В детстве он засыпал мгновенно. И в тот вечер, которым сменился снежный серый день, когда их семья на двух извозчиках с Московско-Брестского вокзала добралась наконец до Госпитальной улицы, где отец, Наум Александрович, снял квартиру из трёх комнат в каменном мрачном доме. — Гриша, не раздеваясь, устроился на овчинном полушубке между узлами со скарбом и сразу провалился в сладкий крепкий сон. Он, уставший, переполненный дорожными впечатлениями, дремал уже, пока ехали по городу, и Минска совсем не увидел. Перед слипающимися глазами только густо кружился снег, покачивалась широкая спина извозчика, где-то рядом звучали голоса отца и брата Ивана, а он был занят только одним: боролся с тяжко навалившимся сном.
...Его разбудил шум, вроде бы крик, кажется, кто-то плакал. Проснувшись, Гриша не мог понять, где он, что происходит. Незнакомая комната, заваленная вещами и узлами, рядом с полушубком, на котором он спал, — медный таз, в нём мама всегда варила малиновое варенье. Там, в Екатеринославе... Он сразу всё вспомнил: поспешные сборы, переезд, долгая дорога в поезде, в вагоне третьего класса. Сердце сжалось. Что ждёт здесь, в незнакомом, чужом городе?
Утренний свет, окрашенный розовым солнцем, наполнял комнату, громко разговаривали за дверью, а плакала, кажется, мама...
Он вскочил, опрометью бросился к двери.
Пофыркивал на голом, без скатерти, столе самовар, белая булка нарезана крупными ломтями, тоже прямо на столе, в блюдцах сыр и масло. Всё семейство во главе с Наумом Александровичем пило чай: братья — старший Иван и Володя, младший, сёстры Люба и Клава, а у мамы, Екатерины Онуфриевны, действительно были заплаканы глаза.
Да что случилось?
— Ополосни лицо, — спокойно сказал отец. — Умывальник вон там, в передней. И — завтракать. Мы тебя не будили, уж больно разоспался.
Странно: холодная, обжигающая лицо вода пахла полынью.
Когда он вошёл в столовую, Иван, шурша газетой, говорил возбуждённо и громко:
— Если поднять рабочих, студентов, выйти с протестом на демонстрации, — его не казнят!
— Тише, Ваня, тише... — зашептала Екатерина Онуфриевна. — Господи, не успели приехать, и тут то же самое!
Отец молчал, а Иван, повернувшись к Грише и блестя глазами, опять заговорил быстро, громко:
— Вот, в сегодняшних «Губернских новостях»... Вынесен смертный приговор студенту Ивану Пулихову!
— За что? — вырвалось у Гриши.
— Он бросил бомбу в минского губернатора, генерала Курлова. Этот Курлов залил улицы кровью в пятом году, когда вывел войска против рабочих...
— И что же? — перебил Гриша.
— Бомба не взорвалась! Представляешь, после воскресной службы губернатор вышел на паперть кафедрального собора, тут из толпы и кинулся к нему Пулихов, бросил бомбу под самые ноги этому мерзавцу, а она не взорвалась!
— Бомбы не умеют делать, — промолвил Наум Александрович, расправив густые чёрные усы и поднося ко рту блюдце с чаем. — Вот народовольцы умели делать.
— Я-то думала, — тихо сказала Екатерина Онуфриевна, — уедем, и не будет в доме этой политики... — По щекам её опять потекли слёзы. — А вы снова, снова!..
— От политики, матушка, никуда не сбежишь, — миролюбиво сказал отец, потягивая с блюдца чай.
— А дальше? — спросил Гриша. — Что со студентом?
— Тут же схватили. Вот написано: «Злодей задержан на месте преступления жандармами и полицейскими».
— Они его сразу до полусмерти избили! — Щёки Клавы, которой совсем недавно исполнилось двенадцать лет, залило яркой краской. — Прямо на паперти собора!
— И эта туда же! — всплеснула руками Екатерина Онуфриевна. — С чего взяла?
— На втором этаже нашего дома швейная мастерская. Пошла за водой, у колодца мастерицы...
— Да об этом весь Минск говорит! — поддержал сестру Иван. — Ходил в лавку за хлебом и сахаром — народ только об одном: смертный приговор студенту.
...В ту пору, в феврале 1906 года, Григорию Каминскому было десять лет, а его старшему брату Ивану шёл шестнадцатый.
В первые же дни новой жизни у Гриши появился друг, Володя Григорьев, сын швеи. Истый минчанин, он знал город как свой дом. Володя был коренастым, шумным, непоседливым. Мать его была полька, пани Мария, с печальным, бледным и озабоченным лицом, на котором чёрными дугами разбегались тонкие брови, а под ними мерцали серые, тоже печальные, глаза. Пани Мария поразила Гришу и своей красотой, и лёгкой летящей походкой, всё она делала быстро и в то же время плавно. Володя был совсем не похож на свою мать, наверно, удался в отца, машиниста на железной дороге.
Володя и Гриша были одногодками, и как-то так получилось — Володя стал главным во всех их затеях. Впрочем, понять можно: для Гриши всё здесь было пока неведомо, казалось чужим, и это вызывало чувство неуверенности.
...Начинало смеркаться, и Гриша засветил керосиновую лампу — впереди захватывающее, любимое занятие: чтение, Фенимор Купер, «Всадник без головы», он остановился на семьдесят третьей странице...
— ...Гриша! — послышался голос матери из соседней комнаты. — К тебе Володя пришёл.
Володя был непривычно хмур, в серых глазах нет озорства и лукавства, он наклонился над ухом друга.
— Нынешней ночью его повесят, — зашептал он, — и это можно увидеть...
— Кого повесят? — оторопел Гриша. — И... что можно увидеть?
— В сегодняшних «Ведомостях»... Царь отклонил прошение родных студента Пулихова о помиловании. Ночью в тюремном дворе он будет казнён. А тюрьма через три улицы от нас!
— Ну? — У Гриши перехватило дыхание.
— Рядом с тюрьмой трёхэтажный дом. По пожарной лестнице можно залезть на крышу, и весь тюремный двор перед тобой! Я только что...
— Лазил? — ахнул Гриша.
— Да! Пожарная лестница со стороны помоек, стена глухая, никого нет. — Теперь лицо Володи пылало азартом. — Так пойдём?
— Ты говоришь, ночью... Ничего не увидим.
— Во дворе тюрьмы горят фонари. Постой! Может, ты боишься?
— Ничего я не боюсь!
Гриша говорил правду: страха не было. Появилось, и он боялся признаться себе в этом... появилось жгучее любопытство: как это казнят человека?..
— Тогда, — прошептал Володя, — встречаемся в десять вечера у аптеки Захарьевской. Сумеешь незаметно выбраться из дома?
— Сумею.
Он решил сыграть в открытую.
— Мама, — сказал Гриша, когда стенные часы с гирей в виде еловой шишки показывали полдесятого, — я немного погуляю перед сном. На всякий случай ключ возьму. Вдруг вы рано ляжете спать.
Екатерина Онуфриевна на кухне была занята стиркой и словам сына не придала никакого значения. Она устало разогнулась над корытом, в котором белыми кучевыми облаками вздымалась мыльная пена, и сказала:
— Ладно. Только оденься потеплее.
Был морозный февральский вечер. Окна домов уютно светились, и, проходя мимо, Гриша видел в них абажуры — малиновые, жёлтые, голубые. На подоконнике одного окна сидел ленивый пушистый сибирский кот и не торопясь, старательно умывался. Проплыло окно, за которым возникла картина, заставившая сильнее биться сердце мальчика: вокруг круглого стола тесно сидели люди в студенческих кителях и барышни, студент с бородкой держал в руках гитару... В раме освещённого окна мелькнула эта картина и исчезла.
«Поют, смеются, — подумал Гриша. — Неужели они не знают, что этой ночью повесят их товарища? И вообще... Всё обыкновенно, как всегда. Кот умывается... Вон горят лампады перед иконами в красном углу...»
Мысли начали путаться. Как всё странно!.. И зачем смотреть на казнь? А вдруг он не выдержит, закричит? Или ещё что-нибудь?..
Улица была пуста, поскрипывал снег под ногами. На перекрёстке у полосатой будки стоял, закутавшись в доху, городовой. Стоял не шелохнувшись, как монумент, и — удивительное дело! — Грише он показался неживым.
А вот и аптека. Окна, задёрнутые марлевыми занавесками, светились голубоватым светом.
Володя возник из соседних тёмных ворот и сказал только:
— Пошли.
Гриша еле успевал за другом.
— Да куда ты спешишь?
— А если они казнь на вечер перенесли? — Володя даже не обернулся. — И надо заранее на крыше устроиться.
Пересекли несколько улиц, нырнули в короткий переулок, в котором не было ни одного фонаря, окна многих домов оказались закрытыми ставнями — и начался пустырь с кучами мусора.
Володя свернул на неприметную тропинку, и они пересекли пустырь.
— Вон этот дом, видишь? — обернулся Володя.
Впереди возвышался трёхэтажный дом, и с него от пустыря начиналась улица, застроенная такими же одинаковыми, унылыми трёхэтажными домами.
— Тут солдатские казармы, — сказал Володя. — А теперь — осторожно! Главное, чтобы никто не увидел.
Они прошли вдоль дома, завернули за его угол и оказались у глухой торцовой стены. Вверх поднималась пожарная лестница.
— Вроде никого, — прошептал Володя.
Гриша, ощутив внезапный озноб, оглянулся. Улица и снежный пустырь с тёмными кучами мусора были пусты, и эта пустота казалась зловещей.
— Давай ты первый. — В голосе Володи послышалась неуверенность. — А я покараулю.
Гриша полез по лестнице. Даже через варежки ощущался холод железных перекладин. Лестница тихо позванивала под его ногами, а Грише этот звон казался оглушительным.
«Скорее! Скорее!» — торопил он себя.
И очутился на крыше. Она была покрыта снегом, покато поднималась вверх к ряду труб, и к одной трубе от лестницы вели следы...
«Да тут кто-то есть!» — с ужасом подумал Гриша.
Но возникла над краем крыши голова Володи и прошептала:
— Иди по моим следам к трубе. От неё всё видно. Только осторожно, не поскользнись.
...У трубы снег растаял, мальчики устроились рядом, прижавшись к тёплому, как показалось вначале, кирпичному боку.
— Теперь смотри! Всё как на ладони.
С трёх сторон длинный, как пенал, тюремный двор замыкали низкие одноэтажные строения, а с четвёртой была высокая каменная стена, поверх её шла колючая проволока, отчётливо видная в свете газового фонаря. И ещё в тюремном дворе торчало три фонаря — по углам. Двор был совершенно гол и пуст.
Только у каменной стены...
— Смотри! — Гриша невольно вскрикнул и, зажав рот рукой, прошептал: — Виселица...
Виселица белела свежими брёвнами, и ветер покачивал верёвку с петлёй.
Страшно! Гриша признался себе: «Страшно! Зачем я только согласился?..» Он взглянул на Володю и понял, что его другу тоже страшно. И тут же понял ещё, что оба ни за что не признаются друг другу в своём страхе и, значит, обречены на зрелище казни.
А дальше? Невероятно, но очень скоро Володя заснул, склонив голову на Гришино плечо, а сам Гриша почувствовал, что его неудержимо клонит в сон.
— Просыпайся! — Он сильно, даже грубо толкнул Володю.
— Что? Куда?.. — Похоже, Володя не понимал, где находится.
— Мы что, спать сюда пришли? — Непонятная злость на друга поднималась в Грише.
— Ой! Да как же я?
Теперь они смотрели только на тюремный двор, и сонливость сменилась нервным возбуждением.
Но время шло, и всё было по-прежнему: пустой зловещий двор, белая виселица — казалось, что она сделана из огромных костей; ветер раскачивал верёвку с петлёй... Было ощущение, что тёмное небо, осязаемо тяжёлое, опустилось совсем низко и давит, давит...
Где-то далеко стали отзванивать мелодичные, густые удары.
— Сколько уже отбило? — спросил Володя, и глаза его в полумраке казались совершенно круглыми.
— Я не считал, — откликнулся Гриша. — А что?
— Да это же в католическом костёле Матки Боски бьёт! Наверно, полночь!..
Последний удар растаял в тишине, которая теперь воспринималась полной, гнетущей.
— Смотри! Смотри! — Володя вцепился в плечо Гриши.
Открылись двери тюремного здания, которое было ближе к каменной стене, замелькали огни, и мальчики увидели шествие, которое Григорий Каминский помнил потом всю жизнь, — оно было для него символом пути человека на свою Голгофу.
Ведь у каждого, кто приходит на эту печальную землю, своя Голгофа.
Впереди шёл человек в красной рубахе, на которую был накинут короткий полушубок. Под мышкой он держал высокий табурет, а в руке не то узел, не то мешок...
— Палач... — прошептал Володя.
Следом двигалось четверо жандармов с фонарями в руках, а за ними два солдата с винтовками наперевес вели высокого человека в длинной нелепой шинели и в квадратной чёрной шапке на голове. За ними следовал священник в рясе поверх дохи, и на его груди в свете фонаря поблескивал золочёный крест. Замыкали шествие трое мужчин в штатских пальто с меховыми воротниками.
У Гриши зубы отбили предательскую дробь.
Возле виселицы сделалось непонятное, суетливое движение, на короткое время все вмешались в единую кучу, хаотически заметались фонари в руках жандармов. Только палач деловито, буднично устанавливал табуретку под петлёй, и рядом с ним, неизвестно откуда, появился ещё один, точно такой же табурет.
Слышались неразборчивые голоса, отчётливо прозвучало, раздражённо и зло:
— Поторапливайтесь!
Солдаты подвели студента Ивана Пулихова к виселице и замерли по её бокам по стойке «смирно». Жандармы стояли в стороне, один из них подошёл к мужчине в штатском и стал светить ему фонарём; тот, не снимая перчаток, развернул лист бумаги.
До мальчиков долетало только невнятное бубнение — голос не повышался и не понижался, звучал на одной ноте, и в этой ноте была неумолимость.
— Приговор читает, — прошептал Володя.
А Гриша не мог понять, что с ним творится: сердце яростно колотилось, вот-вот разорвётся или выпрыгнет из груди, слёзы катились по щекам, туманили взгляд, ужас, тоска, безысходность наполнили всё его существо.
Это ему, ему читают смертный приговор... Это его сейчас повесят!..
А бесстрастный голос всё звучал и звучал.
Подсудимый стоял под виселицей, не двигаясь, подняв голову к низкому тёмному небу. Что он видел там? Или чего ждал оттуда?..
Наконец голос смолк.
К Ивану Пулихову подошёл священник, стал тихо что-то говорить, однако голос у него был густ, внятен и добросердечен, до мальчиков долетали отдельные фразы: «Последний раз, сын мой, покайся...», «Будь спокоен, совсем немного...», «Он всё знает, и Он всё простит...».
Потом голос тоже стал монотонным — священник читал молитву. Отчётливо прозвучала последняя фраза:
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа... Аминь!
И он протянул подсудимому крест — для последнего поцелуя.
Студент Пулихов резко оттолкнул крест и отвернулся.
— Он не верит в Иисуса, — прошептал Володя и быстро, суетливо перекрестился.
А дальше...
К подсудимому подошёл, показалось Грише, неторопливо, палач, уже без полушубка, в красной рубахе, подпоясанный узким ремешком, в тёмных штанах, заправленных в сапоги. По походке, движениям можно было предположить (лица всех находящихся в тюремном дворе были неразличимы), что палач молод, силён и совершенно равнодушен к чужим жизням. Он одним ловким движением скинул с плеч студента длинную шинель, помог ему подняться на табурет, потом сам гибко вспрыгнул на второй табурет, в руках его уже был чёрный мешок, который он стал неторопливо надевать на Ивана Пулихова.
Потом он накинул на этот мешок петлю, подтянул её, отчётливо обозначились голова и шея.
Палач спрыгнул с табурета на землю...
И...
Наверно, Гриша отвернулся. Или зажмурил глаза.
Когда он снова посмотрел на тюремный двор, безжизненное тело еле-еле покачивалось под перекладиной виселицы.
Подошли жандармы, готовые помочь палачу вынуть из петли труп.
Гриша почувствовал приступ рвоты, потемнело в глазах.
— Скорее, Володя! Уйдём...
— Да, да... — Гриша не узнал голоса своего друга.
Как они только не сорвались, спускаясь вниз по пожарной лестнице...
И бежали, задыхаясь, по улицам, как будто за ними кто-то гонится.
Они не могли ни о чём говорить и смотреть в глаза друг другу, будто были не тайными зрителями казни студента Ивана Пулихова, а участниками её.
На следующий день между мальчиками возник непонятный молчаливый заговор: они никогда не вспоминали о пережитом в ту ужасную ночь и никому не рассказывали о казни, свидетелями которой стали.
То была первая насильственная смерть, увиденная Гришей в его ещё такой короткой жизни. Нет, тогда он не мог осмыслить её, оправдать или осудить палачей. Безусловно одно: он был потрясён, более того — на некоторое время, пока молодая душа не излечилась, раздавлен увиденным, бытие потеряло гармонию, и, очевидно, ещё смутно, открылась мальчику бездна драмы нашего земного существования.
Новый друг, Алексей Туманский, вторгся в жизнь Гриши своим страстным увлечением: воздухоплавание! Человек легче воздуха! Человек — авиатор, парящий на своём самолёте в необъятной голубизне неба.
Всё произошло в первое же знакомство, в первый день, когда в соседнем доме поселилось семейство Туманских (они переехали на их рабочую улицу из центра города). Гриша и Володя Григорьев с любопытством наблюдали, как с четырёх подвод разгружают вещи. Самого разного скарба было превеликое множество, но друзей особенно заинтересовал рояль шоколадного благородного цвета и книги. Никогда Гриша не видел сразу такого количества книг. Десятки, а может быть, сотни связок (старинные фолианты поблескивали золочёными обрезами и кожаными корешками) дворник и двое грузчиков всё носили и носили в дом.
— Сколько их! — восхитился Володя. — Неужто один человек может всё это прочитать?
— Значит, может, — сказал Гриша. И про себя добавил: «Сможет прочитать, если захочет. Если поставит перед собой такую цель».
Рядом с подводами расхаживал мальчик лет одиннадцати, в матросском костюмчике, в сандалиях, очень чистенький, аккуратный, из-под шапки-матросски с двумя лентами выбивались кудрявые светлые волосы, лицо его было бледно, серые глаза вроде бы насмешливы, губы твёрдо сжаты, и казался он очень умным и недоступным.
Однако, увидев Гришу и Володю, незнакомец без всяких церемоний подошёл к ним и, протянув руку, приветливо сказал:
— Давайте знакомиться. Меня зовут Алексеем Туманским. — Он улыбнулся, и улыбка сделала его лицо ещё привлекательней.
Друзья, непривычные к подобным церемониям знакомства, после некоторого замешательства тоже представились.
— Вы в пятом номере журнала «Природа и люди» статью о братьях Райт читали? — требовательно спросил Алексей Туманский.
Володя и Гриша переглянулись.
— Ещё не успели, — сказал на всякий случай Володя.
— Тогда вот что. — Их новый приятель жёстко сжал губы, о чём-то подумав. — Часа через два я разберусь в своей комнате и — милости прошу! Покажу вам все последние материалы в газетах и журналах об авиаторах. У меня подобрано по годам и по шкале сложности. Итак, до встречи!
Он зашагал от них к дому, похоже ничуть не сомневаясь, что друзья не откажутся пожаловать в гости.
— Гриша, это что же такое — шкала сложности?
— Придём к нему и узнаем.
Они пришли через два часа. Дверь им открыла горничная в белом переднике.
— Проходите, пожалуйста, наверх, Алексей Константинович вас ждут.
«Вот это да! — изумился Гриша. — Алексей Константинович...»
А Лёша уже спешил им навстречу в синей блузе, заляпанной клеем, был он приветлив и прост.
— Поднимайтесь ко мне!
Комната Алексея находилась в мезонине, и первое, что увидели мальчики, была большая картина на стене: возле самолёта с двумя куцыми крыльями и огромными колёсами стоял улыбающийся человек в кожаном шлеме, в квадратных очках, в кожаном костюме и гетрах, с приветливо поднятой рукой.
— Уточкин после удачного приземления на своём «Формане-IV», — сказал Лёша. — Это снимки лучших моделей самолётов: «антуанет», «форман», «блерио». — Мальчики рассматривали снимки. — А вот здесь у меня вырезки из газет и журналы со статьями. — Всё это богатство было аккуратно разложено на диване. — Первая стопка — простейшие статьи, для всех, во второй уже есть схемы самолётов, некоторые расчёты, для любителей. А это... — третья стопка газетных и журнальных вырезок была внушительна, — уже для специалистов, для тех, кто посвятил свою жизнь воздухоплаванию и авиации. — В голосе его прозвучала жёсткость. — То есть всё подобрано по шкале сложности. Вам следует начинать с простейшего. — Лёша внушительно помолчал. — Если, конечно, вас интересует этот феномен двадцатого века — самолёт.
— Интересует! — воскликнул Володя, и по лицу его было видно, что словом «феномен» он просто восхищен.
— А ты уже всё это прочитал? — спросил Гриша.
— Естественно! — Алексей Туманский снисходительно улыбнулся. — Я разбираюсь в чертежах, знаю все модели самолётов. Вот сейчас конструирую модель аппарата, которую сам рассчитал. — Он кивнул на стол, заваленный деревянными рейками, проволокой, уже готовыми крыльями из материи, наклеенной на деревянные каркасы. — Я обязательно буду авиатором!
— Я, может быть, тоже, — неуверенно сказал Володя.
«И я!» — подумал Гриша, но промолчал.
С того майского дня 1906 года всё и началось. Лёша Туманский заразил друзей своей яростной любовью к воздухоплаванию.
Гриша прочитал всё, что было у Алексея: и газетные статьи, и публикации в журналах «Вокруг света», «Природа и люди», «Огонёк». По шкале сложности...
Скоро он уже мог часами рассказывать родителям, братьям и сёстрам — всем, кто был согласен его слушать, о полётах Уточкина и братьев Ефимовых, Васильева и Мацкевича, американцев братьев Райт и француза Пегу, о разных моделях самолётов, летательных аппаратах, как тогда чаще говорили. Он уже разбирался в чертежах и вместе с Алёшей Туманским помышлял о конструировании собственного двухместного самолёта, на котором можно было бы осуществить в голубом океане «мёртвую петлю»...
Но грянуло невероятное событие.
В одно прекрасное утро весь город оказался оклеенным афишами: «Сенсация! На Комаровском поле 15 июня сего года в 18 часов пополудни отважный авиатор-конструктор из Гданьска господин Тадеуш Машевский совершит на летательном аппарате «Зося» собственного изготовления головокружительный полёт. Четыре смертельно опасных круга над головами публики. Билеты продаются в кассе городского театра и при входе на Комаровское поле. Полёт может быть отменен лишь в случае грозы или сильного ливня. Спешите! Спешите! Спешите! Захватывающее, невиданное зрелище!»
Хотя весь июнь действительно перепадали частые грозы с ливнями — обычная погода для здешних мест, — 15 июня день выдался солнечный, ясный, без единого облачка на небе, и народ на Комаровское поле валом валил, хотя билеты на предстоящее зрелище имели баснословную цену: на трибуны два рубля, на поле — семьдесят копеек.
Естественно, у Гриши и Володи таких денег не было, Алексей мог бы купить билет, отец, всячески поощрявший увлечение сына воздухоплаванием, нужную сумму ему выдал, но из солидарности с друзьями юный авиатор решил вместе с ними проникнуть на поле зайцем.
Ещё накануне мальчики обследовали наспех огороженное со стороны города деревянным тыном Комаровское поле и обнаружили, что ограждение тянется лишь до края обрывистого берега Немичи, реки своенравной, непокорной, доставлявшей минчанам много неудобств: два раза в год, во время осенних и весенних паводков, река выходила из берегов и начиналось наводнение, затоплявшее окрестные улицы.
Сейчас река была спокойна и ласкова, но берег у Комаровского поля настолько высок и крут, что — так, очевидно, думали устроители мероприятия — забраться на него не было никакой возможности. Действительно, попробуйте преодолеть прямой срез из утрамбованного песка и рыжей земли аршина[2] в четыре высотой!
Однако такой расчёт не учитывал изобретательности, инженерного ума Алексея Туманского. Задачу он решил простейшим образом: верёвочная лестница с острой металлической кошкой на конце. Он размотал её сильным вращением, как ковбойское лассо, забросил на берег, и кошка намертво вонзилась в почву.
По верёвочной лестнице друзья и взобрались на берег Немичи.
— Лёша, ты гениальный человек! — прошептал Гриша.
Дальше, правда, пришлось довольно долго ползти в густой траве: в том месте, где ограждение примыкало к берегу реки, маячила рослая фигура городового.
Порядочно иззеленили коленки штанов, лица исхлестали твёрдые стебли, пот застилал глаза.
Но вот наконец гул возбуждённых голосов, отдалённые звуки духового оркестра...
Мальчики незаметно слились с толпой.
Богатая знатная публика располагалась на двух трибунах, поблескивающих свежим тёсом. Мужчины там были в светлых костюмах, дамы в шляпах с широкими полями или с зонтиками. Поблескивали бинокли. Прочий народ расположился по бокам трибун, сидели и стояли прямо на траве, но нельзя было переходить широкую красную ленту, натянутую на колышках вдоль всего пространства, которое занимали зрители. За этой лентой расхаживали полицейские в парадных мундирах, с непроницаемыми лицами, и их вид привносил во всё происходящее нечто торжественно-зловещее.
Военный духовой оркестр, занимавший деревянный помост, во всю мощь наяривал: «Славься ты, славься, наш русский царь!»
— Вон самолёт! — прошептал Володя.
Действительно, аршинах в пятидесяти от зрителей, прямо напротив трибуны, где располагалась особенно нарядная публика (как потом выяснилось, находился там сам генерал-губернатор Минской губернии с супругой), стоял двухкрылый самолёт на небольших колёсах — Грише показалось, что они от велосипеда. Пропеллер, заключённый в металлическое кольцо, был похож на лопасти ветряной мельницы маленького размера. Перед самолётом расстилалась широкая выкошенная полоса, уходящая в глубину Комаровского поля.
— Давайте как можно ближе! — Туманский был само нетерпение.
Мальчики протиснулись к красной ленте у самого края главной трибуны и, потеснив группу мастеровых в праздничных картузах, расположились на траве.
Самолёт находился аршинах в шестидесяти от них. Возле него никого не было.
— Чудно всё это, — сказал Лёша. — Совершенно незнакомая конструкция. Колеса непропорциональны корпусу. И фамилия авиатора мне никогда не встречалась. Тадеуш Машевский... Нет, определённо не встречалась...
В это мгновение смолк оркестр, по трибунам и публике, сидевшей и стоявшей на траве, пробежала волна восклицаний, и всё смолкло.
К самолёту шли трое: высокий стройный человек в кожаном костюме, лицо которого скрывали шлем и большие очки (походка у него была стремительная и лёгкая), по правую руку от него колобком катился низенький полный человек, тоже весь в коже, только без шлема, поблескивая лысиной, по левую руку размашисто шагал представительный господин в клетчатом костюме и шляпе-канотье.
Этот господин, не доходя до самолёта, остановился, зашагал обратно, замер напротив главной трибуны и протянул руку вперёд и вверх, требуя абсолютной тишины.
— Внимание! Внимание! — Голос у клетчатого господина был зычным и слегка хрипловатым. — Смертельный трюк (у него получилось «трук») начинается! Полёт несравненного Тадеуша Машевского, связанный с риском для жизни, начинается! Оркестр!
Оркестр грянул туш.
Под его бравурные звуки клетчатый господин сгинул, Гриша не заметил, как и куда, потому что всё его внимание, как и остальных зрителей, было приковано к самолёту.
А у самолёта картинно стоял авиатор-конструктор Тадеуш Машевский, широко расставив ноги в гетрах, правда почему-то всё время поглядывая на небо, особенно на западный край, где громоздились чёрные грозовые тучи. Но до грозы было далеко...
Тем временем толстяк в коже, посверкивая лысиной, возился в моторе, что-то там, внутри кабины, дёргал, подкручивал.
Мотор не заводился...
— Ерунда какая-то, — прошептал Лёша Туманский. — Где же у них зажигание?
И тут мотор, фыркнув раз, другой, третий, наконец завёлся, начал подвывать, нота этого подвыва летела всё выше и выше, а пропеллер, вздрогнув, принялся вращаться, сначала медленно, потом всё быстрее, быстрее, быстрее! И лопасти его слились в сплошное серое кольцо.
Тадеуш Машевский в последний раз посмотрел в сторону грозовых туч, но они прочно сидели на западном крае горизонта. Тогда он помахал рукой в кожаной перчатке трибунам — там зааплодировали, особенно неистовствовали дамы, посылая герою воздушные поцелуи, — и, легко вспрыгнув на крыло, втиснулся в кабину самолёта...
Всё дальнейшее для Гриши и, очевидно, для остальных произошло мгновенно, потом последовательность событий, подробности и детали память отказывалась восстанавливать.
...Мотор самолёта взревел ещё громче и натужней.
Корпус воздухоплавательного аппарата «Зося» (это имя алыми буквами было написано на белом боку самолёта латинскими буквами) мелко задрожал, потом его стало трясти рывками.
Лысый полный механик молниеносно — откуда прыть взялась? — отбежал в сторону.
Наконец самолёт рвануло с места, и он помчался по взлётной полосе, оставляя за собой сизую полосу дыма...
И тут несчастную «Зоею» начало подбрасывать вверх и опускать на землю, она прыгала, как огромный заяц, и вдруг завалилась на левое крыло, которое мгновенно переломилось пополам.
Самолёт тут же развернуло на сто градусов, он, описывая дугу, ринулся со взлётной полосы и, подминая траву, вспахивая искалеченным крылом землю, устремился в самую гущу зрителей возле левой трибуны.
Раздались истерические крики женщин, чей-то бас гремел «караул!», всё смешалось, люди, давя друг друга, бросились в разные стороны.
Гриша, весь охваченный ужасом, увидел, как в последнее мгновение пилот-конструктор Тадеуш Машевский выпрыгнул из кабины и кубарем покатился по траве.
В то же мгновение «Зося» врезалась в толпу...
И самое последнее, что увидел Гриша, был мужчина, падающий, летящий на землю с окровавленным, смятым лицом.
Стремительная сила несла мальчика через густую траву в глубь Комаровского поля, он слышал грохот своего сердца и частое дыхание Володи и Лёши, которые бежали рядом.
Наконец они, не сговариваясь, рухнули в густую траву и долго не могли отдышаться.
Перевернулись на спины. Бездонное, вечное, таинственное небо раскинулось над ними, и там, в недосягаемой высоте, чёрными точками носились ласточки.
— Страшно... — нарушил молчание Володя, и зубы его отбили мелкую дробь.
И навсегда запомнил Гриша слова, сказанные тогда, на Комаровском поле, Алексеем Туманским:
— Я всё равно, что бы ни происходило, стану пилотом[3]. — В голосе его была непоколебимость.
...На следующий день минские газеты наперебой сообщали подробности: на Комаровском поле в результате катастрофы «Зоей» погибло пять человек, было большое число раненых и пострадавших во время паники. «Авантюрист из Гданьска пан Машевский, — писали газеты, — прихватив всю огромную выручку от продажи билетов, скрылся со своими сообщниками в неизвестном направлении».
С того дня у Гриши интерес к авиации и воздухоплаванию пропал. И совсем не из страха, нет. А Тадеуш Машевский — он и самому себе стыдился признаться в этом — непонятное дело! — был Грише симпатичен, интересен. Что он за человек? Всё равно герой. Так рисковать! Так смертельно рисковать, хотя и из-за денег! Нечто особенное в характере этого человека привлекало Григория Каминского.
Но всё равно — авиация не его призвание. Почему? Наверно, для другого дела родился он на этой земле. Уже с осени 1906 года Гришу всё больше увлекало то, чем тайно занимался его старший брат Иван.
Сначала они ехали на извозчике, потом долго шли окраинными улицами, заросшими пахучей густой ромашкой. Перекликались петухи, лениво, через силу побрёхивали собаки — клонился к вечеру знойный августовский день, и оранжевое солнце низко висело над крышами в сиреневом застывшем небе.
Кончился город, перед Иваном и Гришей лёг знакомый зелёный луг, тропинка вела к овражку, в котором протекал безымянный чистый ручей с густой ольхой по берегам. Пересечь его — и начнутся бахчи, покрытые полосатыми шарами созревающих арбузов.
За бахчами — низинка, скрытая от глаз, вся в густом кустарнике. Вот здесь обычно и собирались нелегальные сходки.
На них старший брат часто брал с собой Гришу, и всё тут было мальчику знакомо: вытоптанная поляна, пустая бочка, на которую взбирались ораторы, разгорячённые, непримиримые лица; многих из собравшихся он знал по именам и отчествам. И их все знали. Так и встречали появление братьев:
— А вот и наша гимназия!
В 1907 году Гриша перешёл во второй класс казённой гимназии (в Минске, осенью 1906 года, его приняли только в подготовительную группу, потому что в Екатеринославе он учился в фабричной школе, а подготовка воспитанников там, считало гимназическое начальство, ниже средней, что, впрочем, было близко к истине). Иван к тому времени перешёл в пятый, предпоследний класс гимназии.
То, что старший брат занимается «политикой», Гриша понял ещё в Екатеринославе. В бурном девятьсот пятом году за семейным столом часто велись разговоры о Кровавом воскресенье в Петербурге, о демонстрациях, баррикадных боях в Москве на Пресне. Иван часто спорил с отцом... Впрочем, хотя Гриша смутно понимал смысл разговоров, он чувствовал: Наум Александрович и брат спорят по мелочам, а в главном едины, и мама не одобряет их. Именно в ту пору в сознание запали слова «социал-демократия», «революция», «забастовка»... Хотя, что кроется за этими понятиями, он тогда не постигал, социальная несправедливость жизни не задевала его или, правильнее сказать, почти не задевала...
Первое соприкосновение чуткой души мальчика с тёмными силами действительности произошло в Екатеринославе в том же 1905 году, вписанном в российскую историю раскалёнными красными буквами.
Семья Каминских жила в рабочей слободе, недалеко от Днепра. Обитал здесь трудовой люд самых разных национальностей: украинцы, русские, евреи, татары, армяне. Всех этих людей объединяло одно — тяжкая борьба за существование, кусок хлеба добывался вечной работой. Сапожники, гончары, портные, рабочие речного порта и екатеринославских заводов, рыбаки... Взрослые трудились с раннего утра до вечера, а детвора, оглашавшая своими криками пыльные улицы, была предоставлена самой себе.
У общительного Гриши Каминского было много друзей, как и недругов. Игра, драки, вечерние налёты на сады. Черноглазый Оська, друг, потому что смелый и бесстрашный. Остап Небийконь трус и может предать. Камиль умный, злой, но справедливый: что добыли в садах, делит поровну, а себе оставляет меньшую долю...
В тот сентябрьский день 1905 года с утра прошёл дождь, а потом распогодилось, заднепровская степь дохнула зноем, поднялся сильный ветер.
Ребята, было их человек десять, играли в «соловьёв-разбойников» и, захваченные поединком народных мстителей с войсками, не обратили внимания на шум, крики, движение в конце улицы, возле еврейской синагоги, не обратили внимания на толпу, собравшуюся там.
А к ним уже бежала мать Оськи, тётя Блюма, растрёпанная, с безумными глазами, за ней с рёвом мчались сестрёнки Оськи, Юдифь и Мария.
— Ося! Скорее!.. — Тётя Блюма схватила сына за руку и потащила за собой. — Скорее! Сынок!.. Нас Наум и Екатерина сховают...
Теперь тётя Блюма тащила за собой своих детей к хате Каминских: в одной руке Оську, в другой — Юдифь и Марию.
— Почему? Что?.. — Гриша не понимал происходящего.
— Погром, — со злой усмешкой сказал Остап Небийконь, самый старший в компании мальчиков. — Жидов будут бить.
— А разве Оська... этот... жид?
— Ты шо, Гришуха, з луны звалылся? — Круглое, в крупных веснушках лицо Остапа было самодовольно и грубо. — Колы в Днепри купалысь, нэ бачив, яка у него морковка?
— Чего? — не понял Гриша.
— А! — отмахнулся Остап. — Темнота! Обрезанная у твоего Оськи морковка! — И он захохотал.
Гриша опять ничего не понял и спросил:
— За что же... — Голос отвратительно дрожал. — За что же их бить?
— Воны Христа продалы. И вси социялисты. Мий брат Мыкола...
Остап не успел договорить: по улице на сытых жеребцах ехали двое полицейских и кричали победными, распалёнными голосами:
— Православные! Выставляй в окнах иконы!
— С лампадами! Чтоб видать!
— Где нету жидов, всё ставь в окна иконы!
Улица мгновенно опустела. Только ветер с Днепра, неся в лицо раскалённый жар украинской степи, всё набирая силу, гнул деревья.
А от синагоги уже валила по улице толпа, пока смутно различимая. Над ней колыхались хоругви. Нарастал гул голосов, вырывались из него отдельные выкрики, которые разобрать ещё было невозможно.
Гриша, не помня себя, бросился к дому.
В хате уже было всё семейство Гутманов, которые жили рядом с Каминскими, напротив: тётя Блюма и шестеро её детей, Оська самый старший, родители тёти Блюмы, совсем старые люди — седой старик был абсолютно спокоен, он сидел в углу на корточках, держа в руках толстую книгу в тёмном кожаном переплёте, и что-то шептал, а все дети, кроме Оськи, плакали, и вместе с ними плакали сёстры Гриши, Люба и Клава.
Екатерина Онуфриевна дрожащими руками отодвинула на окне занавеску и поставила на подоконник икону Владимирской Богоматери с мерцающей лампадой.
А отец с братом Иваном открыли крышку погреба на полу, Екатерина Онуфриевна засветила керосиновую лампу.
— Там сухо, — спокойно сказал отец. — Можно сидеть на мешках с картошкой, и я сейчас одеяло дам, чтобы детей накрыть. Спускайтесь.
Старик, закрыв книгу, поднялся, что-то тихо сказал на своём языке, тоже спокойно, даже с достоинством, и первой стала спускаться по лестнице старуха с отрешённым замершим лицом. Её поддерживали под руки Наум Александрович и тётя Блюма.
По щекам тёти Блюмы катились слёзы, чёрные густые волосы растрепались, рассыпались по плечам и спине, она говорила:
— Илья... Он сейчас пойдёт с работы...
— Успокойся, Блюма... — Отец помогал спускаться в погреб старику. — Илья умный человек, на рожон не полезет. И на пристани у него друзья. Если что, спрячут. Да туда эти громилы и не сунутся. Теперь ты, и мы передадим тебе детей.
Тётя Блюма послушно спустилась в погреб, и отец с Иваном стали передавать ей малышей, переставших плакать.
— Я останусь здесь! — сказал Ося.
— Ты что, сынок? Если они войдут... — В голосе тёти Блюмы был ужас.
— Я останусь здесь! — Оська сжал кулаки. — Если они сунутся, я буду защищать вас!
— Правильно, хлопец, — сказал Наум Александрович. — Оставайся. Но в нашу хату они не войдут, не волнуйся, Блюма.
И крышка погреба опустилась. Мама накрыла её половым ковриком.
Нет, Гриша не мог постичь смысл происходящего. Все Гутманы такие хорошие, добрые, весёлые люди! А Оська — его лучший друг. Дядя Илья работает грузчиком в речном порту, и какой он сильный! Иногда, если выпадает свободное время, он возится с детворой, и их любимая игра — «Лезь на гору!». Оська подаёт команду: «Лезь на гору!» — и все ребята бросаются на дядю Илью, повисают на нём, как виноградины на стволике грозди. «Держись крепче!» — кричит дядя Илья и начинает кружить ребят — хохот, радостные крики...
И этих людей хотят убить? За что?.. И не могли они продать Христа. Ведь это было давным-давно: Иисус Христос в Иерусалиме... Батюшка на уроке закона Божьего рассказывал...
Послышался звон разбитого стекла, рёв толпы.
Гриша пулей стрельнул к двери — никто не успел остановить его — и оказался во дворе. Он прокрался к плетню, встал босыми ногами на первую жердину, выглянул на улицу.
Разъярённая рваная толпа стояла у хаты Гутманов: жёлтые рубахи на детинах с красными, бородатыми, пьяными рожами. («Почему так много в жёлтых рубахах?» — успел подумать Гриша.) Был среди толпы молодой высокий священник с красивым опрятным лицом, большой крест на груди слегка раскачивался из стороны в сторону. Присутствие священника среди этих людей особенно поразило мальчика. Толстая баба, по щекам которой тёк пот, держала в руках икону в золочёном окладе с изображением распятого Христа. Колыхались над толпой хоругви, портреты Николая Второго, огромный детина размахивал белым с голубыми полосами Андреевским флагом.
Толпа хаотически перемещалась, тяжко двигалась, орала.
А у калитки с колом в руке стоял Микола, старший брат Остапа Небийконя, кряжистый, зловещий, в жёлтой рубахе, прилипшей к потной волосатой груди, и кричал дурным сорванным голосом:
— Гутманы! Выходь! Усих порешим! Илья, жидовское отродье! Выноси своих гадов!
— Бей! — ревела толпа.
— Спасай мать-Расею!
В хату полетели булыжники. Затрещало разбитое стекло.
— Одного царя-батюшку порешили, теперя за другого!..
— Кровь наших дитёв пьють! — истошно вопила толстая баба с иконой в руках.
— Социялисты проклятые!
— Усю Расею иноземцам продали! — неистовствовала толпа.
Гришу трясло мелкой дрожью, он стал плохо соображать: этого не может быть! Не может...
Микола Небийконь вышиб плечом калитку, ринулся к хате, и за ним, опрокинув плетень, топча палисадник, бросилась, тяжело, угарно дыша, толпа.
— Круши! — ревели нечеловеческие голоса.
Гриша увидел, как несколько человек во главе с Миколой выломали дверь, застряли в тёмном проёме... И все ввалились в дом. Толпа замерла. Прекратились выкрики.
Ждали...
— Ненавижу! Ненавижу!.. — шептал Гриша, и бессильные, злые слёзы туманили его глаза. — Убью!..
На пороге показался Остап с пуховой периной в руках.
— Никого! — гаркнул он. — Поховалысь! — И своими огромными ручищами с хрустом разодрал перину.
Мгновенно ветер набросился на охапки пуха, всё — и ревущая толпа, и кусты жасмина под окнами, и растерзанный палисадник — покрылось белым пухом, его несло, кружило, поднимало вверх...
...В дальнейшей жизни этот сентябрьский снег из перины Гутманов снился Григорию Каминскому в редких кошмарных снах.
— Теперя к Ромбауму! — завопил Остап. — У их дед паралитик! Небось у хати сидять, двери сундуками поприперли!
Гогочущая, изрыгающая ругательства толпа, окутанная облаками белого пуха, повалила к углу соседней улицы, где находился дом аптекаря Ромбаума, лечившего всю округу.
Вечером, за ужином, когда уже всё было позади, когда все знали о мученической смерти аптекаря Ромбаума, о гибели его семьи и в окраинную рабочую слободку Екатеринослава понаехало много полиции, четырнадцатилетний брат Иван, резко отодвинув тарелку с мамалыгой, сказал:
— Так быть не должно! И так жить дальше — нельзя!
— Я согласен с тобой, сын. — Наум Александрович положил на плечо сына тяжёлую руку.
— И я, папа, буду с теми, кто борется с этой мерзостью! Я за социализм!
Отец промолчал. Мама плакала.
«И я с тобой! И я, Иван!» — твердил про себя Гриша.
...Позади остались бахчи, тропа вильнула в заросли кустарника, ещё немного пройти по низине. Уже издали братья услышали возбуждённые возгласы, крики одобрения.
Путь им преградили трое парней. Один из них, смуглый, с рябинками на щеках, улыбнувшись, сказал:
— А, гимназия! Проходи!
Лужайка была заполнена людьми. Преобладали здесь рабочие, и молодые, и пожилые, в их единую массу были вкраплены студенческие кители и светлые цивильные костюмы «господ из благородных» (так, с некоторым недоверием и предубеждением, тут называли учителей, инженеров, служащих контор — словом, представителей интеллигенции).
На бочке стоял пожилой худощавый рабочий в синей сатиновой косоворотке, подпоясанной тонким ремнём, штаны были заправлены в сапоги, в правой руке он сжимал фуфайку.
Двенадцатилетний Григорий Каминский уже многое понимал из того, что говорили и о чём спорили на нелегальных сходках.
— Куда зовут нас меньшевики? — говорил рабочий на бочке, энергично жестикулируя рукой с зажатой в ней фуфайкой. — К парламентской борьбе! Берите пример с рабочих европейских стран, говорят они мам! Мирным путём добивайтесь всеобщих демократических выборов, посыпайте в Государственную Думу своих депутатов... Меньшевики даже против всеобщей забастовки...
— Долой! — закричали в толпе.
— Даёшь забастовку!
— Гони меньшевиков!
— Да здравствует революция!
— Товарищи! — поднял руку оратор, и толпа неохотно стихла. — Российская социал-демократическая партия готовится к своему пятому съезду. Он будет работать в одной из стран Европы. Думаю, на нём позиции меньшевиков и наши, большевистские позиции прояснятся окончательно. Нам, социал-демократии Минска, предстоит избрать на съезд своих депутатов. Я призываю послать товарищей, стоящих на большевистской платформе!
Толпа загудела. Со всех сторон кричали:
— Большевиков — на съезд!
— Долой соглашателей с буржуями!
— Николаич, читай фамилии!
Но в это время раздался пронзительный свист, на поляне появился один из парней, встретивших Ивана и Гришу на тропе к поляне, и закричал:
— Казаки! С трёх сторон жарят! Бахчами уходить надо!
Толпа, на мгновение замерев, ринулась в разные стороны.
Затрещали кусты.
— Товарищи! Прикрывай Николаича! У него документы!
Вокруг Гриши и Ивана всё двигалось, мелькали испуганные решительные потные лица.
— Бежим! — Брат схватил мальчика за руку.
Они мчались, не разбирая дороги, напрямки — к бахчам. По лицу больно стегали ветки, с боков и сзади тоже бежали люди, но постепенно их становилось всё меньше...
Братья вылетели к арбузному полю, и Гриша успел заметить — это чрезвычайно удивило его: в глянцевых боках светлополосатых арбузов отражается заходящее солнце.
— Прямо по бахче! — крикнул Иван. — Вот к тем вербам!.. Там край оврага глубокий... Лошади не пройдут! Швыдче, Гриша!
Они бежали по бахче, ноги цеплялись за арбузные плети.
Гул, тяжкий топот и гиканье нарастали сзади...
Гриша оглянулся — по полю бежали к оврагу рабочие, среди них студент в белом кителе. И за ними намётом шла цепь казаков на, показалось мальчику, огромных лошадях, казаки размахивали нагайками, их лица в густых бородах казались красными пятнами с чёрными кругами орущих ртов.
Один казак на сером, в яблоках, жеребце резко натянул узбечку, так что у лошади задралась морда и с губ полетели клочья пены, гикнул страшно, победно и помчался в сторону Ивана и Гриши!
— Надбавь! — прокричал Иван. — Совсем немного!..
До спасительных верб оставалось аршинов десять.
Ещё раз оглянувшись, Гриша увидел, что казак совсем близко, под копытами жеребца разлетались с треском арбузы, брызгая в стороны кровавыми ошмётками, и у лошади все ноги были красные...
Он успел разглядеть казака. Оказывается, совсем молодой, картинно красивый, в густой рыжеватой бороде, и лицо его было азартно-воспалённым, злобно-восторженным, казак, размахивая нагайкой, склонился на бок, готовясь нанести удар.
«Они травят нас, как зайцев», — подумал Гриша со жгучей ненавистью, целиком захлестнувшей его. И в это время рука брата подтолкнула мальчика, под самым стволом вербы, чуть не ударившись о него, он вслед за Иваном прыгнул с крутого берега и кубарем покатился вниз, на дно балки, в густую траву.
Не чувствуя боли от ушибов, от глубоких царапин на руках, Гриша лихорадочно вскочил, поднял голову и увидел: на самом краю балки нервно топчутся ноги жеребца, кроваво-красные от арбузного сока, вниз сыплются рыжие комья земли, слышится лошадиный храп, но ни жеребца, ни казака не видно, только длинная колышущаяся тень нависает над ним и братом, который на всякий случай схватил мокрую узластую корягу...
— Эй, Мыкола! — послышался отдалённый крик. — Вишь, тры дядька тикають до граду? Ходь за мной, що достанем!
Прозвучал удар плетью, всхрапнула лошадь. Тень исчезла, только топот копыт, удаляясь, таял в тишине. Стало слышно, как на дне оврага успокаивающе лопочет ручей.
— Иди лицо умой, — сказал Иван, сам опускаясь на колени возле мокрого песчаного бережка.
Вода была чистой, студёной, стало саднить пораненные руки. Гриша опустил в воду пылающее лицо...
Фу! Какое блаженство! Где-то рядом бесконечно, мирно тренькала птаха.
Неужели всё это было только что? И... Что же? Этот молодой красавец казак хлестал бы его нагайкой? Может быть, затоптал бы своей лошадью?
«За что? И... получается, моя жизнь ничего не стоит?»
— Вот так, брат, — услышал он голос Ивана, и в нём была непримиримость. — Запомни: или мы их, или они нас. Третьего не дано.
«Третьего не дано...» — звучало в его сознании.
6 января 1997 года
Есть чудовищная путаница в понимании терминов «капитализм» и «социализм». Смысловое, социально-экономическое содержание этих слов в разные десятилетия XX века создавало и создаёт некий хаос в человеческом мышлении.
Пожалуй, первое массовое ошеломление советского народного сознания — в постижении этих политических «измов» — произошло в конце второй мировой войны, после того как наша гигантская армия, около восьми миллионов солдат-освободителей, сначала вошла с кровопролитными боями в страны Восточной Европы, оккупированные Гитлером, потом в половину Германии (скоро эти территории, оказавшиеся под советским протекторатом, будут насильственно объединены Сталиным сначала в «лагерь народной демократии», потом в «социалистический лагерь», из бараков которого эти страны разбегутся при первой возможности), а потом те, кто уцелел, но было их, счастливцев, тоже миллионы, — вернулись домой, на родину, в Советский Союз, в «первое в мире государство рабочих и крестьян».
До начала войны с Германией, хотя ещё не существовало понятия «железный занавес», основная, подавляющая масса населения нашей огромной страны жила в полной глухой изоляции от остального мира. Границы социалистической державы каждый год пересекало всего несколько десятков, может быть, сотен, советских граждан: дипломаты, высшие партийные функционеры, учёные, представители литературы и искусства с мировыми именами (единицы), высшие чиновники громоздкой государственной машины; при этом в соответствующих инстанциях с них брались подписки или устные обязательства о неразглашении того, что они увидят в проклятых и враждебных «странах капитализма».
И вот за кордоном, в Восточной Европе оказались миллионы простых советских людей, одетых в солдатские и офицерские шинели: рабочие, колхозники (их большинство), совслужащие. Да, многие города освобождённых от фашизма стран лежали в руинах, весь комплекс материальных послевоенных трудностей — налицо. Но всё равно контраст оказался разительным: и в странах Восточной Европы, и в той части Германии, которая попала в зону советской оккупации, оставались оазисы прежней жизни, которых не коснулась военная разруха, да и осколки порушенного, разбомблённого, например в Будапеште, в Праге, даже в Варшаве и Берлине, давали много пищи пытливому русскому уму. Не говоря уже о тех солдатах, которые оказались в Австрии, почти не тронутой войной, и в Западной и Южной Германии, те, кто встречался с союзниками на Эльбе. Да, контраст был не просто разительным — ошеломляющим: при оплёванном нашей пропагандой капитализме люди жили неимоверно богато (по нашим меркам), удобно, всегда сыто; поражали магазины, заполненные товарами, усадьбы фермеров, заводы в Германии, оборудование которых подлежало демонтажу и вывозу в Россию, — контрибуция с побеждённых. А сельские дороги, все бетонные или заасфальтированные! А простые рабочие, у которых есть своя легковая машина! А квартиры тех же рабочих на уцелевших окраинах Берлина — изолированные, многокомнатные, с холодильниками, радиоприёмниками и телевизорами! И может быть, самое главное — ведь все хозяева собственной жизни! Фермер со своей землёй и скотиной, владелец продовольственного магазинчика, мастер в небольшом цехе, где он с сыновьями ремонтирует велосипеды и швейные машинки. Всё это принадлежит им! И всё заработанное детям их будет передано и завещано. Потом... Свободные они, эти европейцы, обо всём говорят как думают, ничего не боятся. (Разве что подвыпивших освободителей по вечерам на улице — как бы не ограбили или, если женщины, не изнасиловали. Бывало. Мы победители, не обессудьте...)
И на привале во время марша или в «буржуйской квартире», в которой остановились на ночлег, простой русский солдат говорил своим товарищам, оглянувшись по сторонам (как бы парторг или этот, от «смерша», не услышал):
— Братцы! Что же получается? Это и есть тот самый капитализм, который рабочего человека эксплуатирует? А у нас? При социализме «всеобщего счастья»? Да они в сто раз лучше нашего живут!
— В тыщу раз, — тихо откликался кто-то из солдат, тоже оглядываясь назад, на дверь.
— Так за что же... твою мать! мы боролись?
— За что боролись, на то и напоролись...
— Да... — чесал солдат-победитель за ухом. — Дела...
Что их ждёт на родине? Это ведь только в песне распрекрасной поётся: «...Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех!..»
Лучше всех... Там солдат из крестьянского сословия ждут не дождутся нищие колхозы, где за трудодни — одни палочки, кормись со своего участка, в котором каждая яблонька и курица-несушка налогом обложены. И сразу паспорт отберут, никуда от родного колхозного хомута не подашься, считай, крепостной ты на всю оставшуюся жизнь, только у государства, а не у помещика...
— В капитализм хочу, братцы!
— Тише ты! На-ка вот, хлебни из фляги. Не разбавленный. Помогает.
А те солдаты, что из рабочих? Их что ждёт на «родном заводе»? А вкалывать надо до седьмого пота, план давать — за гроши. Жильё, спрашиваете? Комнатуха в бараке ещё дореволюционной постройки, вся семья в ней ютится, пять человек. Нужник во дворе, с утра в очередь вставай, кухня одна на весь этаж, примусы и керосинки чадят — не продохнёшь. А питание? Вот от жены письмо получил: всё по карточкам, она у меня нянечка в детском садике, норма хлеба — четыреста граммов, столько же детям, а мамаше-инвалидке — триста. По рабочей карточке вроде бы восемьсот граммов получать буду, всё полегче. Другие продукты тоже по карточкам — крупа, сахарок, маслице — по мизеру. И во всех магазинах — очереди, очереди, очереди.
А ещё... Страх со всех сторон. Сколько людей в лагерях сидит — безвинно? На работу больше чем на двадцать минут опоздал — получи свой срок. Баб на колхозном убранном поле объездчик перехватил — оставшиеся колоски в мёрзлой земле выбирали, детишкам дома от голода животы подвело, ревмя ревут — за расхищение колхозной социалистической собственности пять лет обеспечено. На портрет вождя всего прогрессивного человечества косо взглянул да ещё — упаси Бог! — злое словцо от тоски и безысходности сорвалось — все, если кто увидел, услыхал и донёс, считай, десятка по какому-то там пункту статьи номер пятьдесят восемь Уголовного кодекса обеспечена: «За контрреволюционную деятельность».
— Да пропади оно всё пропадом! Капитализм на землю нашу вернуть надо!
— Тише ты, Иван! Совсем сдурел...
— Разливай, солдаты! Живы остались, к жёнам, к деткам едем. А холостые, молодняк наш, на второй день переженятся. Невест их по всей державе ждёт — по три на каждого. Или мы не счастливые? Сколько нашего брата полегло!.. И у себя, и в Европе ихней. Ничего... Живы будем — не помрём. Сообразим что-нибудь. Давайте за Россию нашу!
— За неё, матушку!
— Вздрогнули, мужики!
Соединились солдатские алюминиевые кружки со жгучим спиртом в братском соприкосновении.
Ничего... Живы будем — не помрём. Вот уж действительно: загадочная русская душа...
Миллионы, миллионы советских солдат возвращались с таким — или близким к такому — настроением на родину. С великой Победой.
Опасное критическое состояние умов. Это понимает Сталин. И разрабатывается целевая программа превентивных мер. Большинство советских солдат, попавших в плен и освобождённых из фашистских концлагерей своими или союзниками, направляются прямёхонько из плена врага в свои, «родные» исправительно-трудовые колонии обширной империи в империи под названием ГУЛАГ — так спокойней. Генералиссимус, гениальный полководец и военный стратег, не доверяет тем, кто сдаётся противнику: «Советский солдат-патриот не может попасть в плен»... Опускается на всех границах поруганного отечества — и в эфире — «железный занавес»: до критического минимума сведён список подданных коммунистического вождя, которых выпускают за бугор, и списки их, после тщательной проверки и инструктажа, утверждаются на самом верху; беспощадно глушатся «голоса» враждебных радиостанций, а тех, кто тайком слушает эту «гнусную ложь», ждёт один из пунктов статьи номер пятьдесят восемь Уголовного кодекса. Неистовствует огромный пропагандистский аппарат — в газетах, журналах, на радио и набирающем силу телевидении: разоблачается гнусный звериный облик капитализма, империализма, готовых пожрать светлый мир лагеря социализма во главе с Советским Союзом, особенно достаётся агрессивным Соединённым Штатам Америки, этому мерзкому оплоту милитаризма и расизма; внешний враг найден — начинается «холодная война», растёт, как тесто на дрожжах, гонка вооружений, создаётся советская водородная бомба. Но для отвлечения народного сознания от размышлений над собственной судьбой и, в результате, возможных противоправных действий необходимо найти внутреннего врага. И он найден: начинается разнузданная кампания борьбы с космополитизмом, более чем призрачный подтекст которой прост как мычание: «Вот, россияне, кто виноват во всех ваших невзгодах и неурядицах в стране — евреи!» Эта кампания завершается печально знаменитым «делом кремлёвских врачей», позорный провал которой, уже после смерти Сталина, хорошо известен. Однако страна успевает погрузиться во мрак ненависти, подозрений, сгущается атмосфера близкого всероссийского еврейского погрома.
Но есть высшая справедливость: пятого марта 1953 года чёрные силы ада забирают к себе своего посланца в нашей несчастной стране.
Однако дело, считайте, сделано. После 1954 года выросло новое молодое поколение, послевоенное. Оно во многом определяет народное сознание страны. И в него благодаря целенаправленной пропаганде, всему комплексу превентивных мер, о которых говорилось выше, внедрено классическое, с Марксовых времён, понятие капитализма, в эксплуататорской и антинародной сути которого усомнились миллионы солдат-освободителей, вернувшихся с фронтов страшной войны в родные пределы восемь лет назад.
Но время не стоит на месте. Разоблачение культа личности Сталина, хрущёвская «оттепель», расширение контактов с Западом — экономических, политических, культурных и — невиданное дело! — туристических. Да, да! Первые туристические группы, естественно тщательно отобранные, отправляются сначала в «братские страны» социалистического лагеря, а потом, пока единичные, в «страны капитала». За «волюнтаризм» ближайшими кремлёвскими соратниками подло свергнут Хрущев. Во главе государства — миротворец и жизнелюб Леонид Ильич Брежнев; десятилетия «застоя», эра «безбрежного оптимизма». Мрак и беспросветность — экономика страны медленно приближается к состоянию стагнации, в идеологии явный, хотя и тщательно скрываемый кризис коммунистической идеи. Созданное большевиками алогичное, абсурдное, стоящее на фундаменте глобального насилия общество на грани краха. Правда, надо добавить, в историческом времени, ведь человек эгоистично соизмеряет ход событий длиной своей жизни.
В эти десятилетия окончательно рушится миф о капитализме. Только надо обязательно уточнить — миф о современном капитализме... Лавина зарубежных фильмов, книг, всевозможные «враждебные голоса», которые продираются через заглушки (да и слишком велика страна, чтобы заглушить всё и вся). Третья волна эмиграции, в основном еврейская; диссидентское движение, «невозвращенцы», тамиздат и самиздат, книги Александра Солженицына, которого подпольно читают сначала единицы, потом сотни, потом тысячи, десятки тысяч людей; академик Сахаров и его правозащитная деятельность, массовый зарубежный туризм... Всего не перечесть. Но уже реальность: «железный занавес» обрушен, советские люди знают, что такое капиталистическое «загнивающее» общество. (Крылатая фраза того времени: «Да, загнивает, но зато какой аромат!») Российские обыватели — в обыденном, совсем не чванливо-злопыхательском смысле этого слова — знают: «там» живут лучше нас, богаче, комфортнее. В Европе нет более нищих, чем мы, — не по военной мощи, а по тому, как перебивается рядовая советская семья. Жизненный уровень нашего народа приближается к материальному «благосостоянию» стран европейского социалистического лагеря, правда замыкая его. О сравнении жизненного уровня с оным в Соединённых Штатах Америки, в Японии, в Арабских Эмиратах Лучше не говорить. Однако! «У советских собственная гордость», по крылатому выражению «лучшего, талантливейшего поэта нашей советской эпохи» (И.В. Сталин): «На буржуя смотрим свысока».
Действительно, есть чем гордиться! Один оборонительный фактор чего стоит — более девяноста процентов национального дохода на армию и военно-промышленный комплекс. (Уметь надо! Мир от ужаса трепещет. А как же иначе, дорогие товарищи! Соотечественники! Братья и сёстры! Как же быть с практическим осуществлением нашего наипервейшего лозунга: «Да здравствует коммунизм — светлое будущее всего человечества!»? Как, скажем, спесивых япошек с их «экономическим чудом» или зажравшихся янки в наш социалистический лагерь загнать? Согласитесь, не пойдут добровольно. То-то! Тут без военной силы не обойтись.)
Господи! Какая тоска... Единственное утешение: всё это в прошлом. Впрочем... Если в нашем непредсказуемом отечестве не произойдёт коммунистическая реставрация. А в исторической перспективе такой вариант пока ещё возможен.
Ладно... Наконец, девяностые годы двадцатого столетия. Наше — на тот момент, когда пишутся эти строки, — время. Постсоветская (без коммунистов у власти) и постперестроечная Россия на пороге XXI века. Границы и запреты рухнули. Любой желающий при наличии материальных возможностей может отправиться в любую страну «капитала» — туристом, бизнесменом, посланцем своего предприятия или фонда, «челноком», просто так, навестить родственников или знакомых. И поток пересекающих границы любезного отечества неуклонно нарастает, он в последние годы исчисляется сотнями тысяч наших граждан...
И теперь в нашей стране знают все от мала до велика: сегодня России до ведущих стран Запада — по жизненному уровню народа (и это прежде всего), по развитию демократических институтов, по состоянию культуры, образования, медицины, по истинным правам человека, по экологической безопасности — путь предстоит в несколько десятилетий. Путь труда, осмысления прошлого, напряжения всех духовных и материальных сил общества. При непременном условии: стабильности и мира.
После кровавого и разрушительного большевистского эксперимента над Россией, отбросившего нас к задворкам современной цивилизации, мы мучительно возвращаемся на общечеловеческую магистраль развития, для которой земные и небесные законы едины. А третьего не дано.
Ну вот... А теперь к главному, для чего и был затеян этот комментарий, получившийся таким пространным.
Впрочем, нет. Перед главным ещё один, последний пассаж — для моих соотечественников (а имя им легион), к сожалению, кто во всех сегодняшних бедах России, в развале «единого и могучего» Советского Союза, в нашем национальном унижении винит демократов, правительство, президента — словом, тех, кому сегодня принадлежит власть, после того как с ней, не без яростного сопротивления, расстались коммунисты. Впрочем, с надеждой вернуть её себе они не собираются расставаться. Всё, что я сейчас скажу, — отдельная сложная тема. Поэтому не будет анализа, ответов на вопросы «почему?», доказательств. Только декларация пока.
Итак...
Причины, питательная среда всех бед и тяжких проблем сегодняшней России — в коммунистическом прошлом Советского Союза. Развал советской империи, исторически совершенно неизбежный, — результат ленинско-сталинской национальной политики. Вместе с ним рухнула единая экономическая система, что явилось одной из причин паралича экономики всех стран СНГ, включая Россию.
Но первопричина всех наших бедствий — в милитаризме СССР.
Критическое, ужасающее положение армии, развал экономики и прежде всего её кризис в военно-промышленном комплексе — а он был и остаётся основой основ нашего «экономического могущества» — являются последствием внешней политики Советского Союза, глобальная цель которого — завоевание всего мира. Сокращение армии до разумных пределов, конверсия ВПК, доведение его до уровня, необходимого современному, цивилизованному, демократическому и миролюбивому не на словах, а на деле государству, — самая тяжкая и трудоёмкая проблема, которую России придётся решать несколько десятилетий. Локальные военные конфликты, малые войны (Чечня), выходящий из-под контроля государства размах преступности, вооружённые мафиозные группировки — всё это тоже порождение чудовищного советского милитаризма. Необходимо уяснить себе, что СССР являлся невероятным военным монстром, реальной угрозой (она и сегодня в определённом смысле сохраняется) современной цивилизации. Помните у Чехова: если на стене — в пьесе — висит ружьё, оно в последнем акте должно обязательно выстрелить. В исторической драме российского государства, которую поставили коммунисты на одной шестой части суши нашей планеты, они и «развесили» и складировали горы оружия, — оно ещё, к сожалению, долго будет стрелять и взрываться. Все бедствия населения страны — падение жизненного уровня, задержка пенсий и зарплаты, кризис целых отраслей промышленности, остановка предприятий, безработица и т.д. — всё это тоже одна из реалий переходного периода, когда идёт труднейший, невиданный в истории человечества по темпам, срокам и масштабам демонтаж экономики гигантской военной — именно военной! — империи. По-другому подобные империи с карты мира не исчезают. И мы пока, слава Богу, в этом тяжком процессе обходимся малой кровью. Хотя, конечно, капли крови — это уже кровь...
Да, труднее всего сегодня, в переходный период, старшим поколениям. Ведь человек всё соизмеряет — повторюсь — эгоистически — со своей жизнью. Что же, такова судьба. Уточним: российская. За всё надо расплачиваться. Настало время для нас платить долги потомкам за деяния наших дедов и прадедов, свершивших «Великую Октябрьскую революцию 1917 года».
Сегодня россиянин, прежде всего молодой, воспринимает западный, капиталистический мир как историческую данность: «там», у них, всегда было так. Недавняя жизнь на родине нам хорошо известна — по своему детству, рассказам родителей, бабушек и дедушек; имеется в виду, конечно, советское прошлое. А капитализм в России... Когда это было! Да и сведения о нём черпаются (если черпаются) из старых советских фильмов, из произведений советских писателей (впрочем, очень сомневаюсь, чтобы их сегодня кто-нибудь читал, особенно молодое поколение). Советские учебники по истории? Их и в руки не возьмут.
И тем не менее...
Во-первых.
Нет сегодня в Европе, в Северной Америке никаких капиталистических стран, или «стран капитала», о которых писали в середине XIX века Маркс и Энгельс, а на рубеже веков и в начале XX столетия Ленин. За минусом стран «третьего мира»; но это другая тема, скажу лишь одно: они сегодня, по терминологии марксизма-ленинизма, «капиталистические» государства в классическом смысле этого слова. Ну а для Западной Европы и таких стран, как США, Канада, Япония, Малайзия (список можно продолжить), нужна другая, новая политико-экономическая терминология, и тогда всё встанет на место.
В «капиталистических» странах Европы — нет другого термина, что же делать? — вы не обнаружите никакой эксплуатации человека человеком, но действительно есть там частная собственность, частные капиталы, каждый гражданин сам себе хозяин, экономические отношения регулируются свободным рынком; есть в ряде стран государственный сектор экономики; случаются, не без этого, конфликты между трудящимися, на страже интересов которых стоят мощные независимые профсоюзы, и хозяевами предприятий или между трудящимися и государством, но эти конфликты, как правило, разрешаются на основе законов и конституции. В этих странах созданы все необходимые демократические институты, цель и обязанность которых — контролировать и ограничивать власть. Кстати, в большинстве стран Западной Европы у власти стоят социал-демократические партии, те самые, которые во второй половине XIX века создали Второй Интернационал для борьбы с капитализмом за права трудового человека, и сегодня основополагающие пункты программ этих партий там осуществлены: право на труд, свободу слова и собраний, право на демонстрации и стачки, свобода вероисповеданий, многопартийность, независимость судов и судопроизводства от государства и так далее. И всё это можно суммировать таким образом: в этих странах — на сегодняшнем этапе — делается всё возможное (хотя ещё сделано, конечно же, не все) для свободного труда и свободной жизни человека, а в конечном счёте для его счастья. Нет, эти страны нельзя, как ни старайся, записать в капиталистические, если в это определение вкладывать марксистско-ленинское содержание.
Так были ли они, эти классические «страны капитала»? Вот он, долгожданный вопрос! Были, уважаемые дамы и господа! Были. Все сегодняшние передовые «капиталистические» страны, о которых только что говорилось, именно и являлись этими государствами начиная с девятнадцатого века (а самые шустрые и с восемнадцатого — Англия, например) и вплоть до первой четверти двадцатого столетия, а некоторые оставались таковыми до второй мировой войны. А потом проделали стремительный путь к сегодняшнему благоденствию (за исключением, естественно, стран «социалистического лагеря»), учитывая опыт «социалистического строительства» в Советском Союзе, на который они смотрели с ужасом и страхом.
Этот взгляд на Восток был весьма мощным стимулом их экономического, политического и духовного развития, особенно во второй половине двадцатого века.
Во-вторых.
Хотите понять, что такое истинный капитализм, классический? Наш, отечественный капитализм? Изучайте историю России второй половины XIX века и вплоть до 1907 года (после первой русской революции и манифеста Николая Второго начинаются перемены к лучшему). Изучайте по первоисточникам, по архивным материалам, по учебникам и специальным исследованиям дореволюционного времени. (Кстати, в этом смысле очень рекомендую вполне профессиональное, объективное, даже интересное сочинение В.И. Ленина «Развитие капитализма в России».) Да и в художественной литературе обозначенного периода вы найдёте много интересного и впечатляющего по интересующему вас предмету. Лев Николаевич Толстой («Воскресение»), Чехов («В овраге»), Бунин («Деревня»), Глеб Успенский, Гаршин, Андреев... Все, все. Останавливаю себя.
Так вот. Когда большинство европейских стран, уже оставив позади период «первоначального накопления капитала», встало на путь цивилизованного, демократического развития (именно так — демократического), Россия оставалась монархической страной без конституции, мы только начинали свой, русский капитализм, начинали после 1861 года.
Что? Вы спрашиваете почему? А потому, что только после отмены крепостного права мы расстались с рабством, отстав в этом от Европы на триста — сто лет, смотря с какой страной сравнивать. И такова историческая русская судьба.
Так что всё это — варварская эксплуатация человека человеком, десяти-двенадцатичасовой рабочий день, нищенская зарплата, обсчёты, штрафы, обман, рабочие бараки, в которых каждая семья «живёт» за перегородкой из мешковины в полной антисанитарии; никакой медицинской службы, невежество, пьянство, подавление любого протеста силой — полицией, армией, казаками, никакой защиты в судах, нет профсоюзов (они появятся только после 1907 года), позорная «черта оседлости» для еврейского населения, введённая, между прочим, ещё Екатериной Второй и вполне устраивавшая российскую верховную власть при последнем русском императоре, и, как кульминация «капиталистического развития» нашего отечества — 9 января 1905 года, Кровавое воскресенье, расстрел мирной рабочей демонстрации, идущей за правдой и защитой к своему батюшке-царю, трупы рабочих, женщин, стариков, детей на мостовых Петербурга... — всё это было на самом деле, а не выдумано советскими историками. Всё это было русской реальностью в ту пору, когда Григорий Каминский вступил на свой трагический путь революционной борьбы.
Фу... Оказывается, уже без пятнадцати минут десять. Скоро, в двадцать два часа, из Богоявленского кафедрального собора Москвы начнётся трансляция торжественной службы. Надо включать телевизор.
За окном темно, снегопад прекратился, спал мороз. Часа три назад выходил на улицу — тихо, бело, светятся окна домов, за многими — разноцветные огоньки на ёлках. На душе праздник. Неужели Божеское благословение возвращается на русскую землю? Возвращается, возвращается! Провидением мне послано дожить до этого. Спасибо!
Так. Кнопа сидит на телевизоре. Это её излюбленное место. И поза — статуэтка, изваяние, напоминающее древнего сфинкса. Замерев, моя любимая кошка может сидеть часами, глядя в окно. Днём она наблюдает за птицами — голубями, воронами, синичками и воробьями, которые прилетают на наш балкон подкормиться чем Бог послал. Кнопа понимает, что поймать птиц у неё сейчас нет никакой возможности, и только чёрные треугольные зрачки в молочно-кофейной оправе то расширяются, то сужаются, выдавая её эмоции. А вечером она сидит в той же позе и опять смотрит в окно, теперь тёмное, и мне чудится, что кошачий взгляд устремлён в неведомую тысячелетнюю египетскую даль.
Всё, Кнопа, включаем телевизор.
С Рождеством Христовым!