Дальняя экскурсия по России в августе 1913 года, измена Оли (так с ожесточением говорил он себе: «Измена!»), внезапный отъезд из Минска дяди Алексея Александровича, запрет Батхона заниматься активной политической деятельностью — всё это, вместе взятое, обрушилось на Григория Каминского. Обрушилось и — придавило..
Никогда раньше он не знал себя таким. Ничего не хотелось. Апатия, сонливость. Он лежал целыми днями на широком диване в комнате, предоставленной ему Тыдманами, засыпал, просыпался...
«Что ты наделала, Оля!..»
Звали обедать или ужинать — шёл, без аппетита ел что-то, не чувствуя вкуса. Неохотно, вяло отвечал на вопросы Димы. Обратил только внимание: Павел Емельянович к столу не выходил, просил еду приносить ему в кабинет, «срочная работа».
«Срочная работа, — усмехнулся про себя Григорий. — Не желает со мной сидеть за одним столом. А! Пускай. Всё равно...»
Возвращался в свою комнату, опять ложился на диван. Думалось: «Надо подыскать квартиру. Ерунда какая-то получается — жить в доме её отца, который, выходит по рассказам Дмитрия, и разлучил нас». Однако дальше рассуждение не шло — абсолютно ничего не хотелось предпринимать.
Илья Батхон или люди от него тоже не появлялись...
Поднимался с дивана, распахивал окно, выходившее в старый запущенный сад. Стояли душные августовские дни, в комнату дуновением ветра приносило густой аромат разогретых солнцем высоких трав.
«На речку, что ли, пойти? Искупаться?»
Он возвращался на диван, ложился на спину, смотрел в потолок. Лепные амурчики с натянутыми луками украшали углы потолка. У амурчиков были лукавые, загадочные физиономии.
«В кого вы целитесь, дураки? Нет никакой любви».
Григорий отворачивался к стене.
Появлялся в комнате Дима, понимая состояние друга, старался развлечь его разговорами на самые разные отвлечённые темы. Каминский отвечал кратко: да, нет. Или отмалчивался. Бесед не получалось, Дима, обиженный и раздосадованный, уходил.
Так прошло три недели.
...Курган над Волгой — вот странно! — весь был усыпан красными маками. Григорий и Оля сидели на плоском камне с тёмно-коричневыми прожилками (он разыскал этот камень, поднявшись на курган, и вспоминалось потом, что его поверхность влажна и прохладна). Сейчас, наоборот, камень был тёплым, даже горячим, вокруг него знойный ветер с заволжских степей раскачивал красные маки. Оля положила голову на плечо Григория, ощущалась блаженная тяжесть и на плече, и на груди, Олины волосы щекотали ухо, но он боялся пошевелиться — так счастливо, так радостно было ему! «Но, когда же здесь успели вырасти красные маки? — подумалось Григорию. — И ведь они что-то означают. Зачем они выросли на нашем кургане?..»
«Это не маки! — сказала Оля. — Это совсем не маки! — Она уже трясла его за плечо. — Неужели ты не понимаешь, что это?..»
Он проснулся в поту, с часто бьющимся сердцем, голова съехала с подушки, ухо щекотали перья, вылезшие из перины.
За плечо его тряс Дима:
— Просыпайся! Да просыпайся же! Война!
— Что?! — В одно мгновение он был на ногах. — Что ты сказал?
— Ты всё проспал на своём диване! — В руках Димы была стопка газет. — Вот! Россия объявила войну Германии. И Англия с Францией тоже! Ты понимаешь, что это значит?
— Погоди, погоди, Дима... Дай сосредоточиться. — В одно мгновение он стал прежним. Как бы очнулся после долгого томительного обморока. — Сначала — к Илье. Батхон, наверно, тоже сменил квартиру?
— Я знаю, где его найти! — сказал Дима.
...В несколько дней Минск, расположенный совсем близко от западной границы, неузнаваемо изменился. Город наводнили войска, гремела полковая музыка, по улицам шествовали патриотические демонстрации — с портретами Николая Второго, хоругвями, Андреевскими флагами. И войска, и демонстрантов приветствовали восторженные толпы, женщины утирали слёзы, махали платочками, бросали солдатам и демонстрантам цветы. Мужчины с красными возбуждёнными лицами кричали:
— Война до победного конца!
— Бей пруссаков!
— Вперёд, на Берлин!
Однако скоро иные потоки людей хлынули в Минск — с запада: вереницы беженцев, которых с каждым днём становилось всё больше и больше, полевые госпитали — на первых порах их размещали в пустующих гимназиях и реальных училищах, даже здание городского театра до открытия сезона отдали под самый большой госпиталь. Газеты были полны противоречивыми сообщениями с театра военных действий. Но и сквозь барабанную патриотическую фразеологию пробивалась очевидная истина: русское воинство терпит поражение. «Временные неудачи», — прочитал в одной бойкой статье Григорий Каминский.
...Польша оказалась отрезанной. Родители, сестры остались в Сосновицах, и от них не было никаких вестей. И уже второй год ни одного письма от брата Ивана, который, на закрытом суде получив пять лет каторги, был отправлен на остров Сахалин.
С каждым днём Минск преображался: беженцы всё прибывали и прибывали. Городские власти размещали их в сараях, складах, снимали для людей убогие квартиры и селили по нескольку семей в одной комнате.
Однажды Григорий в поисках нужного ему человека оказался в клубе коммерческого общества, гоже отданного беженцам, и был просто потрясён увиденным. Люди вповалку спали прямо на полу, кто на перинах, кто на тюфяках, кто подстелив под себя пальто. Среди скарба, узлов, чемоданов копошились дети, старухи и старики со скорбными лицами сидели возле своего имущества, и никакой надежды не было в их застывших позах. Молодые матери с безумными глазами, не отворачиваясь, кормили младенцев. Ругань, плач, вонь...
«Вот что означает война для народа», — думал Григорий Каминский, и, казалось, сами собой сжимались кулаки.
По улицам ходили сёстры милосердия в серых платьях и белых косынках, в руках у многих из них были жестяные кружки с красным крестом на боку: они собирати пожертвования в пользу раненых воинов. Кто опускал в кружку монеты, получал от сестёр милосердия раскрашенные металлические шарики — их проворные женские пальцы прикалывали к одежде.
«Не такая помощь нужна искалеченным войной, — думал Григорий. — Благотворительностью здесь не поможешь».
Пустели полки магазинов. У продовольственных лавок с утра выстраивались очереди. Стали закрываться некоторые мастерские и фабрики. Всё больше особняков аристократической части города оказывались без хозяев, — их обитатели отбывали кто в Питер, кто в Москву, кто в имения родственников в глубину империи. Толпы подозрительных оборванцев слонялись по вокзалам и торговым улицам. Иногда поздними вечерами или ночью слышался истошный крик: «Караул!», случалось, гремели выстрелы...
Григорий Каминский был поглощён опасной и напряжённой работой: встречи с солдатами, отправляющимися на фронт, — их, рискуя жизнью, организовывали местные большевики; в паровозном депо действует социал-демократическая группа, и её необходимо снабдить литературой, доставленной из Москвы. Начались занятия в гимназиях и реальных училищах — предстоит возобновить занятия кружков; оборудованы подпольная типография, Григорию поручено написать две листовки — обращённые к солдатам и к рабочим Минска.
— И что бы мы ни делали, — говорил Илья Батхон, — цель у нас одна: разъяснять всем и каждому — начата преступная империалистическая война. У пролетариев, у всего трудового народа единая задача — превращение этой войны в гражданскую, против монархии и буржуазного правительства...
— Революция! — нетерпеливо перебивал Каминский.
— Да, Гриша, революция...
...Однажды к ужину пожаловал Павел Емельянович, сел на свой стул во главе стола. Горничная Клава в белом переднике поставила перед ним прибор, хозяин дома, как всегда, был безукоризненно одет: серый французский костюм-тройка, седые волосы аккуратно причёсаны на косой пробор; пахнуло крепким мужским одеколоном, наверное, тоже французским. Весь облик Павла Емельяновича, волевое и спокойное выражение его лица говорили: война войной, а интеллигентный человек при любых обстоятельствах должен оставаться самим собой.
Отбросив в стороны фалды длинного пиджака и опускаясь на стул, Павел Емельянович сказал:
— Добрый вечер, молодые люди. Приятного аппетита. — Дмитрий и Григорий не успели ничего ответить: хозяин дома продолжил без паузы: — Пришёл проститься. Завтра отбываю в Крым, в Севастополь. Туда через Босфор из Италии возвращаются супруга и Ольга. — Он не смотрел на Каминского, обращался вроде бы только к сыну. — В Европе война — не проедешь...
— Папа! — вырвалось у Дмитрия. — И я с тобой.
— Ты заканчивай гимназию. Каждому своё. — Под чисто выбритыми щеками Павла Емельяновича заходили желваки. — Гимназистам учиться, солдатам воевать, революционерам свергать правительства и подводить отечество к катастрофе...
— К катастрофе? — не выдержал Григорий. — Разве начавшаяся война — не катастрофа? И разве не буржуазные правительства, и российское в том числе, ввергли свои народы в эту катастрофу?
— Понятно, понятно. — Хозяин дома побарабанил пальцами по столу. — Нет, для дебатов времени нет: ещё не собрался в дорогу. Да и бессмысленно.
— Что бессмысленно? — тихо спросил Дмитрий.
— Бессмысленно спорить с большевиками. Имею горький опыт.
«Откуда ему известно, кто я? — поразился Григорий. — Ведь и Дима не знает».
— Так вот, Дмитрий, — продолжал Павел Емельянович, ловко орудуя ножом и вилкой в тарелке со свиной отбивной. — Планы наши такие: мать поживёт в Крыму, я уже снял дачу в Коктебеле, а Оля отправится прямиком в Петербург...
— Как? — вырвалось у Дмитрия.
А Григорий почувствовал, что у него медленно перехватывает дыхание. Он закашлялся.
— Я её сам отвезу в столицу, — невозмутимо продолжал глава семьи. — Оля поступит на женские курсы, будет готовиться в университет, думает посвятить себя изучению отечественной истории. Кстати, Григорий... — И Павел Емельянович прямо, спокойно, жёстко посмотрел на Каминского. — Теперь Ольга на многое смотрит иначе, чем... — Он подыскивал слова. — Словом, я имею в виду самые последние события в нашем любезном отечестве...
— Это её личное дело! — непримиримо, грубо перебил Григорий, сам проклиная себя и за непримиримость, и за грубость, но повторил: — Это её, и только её личное дело.
— Разумеется, — спокойно сказал Тыдман-старший. — Она уже совсем взрослый человек. И в этой связи... В Ницце Ольга познакомилась с сыном князя Воронцовского, Алексеем. Он студент второго курса Императорского университета, занимается российской историей в средние века. Собственно, курсы, история — это их общие планы...
Григорий Каминский сорвался со стула, вихрь вынес его из комнаты.
На улице был поздний тёмный вечер конца августа: пахло увяданием; по мостовой ветер гнал сухие листья.
Он шёл не разбирая дороги, сам не зная куда...
На следующий день Григорий переехал на новую квартиру — небольшая комната с отдельным входом у знакомого механика из железнодорожного депо в рабочей слободке.
«Работа, борьба, — говорил он себе. — Решается судьба отечества. Всё остальное выкинуть из головы».
Но, как ни боролся с собой, перед глазами стояла Оля, и этот образ Григорий не мог отогнать никакими силами.
Начались занятия в гимназии. Последний класс. Казалось, всё по-старому: те же классные комнаты с высокими потолками, огромный портрет Николая Второго в актовом зале, чопорные педагоги, латынь. («Вот уж действительно великий мёртвый, — думал Каминский. — Он, этот древний язык, всегда постоянен, неизменен, что бы ни происходило в мире».) Да вроде бы учебный год начинался как всегда. И, однако гимназия, воспитанники, учителя жили ощущением неизбежных, неотвратимых перемен. Что-то произойдёт в ближайшее время. Что? Неужели немцы могут занять Минск? Или... Грянет революция? Листовки расклеены прямо на стенах гимназии: «Долой прогнившую монархию!» И — неслыханное дело! — директор гимназии не наливается злой кровью, не орёт, как бывало: «В моей гимназии смутьяны? Содрать немедленно!» Тоже чувствует приближение перемен?..
...В их классе появился новый ученик — Александр Криницкий, беженец из Варшавы. Отец Александра в Польше занимал какой-то высокий пост, и семья Криницких получила для проживания несколько комнат в доме самого генерал-губернатора Минска.
Высокий, медлительный, с бледным анемичным лицом, со спокойным ровным голосом, Александр сразу понравился Каминскому: в нём ощущалась основательность, вера в свои силы, достоинство. Григорий заметил, что помимо занятий Криницкий поглощён ещё каким-то делом: он никогда не задерживался в гимназии после уроков, всегда спешил куда-то, поглядывая на наручные швейцарские часы. Иногда Григорий ловил на себе внимательный, изучающий взгляд нового ученика.
«Может быть, этот Криницкий тоже...» — закрадывалась мысль.
Григорий искал повода ближе познакомиться с Александром.
Однако Криницкий сам первый заговорил с ним. Случилось это на большой перемене.
— Григорий, — подойдя к нему, спокойно сказал Александр, — мне необходимо потолковать свами, — новый ученик всем говорил «вы», и это обстоятельство старшеклассников повергло в великое удивление. — Вот давайте устроимся у окна, здесь нам не помешают.
— Я тебя слушаю, — демонстративно упирая на «тебя», сказал Каминский.
Александр и глазом не моргнул.
— У меня к вам два предложения. — Голос его звучал по-прежнему спокойно. — Только давайте сразу выясним одно обстоятельство. Вы занимаетесь политикой. Сразу хочу подчеркнуть: каждый сам определяет, чем ему заниматься. Вольному воля...
— Чем же занимаетесь вы? — перебил Григорий, на этот раз сделав ударение на «вы».
Криницкий едва заметно улыбнулся.
— Я занимаюсь медициной. Моя будущая профессия — врач. И политика меня не интересует. Врачи, смею вас заверить, будут нужны людям при любых политических режимах.
Каминский хотел возразить, но сдержался.
— И вот, Григорий, моё первое предложение. Я намерен сдать выпускные экзамены экстерном, к Новому году. Предвижу ваш вопрос: почему? Объясню: на фронтах положение неустойчивое, всё идёт к тому, что весьма скоро противник может оказаться здесь.
«Это похоже на правду», — подумал Каминский.
— Мне кажется, — продолжал между тем Александр, — у вас тоже есть конкретные планы-на ближайшее будущее. Кстати, где вы собираетесь продолжать образование после гимназии?
— Честно говоря... — смешался Григорий, — ещё не решил окончательно. — На лице Криницкого промелькнуло недоумение. — А вы?
— Я поступлю в Московский университет, на факультет медицины. Я предлагаю вам, Григорий, вместе готовиться к экстерну. Здесь нужен напарник. — Он помолчал. — Напарник, наделённый целеустремлённой волей. А такая воля у вас есть, я это понял…
— Польщён, — не сдержался Григорий.
— Значит, вы принимаете моё предложение? — спросил Александр.
— Принимаю! — Григорий ничего не мог поделать с собой — вызов прозвучал в его голосе.
— И отлично, — невозмутимо сказал Каминский. — Сегодня же и приступим. Необходимо составить план занятий и определить время. Для меня лучше подходят поздние вечера. Днём занят.
— Я тоже занят весь день. А где будем заниматься?
— Предлагаю у меня. — В голосе Александра прозвучало смущение. — Комната в нашем распоряжении, все книги, необходимую литературу я приготовил.
«В доме генерал-губернатора! — весело подумал Каминский. — Ничего себе!»
— Принимается! — сказал он. — И... Знаешь что? Давай всё-таки на «ты», а? Не очень-то я приучен к церемониям, честно говоря.
— Ну... — помедлил Александр Криницкий, и слабый румянец появился на его щеках. — Если не приучены... Согласен! — И он сдержанно улыбнулся.
— Гора с плеч! — засмеялся Криницкий. — А какое второе предложение?
— Это даже не предложение... Скорее просьба. — Александр внимательно, напряжённо смотрел в глаза Григория. — После занятий я практикую в военном госпитале на Дворянской. В доме купца Сазонова. Знаете?.. Знаешь?
— Знаю.
— Там совершенно не хватает медицинских работников. — Теперь Александр Криницкий был само волнение. — Особенно сестёр милосердия. И вот я — брат милосердия. Будь и ты братом. Братом страждущих. Может быть, ещё кто-нибудь из гимназистов согласится, из твоих знакомых, на кого можно положиться...
— Когда ты идёшь в госпиталь? — перебил Каминский.
— Сразу после занятий.
— Пойдём вместе!
...То, что увидел Григорий в военном госпитале, размещённом в доме купца первой гильдии миллионера Сазонова на Дворянской улице, потрясло его. Все комнаты роскошного двухэтажного особняка были тесно заставлены одинаковыми железными кроватями, на которых лежали раненые, искалеченные солдаты. Кровати стояли в коридорах, даже на широких лестничных площадках обоих этажей. Стоны, невнятные выкрики, бормотание. Искажённые мукой молодые и пожилые липа, окровавленные повязки, лихорадочный, воспалённый блеск глаз. Войдя в первую комнату вместе с Александром Криницким, Григорий несколько мгновений не мог дышать: тяжёлый дух гниющей плоти, медикаментов перехватил горло, подкатывала тошнота.
— Через несколько минут привыкнешь, — сказал Александр. — Дыши ртом.
Им навстречу шла девушка в сером халате с красным крестом; усталое лицо, совсем юное, было отмечено состраданием и терпением.
— Здравствуйте, Саша! — Голос был тихим, ровным. — Вы с пополнением? Прекрасно! Меня зовут Дарьей. — Она протянула Каминскому узкую руку.
— Григорий.
— Тогда я на второй этаж. А вы, господа, здесь... Саша знает. — Она улыбнулась Григорию, и улыбка сделала её очаровательной. — Новых привезли этой ночью.
Дарья ушла.
— В эту палату поступают новые, — сказал Александр. — Сейчас, я только схожу за халатом.
Григорий Каминский стоял среди изувеченных людей, стонущих, находящихся в беспамятстве, спящих, смотрящих в одну точку бессмысленными глазами. Сердце его разрывалось от жалости, внезапной безысходной тоски. И от полной беспомощности.
— Братцы! — Он не узнал своего голоса. — Кому что надо?
И сразу задвигались вокруг тела, потянулись к нему руки...
— Сынок, воды...
— По нужде бы... Не могу!
— Письмецо Анастасье отпиши. Жив я! Жив!..
Появился Криницкий с двумя серыми халатами, и...
И всё смешалось, время исчезло. Или получило новый отсчёт.
Он подносил воду в жестяной кружке к спёкшимся чёрным губам, и об её край стучали зубы; приподнимал исстрадавшееся грязное тело и, задыхаясь от зловония, пропихивал под пах судно; вёл молодого солдата с лицом, заросшим редкой чёрной щетиной, в туалетную комнату, солдат повисал на нём тяжёлым неуправляемым телом, обдавал запахом сырой земли, пороховой гари, чего-то удушливо-кислого и всё шептал: «А он нас картечью, картечью!..» Писал под диктовку письмо Анастасье Ивановой в деревню Воробьёвка Сухиничской волости Калужской губернии: «Жив я, Анастасья, здоров. Только левую руку оторвало по самый локоть. А брата твово, Ивана, насмерть положило, так и передай Глафире, куда же теперя деться? Деток береги, Анастасья. Залечат меня, вернусь. Ничо. Как-нибудь обойдёмся тремя руками».
Потом они вместе с Александром переносили раненых в операционную, врач-хирург, грузный старик с курчавой головой, в грязном халате и в резиновых перчатках, перепачканный кровью, коротко поздоровался с Каминским, и Григорий испытал на себе магнит его изучающего глубокого взгляда.
— Я Сокольского отпустил поспать часа на три, — сказал он Александру. — Вторые сутки без сна. Вы поассистируйте мне. Начнём вот с этого молодца.
На операционный стол положили пожилого солдата, который находился в беспамятстве, на бескровном сером лице жутко закатились под лоб глаза, обе ноги были спелёнуты единым марлевым куском, и под ним ощущалось кровавое месиво.
Александр и молодая полная сестра стали разбинтовывать ноги.
Григорий Каминский отвернулся...
— А вы идите в палаты, — сказал хирург, опять внимательно заглянув в глаза. — Помогайте Даше. Она тоже — вторые сутки на ногах. — Старик помедлил. — Вы в госпитале впервые? — И, не дождавшись ответа, добавил: — Из вас получится врач. Если вы этого захотите.
...Опять всё смешалось: стоны, зловонные судна, умоляющие глаза, бред, ругань: «Ваша благородие, ета за что ж меня так?..»; «Воды, водицы испить...». Кровавые бинты, вши, ползущие по солдатской рубахе на часто, судорожно вздымающемся животе; одобряющая, светлая улыбка Дарьи; «Братцы! Ложись! Артиллерия бьеть!»; горячие, сухие руки хватают его за руки: «Доктор, доктор! Дайте лекарства, чтоб помереть. Нету силов...»
Появился Александр Криницкий, и на его сером халате Григорий увидел пятна крови, как не на месте расцветшие розы.
— Как тот солдат, с ногами? — спросил Каминский.
— Он умер, не приходя в сознание. Поздно: гангрена.
Дальше втроём — Дарья, Григорий, Криницкий — делали всё, что надо было делать, и душа Каминского была исполнена добра, гнева, жажды неустанной деятельности во благо людей, и — непостижимо! — смерть, которая была здесь рядом, не воспринималась чем-то мистическим, непостижимым, страшным — она стала такой же естественной, как жизнь.
...Делая всё, что надо делать, Каминский украдкой наблюдал за своим новым другом и не узнавал Александра Криницкого — исчезли медлительность, подчёркнутое хладнокровное спокойствие. Александр всё делал быстро, точно, выверенно и в то же время... Как определить? Всё он делал с поправкой на добро, на внимание и любовь к людям: проходя мимо, поправлял сползшее на пол одеяло, единым точным движением клал голову на подушку и дружески улыбался; во время перевязки, успокаивая, говорил несколько тихих одобряющих фраз. И поражало лицо Александра — оно буквально преобразилось: на нём отражались сочувствие, страстное желание помочь всем, чем только возможно, ощущение чужой боли и страдания как своих. Лицо было прекрасно...
...И это лицо воскрешал в памяти Григорий Наумович Каминский, когда два дюжих молодца приволакивали его из камеры в лубянский подвал и следователь по особо важным делам Борис Вениаминович Родос клал на стол резиновый шланг, через который был продет металлический прут, помешивал серебряной ложкой чай в тонком стакане, говорил ровным тусклым голосом: «Этой штучкой я выбью из тебя, троцкистская сволочь, свой второй орден Ленина!»
«Приди мне на помощь, Саша! — мысленно призывал Каминский. — Встань рядом...» И через кровавую пелену проступало лицо Александра Криницкого — среди стонов и бреда русских солдат, грязных бинтов, мук, надежд и милосердия — в военном госпитале 1914 года, в доме купца Сазонова, который он передал командованию русской армии.
...Из госпиталя вышли поздним вечером. Гудела голова, от усталости и нервного напряжения всё тело налилось свинцовой тяжестью, и — неотступно — перед глазами стояли истерзанные страданиями солдатские лица, всё, что происходило в комнатах сазоновского особняка — теперь с такими подробностями, которые там вроде бы не замечались. Например, Григорий отчётливо увидел сильную крестьянскую руку, свесившуюся с кровати, которая судорожно тискала, мяла сорванный с шеи медный нательный крест.
Было совсем темно, тихо, накрапывал редкий холодный дождь. На углу улиц тускло светил одинокий фонарь.
Некоторое время Григорий и Александр молча шагали вдоль домов со слепыми, чёрными окнами.
Молчание нарушил Каминский, он даже остановился:
— А что же мы не проводили Дарью? Где она живёт?
— Княгине Дарье Андреевне Голицыной и двум её подругам отведена комната при госпитале, — ответил Александр. — Раньше в той комнате жил сторож.
— Она княгиня? — изумился Григорий.
— Да. И её подруги из знатных дворянских семей. Все воспитанницы Института благородных девиц. Добровольно пошли в сёстры милосердия. Кстати, всем курсом. Многие попали на фронт. — Каминский по голосу понял, что Александр усмехнулся. — Или в вашем... Я имею в виду политическую партию, к которой ты принадлежишь. Или в вашем понятии все дворяне — классовые враги народа?
Каминский молчал, он просто не знал, что сейчас надо ответить.
...Прошло несколько дней. Теперь вместе с Александром и Григорием в госпиталь ходило ещё пятеро — трое гимназистов и два ученика реального училища, из тех, с кем сдружился Каминский во время своего летнего путешествия.
Среди новых братьев милосердия не было Дмитрия Тыдмана. Странно! Они по-прежнему вроде бы оставались друзьями, естественно, каждый день встречались в гимназии, но отношения стали натянутыми, отчуждёнными. Каминский даже ничего не рассказал Диме о госпитале. Понимал: инициатор новых отношений он, казнил себя: разве Дмитрий виноват в том, что произошло? Наоборот! Григорий знал, что друг одобрял их отношения с Олей, чрезвычайно остро пережил и сейчас переживает их разрыв. Всё понимал Каминский, но ничего не мог с собой поделать. Они почти не разговаривали...
Однажды, когда поздно вечером Каминский и Александр возвращались из госпиталя, Григорий сказал:
— Я видел у тебя в книжном шкафу разные учебники по медицине. Значит, ты кроме подготовки к экстерну...
— Разумеется, — перебил Криницкий. — К поступлению в университет тоже готовлюсь.
— Саша! — Голос Григория прервался от волнения. — Ты не станешь возражать, если я буду готовиться в университет вместе с тобой?
— На медицинский факультет? — В голосе Александра прорвалось волнение.
— Да!
— Я чрезвычайно рад, Гриша! Чрезвычайно! Позволь мне пожать твою руку!
...Это решение он принял уже несколько дней назад.
«Да, — говорил он себе. — Илья Батхон прав. Вторая профессия революционера должна ставить его в самый центр народной жизни. Учитель, юрист, врач. Я буду врачом. Я буду нужен везде, где бы ни оказался: в армии, на баррикадах, в ссылке. И Саша прав: врачи — люди вечной профессии. Пока живо человечество, будем нужны людям мы».
Снова плыли перед глазами картины госпитального быта — теперь купеческий особняк на Дворянской улице стал его вторым домом.
Не хватало времени — Григорий спал по четыре-пять часов в сутки. Политическая борьба, возобновилась работа трёх «литературных» кружков, гимназия, госпиталь, занятия с Александром Криницким — они начинались обычно после десяти вечера и заканчивались к двум часам ночи. Помимо всего прочего, молодых людей сближала огромная трудоспособность и умение чётко распределять время, оба дорожили буквально каждой минутой.
И уже давно, с прошлого года, у Григория Каминского появилось новое страстное увлечение.
В литературных кружках, которыми он руководил, разбирали, естественно, не только произведения любимых писателей. Здесь часто вспыхивали жаркие политические споры, а в последнее время, осенью 1914 года, разговоры велись чаще всего о войне, о том, что она несёт и России, и всей Европе.
Эта же тема господствовала в листовках, печатавшихся в подпольной типографии, которые среди рабочих и солдат распространяла минская большевистская организация. Всё чаще текст этих листовок поручали написать Григорию Каминскому.
— У тебя явные способности к журналистике, — сказал как-то Илья Батхон. — Их надо развивать. Партии необходимы свои публицисты. Почему бы тебе не попробовать перо в какой-нибудь крупной работе? Статья для газеты или журнала. В минские издания соваться не стоит. Тут вся пишущая социал-демократическая братия у полиции на заметке. Но есть редакции в двух столицах. Рекомендую попробовать.
И он попробовал!
...Первую небольшую статью о настроениях старшеклассников в минских гимназиях он послал в газету «Студенческие годы», подписавшись инициалами Г.К. И через две недели Каминский, зайдя в читальный зал библиотеки имени Толстого, обнаружил свою статью на второй странице! Она была опубликована без всяких сокращений и изменений. Ей только дали название: «Брожение молодых умов». Название Григорию не понравилось. Но главное — опубликовали! Так непривычно, странно было видеть свои мысли напечатанными газетным шрифтом.
«Значит, могу!» — ликовал Григорий.
Решено! Он напишет большую статью. Для какого-нибудь столичного журнала. О войне. Вернее, о причинах, прежде всего экономических, которые привели к этой разрушительной войне, терзающей сейчас Европу. Можно сказать, статья давно у него в голове. Ведь сколько было разговоров и споров на эту тему во всех кружках, которые он ведёт. В какой же журнал послать будущую статью? Григорий опять отправился в толстовскую библиотеку. И был выбран журнал «Наше дело», издававшийся в Петербурге.
...Увидели свет всего лишь четыре номера этого журнала, который начал своё существование в январе 1915 года.
Семьдесят пять лет тому назад... «Общественно-политический и литературный, стоящий на позициях марксизма». Один из нескольких десятков легальных изданий, объявивших себя социал-демократическими, которые появились в те годы в Москве, Петербурге, других крупных городах Российской империи. Редакторы «Нашего дела» отвергали как большевистскую, так и меньшевистскую платформу. «Журнал стоит на позициях российской и международной социал-демократии» — заявлялось во вступительной статье первого номера. В журнале публиковались статьи Плеханова, Аксельрода, Каутского, и больше всё-таки этот печатный орган смахивал на меньшевистский. Хотя получали его страницы и лидеры большевизма.
Григорий мог знать только первый номер, и не у кого спросить, почему он выбрал именно этот журнал...
Во втором номере «Нашего дела» появилась большая статья «Экономические факторы войны», подписанная так: Г. Наумов.
Да, это была работа нашего героя.
Конечно, сейчас, почти через восемь десятилетий, положения статьи «Г. Наумова» нам покажутся давно знакомыми, христоматийными, хотя и сегодня их трудно оспорить в главном. Однако не забудем: их писал гимназист Каминский в воюющей России, в самый пик шовинистического угара, в атмосфере нашего безоглядного «патриотизма» и шапкозакидательства. Если не одинокий, то почти одинокий голос (особенно в условиях Минска), движение против широкого мутного потока. Ведь ура-патриотическими статьями и «исследованиями» были наводнены все отечественные газеты и журналы. Кроме большевистских изданий, печатавшихся в подполье.
Вот лишь краткие тезисы статьи «Экономические факторы войны».
Война вызвана изменившейся политической обстановкой на мировой арене.
Эти изменения обусловлены экономическими факторами, обострившими противоречия между капиталистическими странами и в конечном счёте приведшими к военному конфликту.
Экономические факторы следующие: политико-протекционизм, перепроизводство товаров как следствие низкой покупательной способности народных масс, колониальная политика империалистических государств, истощение колониальных ресурсов, борьба за мировое господство — как следствие всех этих противоречий, вместе взятых.
Решение всех экономических проблем империализма было найдено в мировой войне.
«Другое дело, — пишет автор, — насколько удачно. Ибо вывод был продиктован не слепой экономической необходимостью, а соотношением сил, сложившихся на почве известных экономических отношений».
И для проницательного читателя — ведь журнал «Наше дело» легальный — вывод содержится, как бы сказали сегодня, «за кадром»: чтобы не было почвы для войны, необходимы новые экономические условия, которые могут быть созданы только новым политическим строем.
Прописные истины? Да, прописные с высоты нашего тяжкого исторического опыта в самом конце двадцатого века. Но не забудем — не забудем! — что статья «Экономические факторы войны» писалась девятнадцатилетним юношей Григорием Каминским в конце 1914 года или в январе 1915 года, когда, кстати, произошёл взрыв российского ура-патриотизма после знаменитого Брусиловского прорыва...
...Статья была отправлена в северную столицу, и потянулись дни и недели ожидания. Впрочем, сказать «ожидание» — неверно. Слишком загружены делом были дни и ночи — именно дни и ночи — Григория Каминского в ту пору. Добавим: как и вся оставшаяся жизнь.
В январе 1915 года два выпускника мужской гимназии, Александр Криницкий и Григорий Каминский, сдавали экзамены за последний класс экстерном, опередив своих товарищей по учёбе на четыре месяца. Последний экзамен был сдан 23 января. Нет, Каминский не получил золотой медали — в аттестате зрелости было несколько четвёрок, но это обстоятельство нисколько не огорчило нашего героя. Главное — выиграно время и развязаны руки.
Александр и Григорий готовились к отъезду в Москву.
Отъезд ускорили два обстоятельства, и дальняя дорога Каминского пролегла по другому маршруту. Ненадолго пути будущих медиков разошлись.
...Однажды воскресным вечером — на дворе стоял серый промозглый февраль — он последним покидал конспиративную квартиру, где собрались руководители нескольких большевистских групп Минска. Обсуждалась работа в воинских частях, проходящих через город на фронт.
Закрыв калитку, Григорий по уже укоренившейся привычке незаметно оглянулся. Вроде всё спокойно, улица пуста. Подняв воротник пальто, он быстро зашагал к перекрёстку улиц. Пройти два квартала, и — госпиталь в купеческом особняке. Договорился с Александром и хирургом, что будет сегодня ассистировать на ночных экстренных операциях: днём привезли много раненых, прямо с близких позиций.
В тишине улицы чётко раздавался звук его шагов. И вдруг показалось: он сделал шаг, и тут же сзади прозвучал шаг — кто-то шёл в ногу с ним и вот сбился.
Григорий резко оглянулся. За ним следовали двое. Саженях в двадцати виднелось две фигуры, оба одинакового роста. Шедшие сзади, похоже, в нерешительности приостановились.
Сомнений быть не могло: эти двое — по его душу.
«Выследили, мерзавцы! — лихорадочно думал Каминский, соображая, как поступить. — И, коли их двое, значит, была засада. Очевидно, сыщики пошли за всеми товарищами. Но почему же они не попытались взять нас на квартире?»
...И тут необходимо сделать маленькое отступление.
На следующий день на массивном столе из красного дерева в кабинете. начальника департамента полиции по Минской губернии полковника Мстислава Николаевича Всесвятского лежало донесение, подписанное секретным агентом Крысой. В нём говорилось: «Сим довожу до Вашего сведения. На квартире слесаря Иванова В.П. вчера собрались руководители большевистских групп, всего четырнадцать человек. Нас было восьмеро. Действовал согласно инструкции и разработанного плана. Как только стало ясно, что собрались все, кого тут ждали, послал Зайца за большим нарядом полиции. Мы с вами такой случай обговорили. Однако наряд прибыл через один час сорок восемь минут! А наблюдаемые стали расходиться через один час десять минут. Действовали по обстановке. Шестерых послал по следу за теми, кто вышел первыми. Сам с Верблюдом остался ждать полицейский наряд, чтобы арестовать хозяина квартиры Иванова В.П. Но тут из калитки вышел ещё один. И я узнал его! «Гимназист». Не единожды он уходил от нас, и, как я уже докладывал Вашей светлости, личность «гимназиста» не установлена. Мы с Верблюдом пошли за ним. Верблюда я специально взял вторым. Для верности: понимал, что «гимназиста» надо выследить до конца или брать. Но он ушёл от нас! Вернее, убежал. Убежал в открытую, и мы не могли за ним угнаться. Такого в моей практике за многие годы ещё не было никогда. Чтобы наблюдаемый устраивал открытые бега. Сукин сын этот «гимназист». Удушил бы собственными руками. А меня, Ваша светлость, казните или милуйте. Отдаюсь в Вашу волю. Только знайте: ничего другого на этом свете я делать не умею».
Полковник Мстислав Николаевич Всесвятский и в ярости и в смятении расхаживал по своему просторному кабинету.
Ну, Крыса! Ну, пан Тадеуш Яновский! И это лучший агент!.. А каково донесение? Положительно этот Крыса записался в беллетристы. Никогда в нашем департаменте профессионалы не пишут таких пространных донесений, напичканных эмоциями и переживаниями. Или у пана Яновского мозги расплавились от неудачи? Действительно, есть от чего: упустил большевистских руководителей, не угнался за «гимназистом».
Полковник Всесвятский невесело усмехнулся. Тут не ноги нужны, а голова. Вот Шило... был бы на месте Крысы Митрофан Нилович Шилин... Ничего, что ноги больные, на бега давно не способен. Шило сообразил бы, как поступить. Если не «гимназист», то кто-либо из главарей у него не сорвался бы. А то — извольте бриться: пока что ни одного рапорта от тех шестерых, кто пошёл за «объектами». Шило, Шило! Незабвенный Митрофан Нилович! Нет тебя, почил в Бозе. Можно сказать, на посту: довёл «объекта» до явочной квартиры, и — на тебе! — прислонился к забору, видать, почуял, что конец настаёт, успел на клочке бумаги адрес написать и имя «объекта». Из последних сил карандашом водил — еле разобрали каракули. Там, под забором, и испустил дух. Бывало, посмеивались над Шилом, на инструктаже подковырки всякие. Так и не прибавили старику к жалованью «рублей несколько» на лекарства от ревматизма.
Совсем затосковал полицейский полковник: ведь на таких, как Митрофан Нилович Шилин, российский сыск от века держится.
И что же, господа, получается? Два года ведём в Минске и губернии беспощадную войну с социал-демократами всех мастей, и с большевиками, и с меньшевиками, и с эсерами, и с полячишками, которые тоже, извольте бриться, социализма захотели, и с бундовцами, этими жидовскими выродками. Выслеживаем, арестовываем, судим, ссылаем. А результат? Их всё больше и больше. Чума какая-то, эпидемия. Особенно с четырнадцатого года, когда война началась. Нет чтобы защищать отечество, с честью служить русскому оружию, добывая славу на полях сражений!.. Нет, им революцию подавай. И что возмутительнее всего, молодые с ними, студенты, гимназисты. Слава Богу, дочь Елизавету отправил в Москву, к тётушкам — и от войны подальше, и, судя по сведениям, порядки там в гимназиях построже, минует дочку это поветрие дьявольское — увлечение социал-демократией.
Мстислав Николаевич вынул из ящика своего необъятного стола папку, на которой значилось: «РСДРП. Большевики». Сел в кресло, развязал шнурки твёрдого кожаного переплёта, стал не торопясь перелистывать страницы донесений тайных агентов...
...Да, в тот февральский воскресный вечер Григорий Каминский принял единственно правильное решение: в открытую убежать от преследователей. Ведь их двое, улицы пусты. Делать вид, что он их не заметил, и «водить» по городу — бессмысленно.
«Остаётся одно, — решил он тогда, — ноги в руки. Что же, померяемся, господа сыщики, в беге».
Не преодолев мальчишеского азарта, Григорий, быстро повернувшись к тем, кто шёл по его следу, крикнул:
— Эй, вы! За мной! — И он припустился по улице изо всех сил. Сзади — топот ног, частое дыхание. Потом крики:
— Стой! Стой!
— Стрелять будем!
И действительно. Грохнул выстрел. За ним второй...
Каминский сделал резкий зигзаг, нырнул за угол.
Сзади послышался полицейский свисток, снова крики: «Стой!», но уже Григория и преследователей разделяло порядочное расстояние. Поворот за угол кирпичного дома, ещё поворот. Он оказался в лабиринте узких переулков деповского посёлка, затеряться тут ничего не стоило. Да и топота сзади, криков, свистков уже не было: незадачливый Крыса вместе с Верблюдом бегунами оказались никудышными: потеряли свой «объект».
Возвращаться домой? Но где гарантия, что его там не ждут?
«Да что это я? — остановил себя Григорий. — Надо идти в госпиталь. Там, после операций, если получится, засну часа на два. А завтра найду Илью, что-нибудь придумаем. Утро вечера мудренее».
Всю ночь он провёл в госпитале, ассистируя с Александром Криницким у операционного стола. Александр ничего не знал о его политической борьбе, вернее, знал в общих чертах, он никогда не проявлял интереса к этой стороне жизни своего друга, хотя Каминский чувствовал, что Александр не одобряет всё то, что он называет «занятиями политикой». Тем не менее утром оба немного поспали тут же, в операционной, на жёстких кожаных диванах.
Каминский сказал Александру:
— Вот эту записку надо передать по адресу... Адрес лучше запомнить.
Криницкий без всяких вопросов сказал:
— Говори адрес.
Записка была адресована Илье Батхону.
Они встретились в суете Виленского вокзала, в буфете взяли чай, сели у стола, на всякий случай поближе к выходу. После того как Каминский поведал о том, что произошло вчера вечером, Батхон сказал:
— Уже трое суток идут аресты. Тебя наверняка ищут. Поэтому поступим так. К себе не заявляйся. Вот адрес. — Он передал Григорию свёрнутый листок. — Поживёшь пока там. Дом вне подозрений, семья учителя реального училища. За твоими вещами через пару дней пошлём кого-нибудь из женщин на извозчике. Бережёного Бог бережёт. А вообще, Гриша, чем скорее ты уедешь из Минска, тем лучше. Значит, решено: поступаешь в Московский университет, будешь врачом?
— Да.
— Одобряю. Очень даже одобряю. Ты выбираешь себе замечательную профессию. — Илья Батхон сухо покашлял в кулак. — Только вот что, Гриша... Может быть, тебе вначале придётся заехать в Питер...
— В Питер? — в волнении перебил Каминский.
— Именно. Недели через две-три. Надо будет отвезти очень важные партийные документы. Наш обычный связной, судя по всему, арестован. Или в пути, или в самом Петербурге. Сведений пока нет. Ты понимаешь, какая ответственность ляжет на тебя? Две явки, документы, деньги получишь перед самым отъездом. А из Петербурга — да будет с тобой удача! — в Москву. Кстати, мы тебе дадим и московские явки. На первый случай. Ведь у тебя там никого нет?
— Как говорит Александр Криницкий, в Москве замечательное минское землячество студентов.
— Вот и отлично. — Батхон внимательно посмотрел на Григория. — Криницкий знает о тебе всё?
— Все, кроме главного.
— Больше вопросов нет, — засмеялся Илья. — И последнее. Приказ: до отъезда прекращаешь всякую партийную работу. Занятия твоих кружков, увы, тоже отменяются.
— А госпиталь? — спросил Каминский.
— Разве что госпиталь. Но, Гриша, предельная осторожность. Они ни в коем случае не должны найти тебя.
— Они меня не найдут. Я изменю внешность.
Неожиданно ещё одно событие сделало поездку в северную столицу особенно желанной.
...Однажды, в конце марта, в госпиталь пришёл Дмитрий Тыдман. Григория и ещё двух гимназистов он застал во дворе сазоновского особняка — братья милосердия пилили и кололи дрова.
— Гриша, мне надо поговорить с тобой, — сказал Дима.
Они сели на высокое крыльцо дровяного сарая. Был полдень, стоял ясный, по-весеннему тёплый денёк.
— Только в госпитале тебя и можно найти, — продолжал Тыдман, преодолевая неловкость. — Где ты? Что ты?.. Хотя бы зашёл когда-нибудь.
— Всё дела. — Каминский прямо посмотрел в глаза давнишнего друга. — Ерунда какая-то, Дима. Это всё я виноват, прости. — И огромное облегчение испытал Григорий. — Да, да! Не перебивай, пожалуйста, — только я. В общем, всё как прежде, верно?
— Да! — Дмитрий порывисто обнял Каминского за плечи. — Наша дружба не может кончиться вот так, по-идиотски.
— Верно, всё, что было, — идиотство, — засмеялся Каминский. — Ну, рассказывай, что у тебя и как? Есть новости в гимназии?
— Никаких особых новостей. Готовимся к экзаменам. Зубрим, братцы, зубрим. — Дмитрий заглянул в глаза друга. — А ты, значит, в Москву, в университет?
— Да.
— И скоро?
— Скоро.
«Нет, даже Диме я не могу сказать про Петербург», — подумал Каминский.
— Значит, расстанемся. — Дмитрий помедлил несколько мгновений. — Я за последнее время получил несколько писем от Оли. Она спрашивает о тебе...
— Обо мне? — вырвалось у Григория. И сразу колоколом забухало в груди.
— Да, почти в каждом письме. Вот в последнем — тоже. Я потому и пришёл к тебе. Прочитай, если хочешь. Там секретов нет.
— Неудобно как-то... — Григорий ничего не смог поделать с собой: лицо его пылало.
— Нет, ты всё-таки прочитай, — настаивал Дмитрий.
«Милый брат! — читал Каминский. — Всего лишь несколько строк, чрезвычайно занята. У меня, если можно так сказать, всё хорошо: курсы поглощают свободное время, да ещё вторые курсы — учусь на сестру милосердия. Собралась в действующую армию. Отцу пока ничего не говори. Не надо лишних семейных волнений...
Что ещё? Бываю в театрах, на литературных вечерах. Ваш Маяковский мне просто претит: крик, поза, всех бы ему раздражать. А вот Игорь Северянин — прелесть.
Вообще Питер кипит. Митинги, демонстрации, по вечерам Невский заполнен народом. Все, по-моему, раздражены и ждут чего-то.
Да! Почему же ты ничего не пишешь мне о Г.К.? Можешь передать ему, что хуже всех из политических партий ведут себя большевики. Надо же додуматься: призывать к поражению в войне! Желать позора собственному отечеству! И всё-таки я хотела бы с ним увидеться, поговорить. Я бы даже сама написала ему, да не знаю адреса.
Передай отцу, что деньги у меня кончаются. Писать ему об этом я не намерена. Мы, как ты знаешь, с ним крупно поссорились из-за Алексея, и первой на примирение я не пойду.
Засим обнимаю тебя. Сдавай экзамены только на отлично.
Твоя старшая сестра Ольга».
— А что у неё с этим Алексеем? — спросил Каминский, стараясь казаться совершенно спокойным.
— Не знаю. Она о нём никогда ни полслова. Только вот а этом письме упомянула.
— Ты дашь мне Олин адрес?
— Конечно! Напишешь ей?
— Напишу.
— А сейчас, если ты не возражаешь, я включусь в работу по заготовке дров. — Дмитрий поднялся с крыльца. — Ты вообще зря пренебрёг мною в госпитальных делах.
— Считай, что ты уже с нами, — весело сказал Каминский. — Если не возражаешь, конечно.
...Вечером он написал в Петербург короткое письмо.
«4 марта 1915 года. Минск.
Здравствуй, Оля!
Не знаю, обрадует ли тебя такая новость: через неделю, крайнее дней через десять, я буду в Питере. Ты хотела увидеться со мной? Значит, увидимся.
В граде Питера я пробуду несколько дней, а потом — в Москву. Собираюсь на медицинский факультет университета. Хочу коренной ломки жизни. События в России назревают чрезвычайные.
Итак, до встречи. Григорий К.»
...Перед самым отъездом в Петербург пришёл второй номер журнала «Наше дело» со статьёй Г. Наумова «Экономические факторы войны».
Только Илье Батхону показал Каминский журнал, остальным не стал показывать, постеснялся. Или даже ощутил суеверный страх, и сам Григорий не мог определить: страх перед чем? Даже Дмитрию Тыдману и Александру Криницкому не показал свой первый большой печатный труд.
Батхон, прочитав статью, пришёл в восторг:
— Блестяще! Просто блестяще! Ясность и точность изложения — раз, совершенно верная позиция в оценке событий — два! Быть тебе, Гриша, журналистом!
В северную столицу уезжал Григорий Каминский окрылённый успехом, переполненный ожиданием встречи с Ольгой, которую ждал, торопил и — боялся одновременно.
Его провожал Илья Батхон.
— Итак, — говорил он на перроне вокзала, и поезд «Гомель — Смоленск» (в Смоленске предстояла пересадка) уже был близко, в вечерней мгле возникали огни паровоза. — Всё ты знаешь. Прямо с поезда, осмотревшись, едешь по адресу. Только передать товарищу Матвею свёрток, и всё. Ответа не надо. Два вторых адреса — для жилья. Нужно будет, несколько дней побудешь в Питере. Да! — Батхон даже всплеснул руками. — Чуть не забыл. Дядя твой Алексей Александрович бросил якорь в Туле, там теперь сапожничает. Вот адрес. Будешь в Москве. Тула рядом. Мало ли что...
— Слава Богу, объявился, — обрадованно сказал Григорий. — Теперь от родителей бы весточку...
Мимо, дыша жаром, с грохотом прокатил паровоз, замелькали вагоны.
— У меня третий, — сказал Григорий. — Пройдём вперёд. У третьего вагона, в суете, разноголосице, спешке, они остановились.
— Что же, Гриша, обнимемся перед разлукой. Но мы ещё обязательно встретимся. Обоснуешься в Москве, сразу напиши.
— Непременно напишу! — Григорий нагнулся к уху старшего друга. — А встретимся мы на баррикадах.
...Восьмое апреля 1915 года.
По набережной Невы медленно шли Ольга и Григорий. Был десятый час вечера, но небо всё ещё не гасло, в него на противоположном берегу реки чётко был впечатан силуэт Петропавловской крепости.
— Символ императорской власти, — сказал Григорий.
Ольга ничего не ответила. Долго шли молча.
— У тебя когда поезд? — спросила девушка, быстро взглянув на Каминского.
— В половине первого ночи прозвучит третий колокольчик, — с фальшивой торжественностью ответил Григорий.
— И уже завтра к вечеру ты будешь в Москве.
— Да, завтра...
— Вот интересно... — Голос Ольги звучал напряжённо. — Предположим, свершается революция, без которой, как я понимаю, ты просто жить не можешь. Вы — во главе государства. Что, у вас не будет вот таких символов власти? Вы не будете сажать в тюрьмы своих противников?
— Сначала надо победить, — уклонился от прямого ответа Каминский.
Он не узнавал Ольгу. Третий день Григорий в Петербурге, каждый вечер они встречаются. И вот — только споры. Они всё время спорят на политические темы, постепенно взаимно ожесточаясь.
...Поручение минских большевиков Каминский выполнил сразу, как только приехал: на вокзале взял извозчика, поехал по адресу, который знал на память, в район Финляндского вокзала. Всё получилось до удивления просто. Ему открыла дверь миловидная приветливая женщина, поздоровавшись, провела в светлую комнату, к круглому столу, накрытому белой скатертью, сказала просто:
— Располагайтесь. Вам надо отдохнуть с дороги. Сейчас чай будем пить. — Она улыбнулась. — А Илюша вас в письме описал очень точно. Теперь вот что. Вы хотите немного побыть в Питере? И отлично! Живите у нас, места хватит. А товарищ Матвей будет к вечеру.
Теперь всё это позади: вручение товарищу Матвею (им оказался молодой мужчина богатырского сложения с чёрной окладистой бородой) свёртка с партийными документами; встреча на другой конспиративной квартире с руководителями большевиков столичной организации — Каминский подробно рассказал обо всём, что происходит в Минске; участие по гостевому билету в работе Государственной Думы (Григория поразил и сам Таврический дворец, и накал страстей, бушевавших там)...
И всё-таки — Григорий признался себе в этом в первый же день — главным событием его петербургских дней стала встреча с Ольгой. Она — Каминский пока лишь смутно приближался к пониманию этого — прояснила в его жизни, в нём самом нечто принципиально важное.
Да, да! Он встретил совсем другую, неузнаваемую Ольгу Тыдман.
Неужели под влиянием отца так резко изменились её взгляды? Революция — разрушительная стихия, она, коли произойдёт, погубит Россию. Да, царизм — путы на ногах отечества, Дом Романовых — позор государства, но самодержавие надо устранять конституционным, ненасильственным путём. Война — бедствие для всех народов, но, коль она началась, надо победить, в этом основной завет героической российской истории. И поэтому она станет сестрой милосердия, отправится на фронт, так велит ей долг.
Слушая Ольгу, Каминский видел, чувствовал: всё, что она говорит, что исповедует, — её глубокие убеждения, от них она не отступится. Сильный характер, самостоятельность в суждениях, серьёзное отношение к жизни — всё это было новым в Ольге. Во всяком случае, для Каминского.
«Нет, не Павел Емельянович, — мучительно рассуждал Каминский, — не отец внушил ей эти новые взгляды. Когда бы он успел? Переворот, или почти переворот в мировоззрении, произошёл в ней уже здесь, в Петербурге. Так, может быть, молодой князь Алексей Воронцовский, этот знаток русской средневековой истории?»
Но спросить он не решался, не мог, язык не поворачивался. Вообще — это казалось невероятным — за все три дня Ольга и Григорий ни разу не заговорили о своих отношениях, о, казалось, таком нелепом разрыве, не пытались разобраться в том, что произошло между ними. И уж конечно же ни разу не упоминалось в их разговоре имя Алексея Воронцовского...
...Они обогнули Зимний дворец, пересекли Сенатскую площадь и оказались на шумном и многолюдном Невском проспекте.
— Я провожу тебя до Николаевского вокзала, — сказала Ольга, — но отправления поезда ждать не буду. Ты не обижайся, так лучше. — В её голосе послышались слёзы. — У тебя вещи где?
— В камере хранения.
Невский сиял огнями. Мимо проносились роскошные кареты и легковые машины. Из кофеен и ресторанов пахло дорогой вкусной едой. Навстречу валила пёстрая, возбуждённая толпа. Казалось, никакой войны нет, столица живёт своей привычной жизнью. Однако Каминский заметил, что много на тротуарах рабочих и солдат, среди них больше хмурых, решительных лиц...
Они остановились у парапета Аничкова моста, смотрели на тёмную воду канала, в которой медленно плыли пятна льда, — петербургская весна 1915 года выдалась поздняя.
— И всё-таки я скажу тебе сама, — быстро, горячечно заговорила Ольга. — Вижу, ты сам не спросишь. Понимаю: тебе это... — На слове «это» она сделала ударение. — ...Тебе это уже не важно. Но... Пусть всё будет ясно до конца.
— Ты о чём, Оля? — Он уже понимал, о чём...
— С Алексеем мы друзья, только друзья, понимаешь? — Ольга спешила, спешила высказаться. — Нас объединяет общность взглядов...
— Ах, общность взглядов! — не выдержал Григорий.
— Да! Представь себе! Всё остальное выдумал отец. — И теперь она говорила совершенно спокойно. — Ещё там, в Италии. Ведь он прожил в Ницце с нами целый месяц. С отцом Алексея, князем Александром Николаевичем Воронцовским, наш папа в давнишнем знакомстве. Вот они вдвоём и напридумывали, так сказать, заочно просватали нас. Без меня меня женили. И — всё! Хватит об этом! — Ольга отвернулась, смотрела на толпу, плывущую мимо них в смутном свете жёлтых фонарей.
— Но почему ты не дождалась меня прошлым летом? — Голос Григория сорвался от волнения.
— Почему? Тебе сказать почему?
— Можешь не говорить, и так всё ясно: тебя уговорил отец, доказал, что тебе со мной не по пути. Так, наверно...
— Так, так! — И он увидел, что глаза Ольги наполняются слезами. — Не по пути. Только не отец!.. Может быть, он лишь помог мне понять окончательно...
— Что понять? — перебил Каминский.
— Ты помнишь свои письма, которые писал мне из разных городов? — требовательно спросила Ольга.
— Ну... Помню... помню, конечно.
— В каждом письме... обязательно, обязательно! — ваша борьба, новые единомышленники, которых ты приобретаешь к своему делу, положение рабочих, намёки на скорые перемены в России, во всех письмах ожидание революции. Ты её торопишь, торопишь буквально в каждой строчке писем...
— Но, Оля! — воскликнул Григорий. — Всё, что ты говоришь... Это смысл моей жизни!
— Вот, вот! Именно! Это смысл твоей жизни. И если бы надо было ускорить наступление твоей революции, ты бы ей в жертву принёс всё! И меня в том числе... Мою любовь к тебе!..
— Оля, что ты говоришь? Опомнись!
— Нет, нет, это так. Молчи, пожалуйста! Прошу тебя: молчи, ничего не говори. Или я уйду. Я знаю, я чувствую, что всё именно так. Отец, если уж всё до конца, лишь помог мне разобраться, натолкнул на эти размышления. И в одном он прав наверняка: вы люди особой, страшной породы...
— Кто это мы? — перебил Каминский, и в нём поднималось ожесточение, непримиримость, он понимал: опять начинается политический спор.
— Вы — революционеры. — Ольга прямо, враждебно смотрела на него. — Для вас ничего больше не существует, кроме вашей революции. Ведь вы поёте в своём гимне: «Весь мир насилья мы разрушим до основанья...»
— Но как же иначе, Оля? Мир насилья сам не исчезнет!
— А дальше, дальше в этом гимне, — не слыша, лихорадочно говорила Ольга. — Какие ужасные чудовищные слова! «Мы наш, мы новый мир построим! Кто был ничем, тот станет всем!..» Кто был ничем — сразу всем? Интересно, что значит — всем? Какой смысл вкладывается в это «всем»? — Она взглянула на Каминского и вдруг зажала рот рукой. — Всё, Гриша! Всё, прости! Милый, прости меня! Мы больше не скажем об этом ни слова! И — пошли. Пошли! Ты опоздаешь на поезд.
Они шагали рядом по Невскому в бурлящей толпе — чужие, два мира, разделённые баррикадой.
Впереди была уже площадь Николаевского вокзала, заполненная извозчиками; среди лошадей и пролёток, как диковинные экзотические животные, стояли три легковые машины, поблескивая чёрным лаком.
— Простимся здесь, на углу, — нарушила молчание Ольга. — И я хочу сказать... Давай окончательно не потеряем друг друга. Кто знает, как всё сложится и в России, и у нас с тобой... Ты мне напиши, когда устроишься. Наверно, до конца мая я в Питере.
И они молча обнялись среди спешащей безразличной толпы. Первой отстранилась от него Ольга. Как тогда, в прошлом году в Минске, на железнодорожном мосту, соединяющем Брестский и Виленский вокзалы.
— Иди, Гриша, — прошептала она. — Да хранит тебя Бог...
Он попытался удержать её.
— Нет, нет, всё! — Ольга вырвалась из его рук.
Побежала.
Затерялась в толпе...
Неужели навсегда?
...Поезд «Петербург — Москва» летел через светлую апрельскую ночь.
Григорий Каминский бессонно сидел у окна. Бледный рожок месяца нёсся за голыми берёзами и тёмными елями, то появляясь, то исчезая опять.
И с беспощадной ясностью наш герой сказал себе: «Это так... Оля права. Смысл моей жизни — политическая борьба, революция. Но неужели на всё остальное меня нет? И на любовь?..»
По вагону, раскачивая квадратным фонарём, в котором прыгал коптящий красноватый фитиль, шёл заспанный проводник.
— Господа! Военный патруль. Приготовьте документы!