрыла его лапкой.
Кошки в естественной среде природы — какая это гармония, какое совершенство!
Нет здесь социальных бурь, людской зависти, злобы, всё естественно, по законам божеского естества. Если бы мы умели так жить!..
А ещё есть у нас на даче «кошкина комната». Это кладовка под крышей, без окна, свет сюда проникает только через щели под карнизом. Здесь жена сушит всяческие полевые и лесные травы, висят лук в сетках, берёзовые веники для бани, на полу — матрац, наполненный свежим сеном, — для кошек. Сюда обычно Люся недели через две после родов перетаскивает своих котят. Да и обе они, Люся и Кнопа, любят проводить время в этой комнате или прятаться здесь, если надвигается «опасность». А опасность бывает одна — непогода: сильный дождь, гроза, ураганный ветер. Приближение стихии кошки чувствуют заранее — начинают волноваться, ходить кругами друг за другом, нервно шевелятся кончики хвостов. В природе всё ещё спокойно, за окном безоблачное небо, а кошки уже одна за другой отправляются в свою комнату.
И действительно, в отдалении, пока еле слышно, гремит гром. Я тоже протискиваюсь в «кошкину комнату», ложусь на матрац со свежим сеном. Люся и Кнопа жмутся ко мне, чутко прислушиваются, резко поворачивая головки в ту сторону, откуда грозит опасность. Первый порыв сильного ветра, первые капли барабанят по крыше. Оглушительный раскат грома. Резко темнеет...
И обрушивается стихия: блеск молний, оглушительный гром, плотный, ровный, умиротворяющий шум дождя по крыше, сокрушительные порывы ветра; в «кошкину комнату» проникает резкий, наполненный озоном запах мокрой земли.
Трусишка Кнопа прыгает мне на грудь и норовит головку спрятать в моих руках. Люся устроилась рядом и не сводит с меня глаз.
Так мы, устроившись, пережидаем натиск стихии — и, странное дело, невероятное, почти мистическое чувство переполняет меня: я тоже кошка, только, может быть, очень большая, и все мы вместе, Люся, Кнопа и я, постепенно растворяемся в этой бушующей над нами грозе, в грохоте грома, всплесках молний, в могучем шуме ливня, в первозданном запахе умытой небесными водами земли.
Прекрасное и божественное состояние души!..