10

Упругий густой пырей пробивался к солнцу, выпрастывая побеги из-под белесого хрусткого старника.

Зачернели бугорки свежей земли — крот живее начал буровить оттаявшую, теплую землю. На север, в края родимые, потянулись стаи журавлей.

Весна.

Хуторская степь, степь колхозная просторно раскинулась перед Игнатом. Остановился. Вроде бы та и не та степь. Широкими долгими лентами уходили за бугор вспаханные безмежные поля. На обочинах укатанных дорог стояли низкие в ряд деревца — молодые лесополосы.

Долго глядел Игнат сверху, с Назарьевского моста, на бурлящую воду. Много утекло этой воды под родным мостом. Все так же стоит старый одинокий дуб — свидетель его встреч и расставаний с первой любовью. Возле дуба росли низенькие молодые дубки. Идут на смену старику. Когда-нибудь и они, окрепнув, будут прятать под своей густой листвою влюбленных и нашептывать им об их счастливой и невозвратной молодости.

Дома Игнат ощупал починенное крыльцо, потоптался у недавно посаженных цветов — и растрогался до слез. «Неужели постарел я, — подумал Назарьев, — ослаб? Или жизнь такая душу вымотала». В зеркале он увидел свей усталые, постаревшие глаза, пухлые губы в полудугах морщин; плечи его опустились, пиджак висит на них как на колу. Отвернулся от зеркала.

В доме пахло, как и прежде, сухим сеном да едва уловимым запахом хмеля. Как и бывало, Пелагея обстирала, выкупала Игната. А он исподволь, как бы впервые, оглядывал ее и поражался долготерпению и редкой слепой преданности. «Истосковалась. Одна-одинешенька», — впервые за много лет пожалел Назарьев жену. Все такой же у нее черный тяжелый куль на затылке, а взгляд не робкий и виноватый, как в первые месяцы замужества. Она проворно скакала по ступенькам, хлопала крышкой погреба, валила на стол любимые мужем пирожки с картошкой, соленую капусту, вяленую рыбу да все, не умолкая, новости рассказывала:

— А у нас властя поменялися. Председателя колхозного того уж нету. Расскандалился с нашими. Собрание было. Высказывались, мол, своего давайте, не нужно чужака. Да и мало он в нашем хозяйстве смыслил.

— Чего уж… Дурак такой, что от земли не подымешь. — Доуточнил муж. — И гуляка добрый. Кто ж теперь колхозным председателем?

— Добрый человек. Из нашенских. Василием звать. Василием Игнатьичем. А жил в детдоме.

— Тоже не подарок.

— К людям он с душою. А подарки сделал сразу, как заступил, всем старикам, что колхоз сколачивали. Могучий такой человек, — простодушно и торопливо похваливала Пелагея. — Прошлой осенью получили мы на трудодень по восемь кило пшеницы и по пять рублей.

— Хорошо. А дальше — как? Поначалу везде задабривают.

— Председатель Совета — Ермачок.

— Ну-у? Что ж, этот на своем месте.

— На днях дед Мигулин возвернулся, за границами был. А по нем уж поминки справили. Весь хутор поглядеть на него сбегся.

— Батя ничего не присылал?

— Ни весточки. Были в гостях наши хуторяне, — тоже убегали в ту пору, — сказали, прижились отец и мать в теплом краю — в Нальчике, кой-кто в этой… да вот где ни жарко, ни холодно… в этой… в Прохладной… А я нынче веяла за хутором возле амбаров, да прибегла поросенку отрубей кинуть. Сказала Феклуне, что ты приехал. — И, смело поглядев в глаза, с легкой издевкою спросила: — Насовсем ты или как? Может, опять начнешь сапоги наяснивать?

— Не знаю как… Поглядим… — неопределенно ответил муж, по тону жены удивился: раньше себе такого не позволяла.

— Да чего уж мыкаться. Жизня налаживается.

Пелагея поставила на стол бутылку вина.

— Садись, — пригласил Игнат. Впервые он сказал ей так, впервые налил ей рюмку, как равной за столом.

— Погоди, — Пелагея метнулась в другую комнату и вышла в новом голубом платье. Прошлась, оглядывая себя, похвалилась: — Это я сама сшила. Не угадал матерьял-то? Ты же с Демочкой с шахты прислал. Подарок твой.

— А-а… — протянул Игнат и живо представил расставанье с братишкой в шахтерском поселке и свое упоминание о жене и гостинце.

— Демочка курсы закончил. Бригадир теперь.

После обеда Игнат, заложив руки в карманы, враскачку прошелся по комнатам, глянув в окна, погладил чистые свежие листочки цветов. Тихо на хуторе, зелено, свежо. На маленьком столике увидел Игнат лобастый цокающий будильник. Рядом — зубная щетка и белый порошок в картонной коробочке, шпильки, гребешки. На стене висели счеты.

— Это ты считаешь? — спросил, не поглядев на жопу.

— Да приходится.

Темнело. Игнат взглянул на проулок. Стайками, не торопясь, шли нарядные хуторянки к Красноталовому бугру встречать стадо коров. Как знакомо это с детства раннего. Вечереет… Как на праздник наряжаются молодые бабы — ведь через всю станицу Николаевскую пойдут. Раньше Игнат, возможно, и не заметил бы их, а теперь… теперь долго глядел им вслед и радовался за них, за хозяек, и за себя тоже, что он видит их, знает, живет с ними на одном хуторе.

Вечером Пелагея зажгла лампу, уселась за стол, начала медленно водить карандашом по бумаге. Потом попросила:

— Ты бы помог мне… — На счетах костяшками стукнула. — Гектар намного больше десятины? Я все по старинке считаю.

Игнат наморщил лоб, припоминая, потом сказал:

— Я не собираюсь считать чужие ланы земли.

— Не чужие они… наши.

«Вот породушка, — незлобно подумал Игнат. — Все в начальство лезут».

Подъехал на подводе тесть. Взошел по ступеням, Игната увидал, остановился на пороге.

— Гм… Вернулся? Видать, не про нас края чужие? — Тесть дал дочери книжку по арифметике, заметив: — Учительница передала. — И к Игнату: — Здорово. — Руки не протянул.

Неловко помолчали.

— Я… я уж хотел было к тебе за углем для школы. Свой, думаю, там, не обидит.

— Надо было раньше приезжать, — холодно сказал Игнат, глядя в окно.

— Эх, бывает, мотается человек по белу свету, а под старость на родину является. Для одного родина — горы, для другого — леса, а для нас — степь наша, бугры да косогоры.

Топтался, вздыхал Колосков, — должно быть, хотел о чем-то порасспросить зятя, но, видя его нерасположение к разговору, не прощаясь, шагнул за порог.

На другой день Пелагея была на лугу, а когда смеркалось, услышал, как их луговая бригада катила по садовой дороге с песнями. Прислушался к одной, старинной и позабытой: «Как у батеньки жила, горя я не знала…» Чей-то высокий чистый голос красиво и грустно вел первым. Подъехали ближе, и Игнат узнал голос Пелагеи. Не знал и не ведал в ней такого дара.

Походил Игнат, отдыхая, по своему двору, заглянул в сарайчик — в нем рядком лежали нарубленные дрова, накрытый мешковиною уголь. В кладовой — мешки с зерном и мукой, связки луку, сноп укропа.

Игнат поднимался рано, вместе с женою. Слонялся по саду, потом начал показываться к Совету, правлению, заговаривать с хуторянами: душно становилось одному на ухоженной и обгороженной высокими тополями усадьбе. Наведался на колхозный баз, но будто мимоходом, увидев вдруг знакомого. С ним здоровались, интересовались, не отвык ли он от хутора. Не забыл ли хлеборобского дела.

Отвечал Игнат с усмешкою. Мол, жил на земле недолго, а жизни понюхал всякой — и строил, и взрывал, и лопатою кидал, трудился на земле и под землею. Осталось побывать под водою и в небесах.

— В небеса тебе рановато — грешен, — весело проговорил Казарочка.

Игнату показалось, что намекнул хромой на его давнишние загулы.

Его никто не попрекал за прошлое — то ли прижеливали, то ли приглядывались: кто ты теперь, зачем пришел, с каким сердцем?

Демочка обрадовался, когда увидал брата на колхозном базу. Долго тряс Игнатову руку, хвалился:

— Вот, погляди, жатки новые… На днях получили. Комбайн ждем.

— Было б чего косить.

— Будет. Я ить, братка, хотел с курсов убечь.

— Не приглянулось?

— По дому соскучился, а потом, с деньжонками не густо было. Пошел я как-то в столовку, гляжу, вваливаются транзитные шоферы, вытаскивают из карманов червонцы, едят, что хотят, денежку не считают. И мне в шоферы захотелось. Захворал я от думок, бес помутил душу. А потом отошло.

— Покормили хорошо?

— Письмо прислали из МТС, просили достать детали для трактора. И подумал я, люди-то надеются, поджидают. А было навострился дать тягу. Так вот. Ты чего делаешь?

— Хожу. Гляжу.

— Ну и как?

— Ничего.

Игнат ходил, глядел и молчал. Вот она перед ним, новая большая артель, своя у нее жизнь, свой новый устав.

— Ты бы подмогнул, братка, моей бригаде.

— На машине я ездить не умею, не ученый.

— Покос скоро. Вот ты, где нельзя взять травокоской, скосил бы возле кустов, в балочках.

— Можно. А чем платить будешь?

— Трудоднями. Как и всем.

— Ладно. Обкошу.

Пришла весточка от отца. Писал батя чернильным карандашом, трудно выводя буквы. На судьбу жаловался, на хворость жены и свое недомогание. «Может, даст бог, и настанет час, приедем мы на родную сторонку». Просил сына купить не менее пятидесяти деревянных ложек — вернется отец умирать на родную сторонку, так чтобы было чем есть (железными не положено по вере старой) за поминальным столом, проводив в последний путь раба божьего Гаврилу Назарьева. «Как ты, сынок, жив-здоров? На днях видал плохой сон. Пропиши. Ждать буду. Кланяйся…» Отец перечислял тех многих станичников, каких уж не было в живых.

Как что-то очень далекое, вспоминалась молодость и все то светлое и милое, что было с той молодостью связано.

А вскоре порвалась та тонкая ниточка, что едва заметно соединяла Игната с давним прошлым, — послал он отцу деньги на дорогу, да, видать, деньги те на поминки спонадобились. Пришло вначале известке о смерти матери, а потом и отца. «Отмучился батя, отплакалась навеки мать, — горевал сын. — Не дождались перемен. Похоронили чужие люди. И весточки никто не прислал».

…Глядел Назарьев на поля, на молодые веселые лесополосы, любовался ими. «Да, коллективная земля, — он хмурился от чужого непривычного слова. — Всяк хозяин. Закатится какой бродяжка, окошуется в хуторе — тоже хозяин. Теперь уж, по всему видать, старинушка не вернется. И везде один порядок».

Он приглядывался к людям: как они меж собою — не ругаются, не дерутся, припомнив старые обиды? Живут и о былом не жалеют… суетятся, как муравьи. Затеялись строить детсад и школу. Памятник погибшим красногвардейцам поставили. Чтут. В праздники все поголовно выходят за хутор поглядеть на скачки, потом гуляют. Песни — в каждом дворе. Песни-то все те же, старинные, а жизнь — другая. Поравнялись все — иногородние и казаки, и ничего — уживаются. Как и на шахте. Вышел он на берег Ольховой поглядеть на половодье. За рекою зазеленел молодой колхозный сад, луг. Вспаханные осенью клины зяби зачернели, напившись досыта талой воды. «А все-таки хорошо у нас, вольготно, просторно, дышится-то как!..» Игнат жадно, полной грудью вдыхал чистый, пахнущий ароматом разбухающих в саду почек воздух.

Оттаивала, мягчела и успокаивалась душа Игната, отмывалась въевшаяся в ладони угольная пыль, и недавнее житье-бытье в шахтерском поселке заволакивалось мутной пеленою.

Но, случалось, напоминали о нем — ощутимо, до боли в груди.

Не забыл Игната шахтерский приятель Михей. Ввалился он к Назарьеву исхудалый, обтрепанный и еще больше почерневший в лице.

— Здорово, станишник! Переночевать пустишь? — прохрипел гость.

— Михей? Откуда?

— Долгая, брат, песня. — Михей сбросил с плеч затасканную фуфайку.

Пелагея украдкою, зверьком поглядывала на незнакомого. За ужином гость обсказал, как вербовался на Север, как чуть не околел в лесу в морозы.

— Сбег я. Нету моей моготы лес ворочать. Я хватанул этой доли, нехай другие спробуют, кому захочется. — Михей потирал обмороженные в темных пятнах щеки. — Откушал я и городской жизни. Ох, вспомнить страшно. Попал в банду. Накормили, обули и одели, а потом показали квартиру и говорят: «Нынче ночью… того… Скачок сделать надо». Обокрасть, стало быть. И пригрозили. Ну, а кому в тюрьме сидеть хочется? Ходил я, ходил по городу, не заметил, как на станцию пришел. Поезд там отправлялся товарный. Сиганул я в него, зарылся в уголь… — Михей жадно ел горячую пышку с салом. Взглянул на хмурого Игната, начал клясться: — Я — честный. Я… Воровать? Нет! Ни в жисть!

Выпил, закусил сытно. Отогрелся гость. Облокотись на стол, поглядывая на дверь, начал выспрашивать.

— Не трогали за то, что на шахте мы пошумели? Не допрашивали?

— Никого не было.

— А может, они со стороны глядят, ждут, когда брыкнешься? Им лишь бы зацепиться за что. На Севере забрали одного дружка тихонько так, спокойно. А за что? Ругнулся, что заплатили мало, справляться в бухгалтерию пошел.

— Ну, за это не должны…

— Им не докажешь. Они — хозяева теперь, а не мы.

Незаметно, говоря о шахте, перешли на воспоминания о старине.

— Помнишь, как раньше-то?.. На гривенник возьмешь у хозяина столько, что и не унесешь. А хозяин-то — за то, что купил у него, — чайком угостит. Какое обхожденье было. Что и говорить, умели раньше торговать, покупателя привечать. — Михей хмелел, глаза его становились влажными, голос вздрагивал. — Легче мне с тобою. Вот поговорю — и вроде как воды родниковой напьюсь, — признавался гость. — Не с кем мне в родном хуторе словом перекинуться. Выпью и сам с собою разговариваю. А иной раз привидятся въяве покойные отец с матерью. Мне страшно становится. И никуда от них деться не могу. Нехорошо глядят они, а молчат. Я в погреб — и они со мною. С тобою так, не было?

— Сны вижу всякие, а виденьев таких вот не бывало.

Отрадно было вспоминать былую жизнь за столам, за рюмкою, но потом, выпроводив гостя, два-три дня Игнат молчал расстроенный, глядя на всех исподлобья.

— Ты, братка, хвораешь? — лукаво спрашивал Демочка: теперь его, бригадира, называли Демьяном Савельичем.

— На душе черно.

— Поедем в поле, проветримся. — Игнат, хмурый, сосредоточенный, покорно садился в двуколку, и они мчались куда глаза глядят, а Демочка говорил, говорил, хвалясь посевами, молодыми лесополосами:

— Погляди, братка, какой подсолнушек. Красота!

— Что я сроду не видал подсолнухов, что ли…

— Видать-то видал… Эх, не сажал ты, потому и радости нет. Это как дети: не родил, не нянчил — и не жалко.

Игнат не смог смолчать. Ввернул едкое:

— Ты растишь, а есть будут другие. Хлебоедов в колхозе хватает. Всяких заведующих амбарами, секретарей, объездчиков, завхозов да пожарников.

— Они тоже нужны.

Перед выборами в местные Советы приехал Михей. Не замечая Пелагеи, ее недобрых взглядов, начал с порога:

— Ты голосовать пойдешь? За что? За кого? — Михей размахивал руками, уговаривал: — Не ходи. Что дала тебе эта власть? Твоя мельница и маслобойня, а заведовать взяли другого. А он теперь посмеивается над тобою, а ты за него — голосовать? Председатель ваш — бывший беспризорник. Дикарь, ему по веткам лазить, яблочки-леснушки палкою сшибать, а он в руководство лезет.

И опять Игнат вышел на луг метать сено в копны хмурый и больной.

— Дружок вчера был? — спросил Демочка. — Поедем, братка, дело есть.

Сели в двуколку и понеслись мимо лесополос.

— Забыл я, братка, как ты улыбаешься, — начал Демьян Савельич.

— Не с чего улыбаться.

— Взгляд у тебя тяжелый.

— Я не девка красная. Ну-ну, давай вразумляй брата, мало его учили и на земле и под землей.

— Ты, братка, обозлишься на одного-двух человек, а ругаешь всю Советскую власть. Увидал прорехи в хозяйстве — клянешь всю систему и порядки. Мы — первые. Нигде не было и нету колхозов. Везде хозяйчики да рабы, на всей земле, а у нас… Первым всегда трудней. А потому и ошибки, неувязки всякие есть.

— Люди — не скоты, чтоб на них всякие фокусы испробывать.

— Скоты, они есть скоты. Неразумные. А мы люди, и не гости на земле. Хозяева. Все должны видать и понимать. А ты ходишь, как в шорах.

— Это ты про что?

— Да все про то. Ты одни наши болячки видишь, а хорошее — мимо идет, будто нет его вовсе. Разуй, братка, глаза. Умом пораскинь. Трудятся у нас всяк на себя. Что заработал, то и получил. Учеба бесплатная, лечение — тоже. А есть страны, где люди платят деньги за то, что живут на белом свете.

— Как это?

— А так — куда ни сунься, везде денежку давай. Ты подумай, братка, вот над чем… Может, тыщи лет назад люди и говорить-то не умели, мычали, как быки. А теперь какие песни запузыривают. Голыми ходили, а теперь в каких нарядах! Загляденье!

— К чему это ты?

— Да все к тому. Бывало, пахали сохою, цепами снопы молотили, а теперь — тракторы, комбайны… Возвороту назад, к старине, не могет быть. А ты — ждешь.

«Вот как заговорил, — огорчился Игнат. — Обломали парня. На курсах ума вставили. Упреки, наставленья всякие. Своему — и такое. Заговорил так, как тот усатый, что из МТС приезжал. Ладно, поживем — увидим, кто прав будет». С того дня Игнат, если замечал непорядок, обрушивался на Демочку: «За Советскую власть ваш учетчик распинается, а сам в своем огороде вот уж третий день спину гнет»; «Голод, что ли? Воруют! Скоро все по домам растянут. Сумками и ведрами с поля волокут. Кому не лень. Вот оно, ваше — общее».

Знал и Игнат, что уж не вернуть старого, видал и чувствовал это «хорошее» новых порядков, про какое Демочка говорил, и трудно иной раз было возразить, спорить, и все же Игнат по привычке выискивал дурное, тыкал босом братишку: «А водовоз-то ваш одну бочку везет на стан в поле, а вторую на свой огород. Огурчики да помидорчики поливает. Либо на трудодни надежа малая?

Как-то, успокоясь от споров, Игнат заговорил о том, что давненько его интересовало.

— Ты вот что мне скажи, — начал Назарьев, косясь на Демочку. — Земляки наши, предки, что ли… Вправду против царя шли — Разин, Пугачев?..

— Булавин, — подсказал Демочка. — Верно. Только шли они стихийно.

— Как это?

— Неорганизованно. Терпели, терпели голод и измывательства хозяев, потом оседлали коней и подались на Москву, на царя и его приспешников. Оттого и крах был.

— А в семнадцатом не так, что ли?..

— Нет. Другое было. Долго рассказывать. Это не просто — взяли рабочие да крестьяне колья и подались к Зимнему дворцу Керенского спихивать. По этому делу наука есть.

— Как властей скидывать?

— Да. Царей, королей, императоров. Всех, кто чужим трудом живет.

— Вроде бы понятно и непонятно. А вот выселяли и голодали тоже по этой науке? — Игнат глаза скосил.

— Кулака выселяли по этой науке, а вот голод… — Демочка щурился, покусывая губы.

— Ну-ну…

— Голоду никто не рад — ни ученый, ни пахарь. Ни старовер, ни православный.

Игнат более об этом не заговаривал. Восстания казаков были двести — триста лет назад, попробуй до правды докопаться. А наука что ж, поживем — увидим, куда она вывезет.

Мучила Игната непонятная сторона новой жизни. Спросил братишку:

— Демьян, не пойму я…

— Ну-ну… Чего?

— Власть ту, царскую, выгнали, а песни старые остались, скачки казаков за хутором разрешили. Гарцуют ребята. Про царя Петра Первого кино сделали. Будто в Ленинграде и памятник ему есть. Вот я и думаю, а может, когда и повернется жизнь на старую дорогу? Одумаются люди?

— Нет, не повернется назад жизнь. Песни? Ну, зачем же нам хорошую душевную песню выкидывать? Нравится — пойте. Лишь бы не плакали. Хочется скакать — скачите. Советская власть не для того, чтобы палить и рушить, а — строить.

— Ну, а кино про царя? Хороший был царь?

— Образованный был, смелый. Создал армию и флот. Гордость России. Страну из мрака вытащил.

— Понятное дело — царь.

— А в кино не один Петр, а и народ. Я дам тебе историю, почитаешь. Ученые люди ее писали.

…То ли по наущению Демочки, то ли по своей охоте зашел в субботу к Назарьеву, будто между делом, колхозный председатель — молодой бодрый парень, чем-то напомнивший Игнату шахтера Елисея. Русоволосый, плечистый и, как показалось Назарьеву, непоседливый. Еще на крылечке руку пожал, о здоровье, о хозяйстве справился. Представился коротко:

— Председатель я тутошний, Василием зовут. Гребенников. Проведать вас…

— Это не возбраняется. Гребенников? Фамилия нашенская. Проходите. — Пригласил Игнат, кивая на дверь и взволнованно прикидывая: зачем припожаловал колхозный начальник?

— Нас, Гребенниковых, на хуторе Богатовом много было.

— А-а, знаю, был на вашем хуторе в молодости. Телушку покупали с батей.

Гость шагнул в комнату, на лавку сел. Вытер платком потную шею, проговорил:

— Припекает нынче. Спозаранок.

— Может, выпьете чего? — спросила Пелагея и поглядела на мужа.

— Взвару бы холодненького, если можно…

Худощавый, голубоглазый, стрелял он взглядом по углам комнаты.

— Старинный флигель-то, — председатель на желтый в трещинах потолок поглядел.

— Да, — согласился хозяин, садясь за стол. — Лет пятьдесят ему. Дед в молодости своей строил. Ничего, терпимо пока. Потолок крепкий, подновил малость с боков, а крыша не гожа: камыш трухлявый.

— Да, потерпеть надо. Разбогатеем, крыть черепицей и тернитом будем.

Короткий русый чуб у Василия топорщился, он то и дело приглаживал его ладонью. Отхлебывая взвар, пожаловался Игнату, как давнишнему другу:

— Достается мне. Везде поспеть хочется, а рук и времени не хватает.

— Колхоз — дело общее. Зачем же одному — везде. Людей у нас на хуторе много.

— Много, да не каждому довериться можно. В лугу устанавливает машину станичный мастер — грядки хотим поливать машиной, — так вот мастер этот заглянуть в бутылку любит. Недоглядишь, не одернешь — завалит хорошее дело. Ну, вам понравились наши лесополосы?

— Ничего. Густоваты, правда.

— Глаз у вас верный. За эту густоту и перерасход саженцев мне выговор в районе вкатили. — Председатель вытащил из кармана пачку папирос, потом, взглянув на темную староверскую икону, спрятал.

— Беда не большая, можно прорезать, — сказал хозяин дома. — Теперь беречь надо, чтоб скотину в лесок не пускали да чтоб там игрища молодежь не устраивала.

Василий нетерпеливо скреб пальцами стол, в окно поглядывал то и дело. «Либо кого поджидает, — прикинул Игнат. — А для потехи разговор про кустики затеял».

— Ну, отдохнули, Игнат Гаврилыч? — спросил председатель.

— Да вроде бы… Уголек, что вот тут скопился, — Назарьев растопыренными пальцами коснулся груди, — выплюнул.

— Я-то сам агроном. Курсы кончал.

— Чего ж, хорошо. Говорят, что умеешь, за плечами не носить.

— Вот про что хотел… В строительном деле не понимаю. Подмогнули бы нам, а?

— А чего делать?

Пелагея затихла в другой комнате: к разговору прислушивалась.

— Силосные ямы выкопали, а вот башенки выложить и каркас крыши вывести… боюсь, не сумеют наши ребятишки. Тут хоть бы совет со стороны знающего человека.

Игнат в упор поглядел на председателя. Брови у парня прямые, белесые — два тощих овсяных колоска. Молодые глаза, веселые, а уже от них морщинки лучиками разбегаются. Тоже небось горя хватил в своей короткой жизни. Просьба Василия приободрила Игната. Пришел вот сам председатель и по-доброму о жизни, о деле заговорил.

— Это рядом, за садами.

— Знаю. Вида-ал, — протянул Игнат. — Можно, конечно, ежели не шутите. — Назарьев усмехнулся.

— Да уж не до шуток… — Василий поднялся, подошел к окну. — Наконец-то… едет наш бухгалтер из района. Ну, буду ждать. Спасибо вам. Побегу!

— Ну, чего там…

Пелагея чистила картошку, Игнат по комнате расхаживал. Вот проведал начальничек, незнакомый сроду человек, а не оставил в душе беспокойства, тревоги какой. Дюжий и завзятый, похоже, парень. И — простой, весь на виду. Не верилось, что такой вот в детдоме рос. Выговор сделали… Перестарался чуток… Бывает. Да, за всеми в колхозе не углядишь. А может, никто в хуторе и не знал, как их, саженцы-то, и садить.

Перед сном Пелагея рассказала, что председатель Василий Игнатьевич в гражданскую лишился родителей, поначалу скитался, голодал, а потом попал в детдом. Была у него девчонка там красивая, дочка погибшего белого офицера. Но хворала она, а Василию не сознавалась. Поехала она с ним в колхоз на целое лето хлеб убирать. Скрыла хворь, чтоб рядом с Василием быть. Так и умерла в степи у любимого на руках. Вот уж несколько лет не женится Василий. «У каждого свое горе, — сочувственно заключил Назарьев. — В детдоме рос, а по всему видать, не злой он человек».

Утром, уходя к силосным ямам с топором и пилою, Игнат сказал Пелагее:

— Ежели этот… Михей заявится, скажи, что, мол, нету хозяина, уехал по делам и возвернется не скоро.

— Скажу, Игнаша, скажу, — обрадованно заверила жена.


На двадцать первом году семейной жизни родила Пелагея сына. Первым эту пугающе-радостную весть принес Казарочка. Перегнулся он через подоконник, крикнул:

— Игнат! Угомони сына своего, бушует, чертяка, в больнице.

— Чего? — Назарьев приосанился, разглядывая из темного угла Никиту.

— Чево-о… Сын, стало быть, родился. Вот чего. Кричит, спасу нет. Я, мол, Назарьев, и все тут.

Игнат хмыкнул.

А спустя неделю из больницы на линейке привезли Пелагею. Игнат, не зная как быть ему в этом случае и что делать, бездумно слонялся по саду. Вечером, прямо с поля, завалились гости — Демьян, Казарочка, председатель Василий Гребенников, трактористы. Зашумели, бутылки на стол выставили, с сыном поздравили.

— Поглядим, какой он!

— Казак настоящий.

— В Назарьевых — своенравный. Ишь как глядит-то косо.

— Он, наверно, с тобой в первый раз встрелся.

Приятно было Игнату, — не забыли его люди, радость его разделяют, хотя он этой радости пока не чувствовал, но видел ее в других и знал, что в таких случаях родитель должен показывать довольство. Поначалу оторопел, засуетился, неловко расставляя на столе тарелки, рюмки, кромсал на толстые куски буханку хлеба да все просил:

— Вы уж не обессудьте, вышло так, что я…

— Хорошо вышло, Игнат Гаврилыч! — громко кричал председатель. — Все идет, как надо. — Он вывалил из мешка на кровать погремушки, мячики, глиняные свистки. «Ишь, — подивился Игнат, — стало быть, заранее закупил. Занятой человек, а про нас не забыл». Пожал руку Василию, поглядел благодарно в глаза. А председатель все ходил вокруг стола и нетерпеливо потирал ладони.

— Эх, люблю я вот такие праздники. Душа радуется.

— А к тебе, председатель, скоро пойдем? На свадьбу?

— После косовицы.

— Хе-хе… приурочил… к празднику урожая.

На шум завернул председатель Совета Ермак. Упершись руками в бока, отчетливо и серьезно проговорил:

— Как председатель Совета пришел познакомиться с новым гражданином страны.

— Вот и молодец!

— Садись.

— Ермачка женить надо, засиделся в девках.

— Верна-а…

На широкую лавку гости складывали свертки — подарки. Улыбаясь, не говоря ни слова, в комнату вкатился тесть Колосков, полез обниматься. Игнат не дал обласкать себя: напружинился, плечи поднял. Слегка сконфуженный тесть отступился. Молча пожали руки.

Фекла возилась у печки, на мужчин покрикивала. Стол застелили клеенкою, и гостья водворила на него огромный чугун с дымящимся соусом, порезала огурцы и помидоры. И когда разлили по рюмкам и поднялся председатель, все затихли.

Заговорил Василий неторопливо, волнуясь, отчего на лбу заблестела испарина.

— Дорогие гости, давайте мы разделим радость наших хуторян Игната Гаврилыча и его супруги Пелагеи — рождение сына! Это и наша с вами радость.

Зазвякали рюмки.

— Поздравляем!

— Расти ему до потолка!

— Спасибо…

— Если когда-нибудь у меня будет сын, назову Арсением, — сказал Ермачок.

— А мать где? Мать-то где?

Пелагея протиснулась к столу. Исхудалая, с веселым блеском в глазах, она растерянно улыбалась, закрывала широким воротом кофты полную грудь.

— Выпьем за нового человека! — вскричал Казарочка. — За будущего члена нашего колхоза!

— За будущего тракториста!

— Агронома!

Игнат хлебнул из стакана жгучей водки, недовольствуя: «Крохотный человек лежит, неразумный, а на него уж ярмо готовят. Эх, Казарочка, везде ты суешь свой нос. За члена колхоза…»

Пелагея то садилась за стол, ковыряла вилкою в тарелке, то уходила в другую комнату к сыну. Она казалось, ничего не видела и ничего не слышала, как бы была в самой себе. Тихая, неторопливая, встретив чей-нибудь взгляд, она улыбалась виновато, будто стыдилась того, что случилось в ее семье.

Казарочка захмелел, в рассуждения кинулся:

— Обгляделся я в этой жизни и скажу по правде — понравилась она мне. По душе пришлась. — Щеки его лоснились. — Дали бы мне теперь сто десятин земли и тягло самоновейшее — не взял бы. Нет. — Он рукой махнул так, будто от кого отпихивался.

— Ну?

— А мы и не дадим. Ты рот не разевай.

— Я к примеру сказал… Ей-богу, не взял бы, — клялся Казарочка, вытирая рот рукавом. — Хвалиться не буду, а поработать люблю, умею. На своем клочке земли управлялся. А как бы теперь? С машиной? Горючее — надо, ремонт — надо. Да что и говорить. При таком богатстве с голоду бы сдох. А теперь как? Один — пашет, другой — травку косит, третий — ремонт делает, четвертый… И все — в один котел. Каждый, в чем силен, удаль свою показать может. Вот в чем премудрость и выгода.

«Да ты ее, землю-то, и не имел и вкуса ее не понимаешь, — хотел одернуть Игнат Казарочку. — Не терял ничего, тебе и не жалко. Знаешь, что теперь уже и не будет старого порядка. И мелешь языком попусту черт те што. Все лодыри так рассуждают. В колхозе так им легче за работящими спинами огинаться».

— Верно, — поддакнула Фекла. — Это вот казаку и то страшновато, а как вдове при единоличестве? Иди, кланяйся хозяину — вспаши, ради Христа, скоси… А уж я, — Фекла дважды поклонилась на углы комнаты. — Я буду горбить на твоем огороде и сопливых твоих детей обмывать-обстирывать.

— Тебе, такой, я бы за так вспахал. — Казарочка ухмыльнулся, потянулся к Фекле, ущипнул за бок.

— Сиди, куда тебе женихаться… — Председатель поднял руку, притихли гости.

— Давайте выпьем за человека, — тихо попросил Василий.

— За какого?

— За доброго и честного человека на земле. Их много и среди наших хуторян.

Казарочка несколько раз пытался запеть песню, но у него не получалось. Пока он настраивался и тянул «а-а, ой-да», кто-нибудь да забивал его разговором.

— Председатель, мельницу пора переводить на электротягу…

— Овощехранилище перво-наперво…

— Хватит вам в такой-то вечер про мельницы…

— Песню бы… — попросил председатель и, не дожидаясь согласия, негромко загудел в нос, нащупывая тональность, потом запел:

Собирался казачок

Из хутора на войну…

Подхватили песню Казарочка, Демьян Савельич.

Ему жаль было покинуть

Молоду свою жену…

Эту веселую песню любил, бывало, дед Игната. Память выхватывала из прошлого близкие сердцу, казалось бы незаметные, события: отец и гости в саду… песни, песни… соседские ребятишки висят на плетнях, раскрыв рты — уж очень слаженно поют гости… жениховские годы Игната, идут ватагою за лазоревыми цветами… завистливые взгляды девчат… скачки за станицею у кургана… ярмарки… А потом… Игнат чубом тряхнул, как бы освобождаясь от воспоминаний. Оглядел хуторян. Да, уж забыл Назарьев, когда он был в такой компании, когда были у него гости. Всякое у него бывало застолье — и бездумно-веселое, и сладко-тревожное, и отчаянно-горькое, и до боли в груди прощальное, а это не было похоже ни на одно из тех. Игнату было легко в этот вечер — не томило душу предстоящее расставанье, не давило на плечи недавно свалившееся горе. И гости собрались за стол вольно. Демочка, будто дирижер огромного хора, увлеченно размахивал руками, председатель был точен и строг в песне. Казарочка, казалось, любовался поющими — он улыбался, растроганный и счастливый. Песня стихла, и за столом зарокотал непринужденный разговор.

— Ты, Казарочка, давай к нам в бригаду. Нечего тебе силосные башни караулить.

— Скоро приду.

— Ты как тот жучок бескрылый, что ждет, когда дунет теплый ветерок и подкинет на новое место.

— Выпьем?

— Погоди, дай поесть.

— Пей, ее, проклятую, не жевать.

— У кого ума много, тому пить не грешно и не страшно.

— То-то, ты себе по полрюмки наливаешь. Понятно…

Тесть сидел на подоконнике, курил. Он набирал в рот дым, раздувал щеки, выпускал дым клубком и из-под синего облачка поглядывал на гостей. Председатель, разомлев, улыбался довольный, встретясь со взглядом Назарьева, к нему подсел. Начал исподволь:

— Почаще бы таких вечеров, а?

— Выпивать надоест. Пробовал я. По молодости.

— Зато будет кому наследство наше передавать. А башенки-то силосные получились. Стоят, красавицы. Спасибо вам. За мной магарыч.

— Я не за магарыч.

— Хотел вот о чем попросить… — Председатель придвинулся ближе, наклонился к Игнату. — Мечта есть — конеферму построить.

— Где же? — вырвалось у Игната.

— Возле Белого колодезя. Знаете?

— Вот как… хм… Знаю. — Игнат голову опустил. — Отец мой… да, переворачивается дело…

— А что отец?

— Да ничего, так я… Вспомянулось. Бывал там часто. Место пригожее. Затишек от ветров…

— И выгон просторный. Есть где жеребятам взбрыкнуть. И вода рядом. Пошли бы вы строить, Игнат Гаврилыч, — уже посоветовал Василий, — и я был бы за участок спокоен.

— Скачки хотите наладить?

— Ну, это не помешает. А больше для дела. Для хомута, свои чтобы кони, не покупать.

В последний месяц уж очень нудно стало Игнату в доме, что хоть бери разваливай сарайчики, а потом опять складывай. Но не хотелось на люди вылезать. Пройти мимо хуторской толпы — одно дело, а вот вместе со всеми, в одной упряжке… Не избежать косых взглядов, упреков, а то и насмешек. Недавно встретился Назарьеву станичный кузнец, вроде бы шутя издалека крикнул: «Здорово, контрик!» И попробуй ему прекословить, огрызаться — закипит в злобе, в драку полезет, припомнит всех своих погибших родичей, будто Игнат виноват в их смерти.

«Неужели так будет до скончания жизни? — едва сдерживая злость, подумал тогда Игнат. — А если — в другой хутор?.. Далеко на чужбину — и боязно и хлопотливо, а в соседних хуторах всяк Назарьева знает». А поработать бы… Дело председатель говорит, будто думы его угадывает. Истомился, поразмяться хочется, в заботе забыться бы. Да где-нибудь на отшибе, в сторонке, да с человеком таким, чтоб боль его понимал, не ширял в глаза прошлым. А на станах теперь всякие лекции читают, обучать неграмотных взялись, начальство районное наезжает.

Председатель ждал.

— Ну, а там много людей колготиться будет?

— Бригада маленькая. Особая, можно сказать. Социалисты.

— Ну, если я сожгу эту ферму, бомбу подложу? — Игнат прищурился, сдерживая улыбку. — Назарьев я.

— Знаю. Свой дом ведь не поджигаешь?

— Как сказать… Озлюсь, одурею… Схожу, что ж… — пообещал Назарьев и хлопнул себя по колену. — Может, и сгожусь.

Во дворе, провожая гостей, Игнат попросил Демочку:

— Ну, брат, давай-ка затянем нашенскую «Из-за лесу-лесу копий и мечей, едет сотня казаков-лихачей…» Ну? Ты же знаешь ее…

— Братка, не надо.

— Боишься. А? От казачьих песен отрекся, а?

— А чего бояться? В твоем доме теперь покой нужен. А про лихачей хоть завтра споем.

Долго не мог уснуть Назарьев и от выпитого, и от вскриков сына, и от того, что согласился на люди выйти — в колхоз. В колхоз… Вот когда пора пришла. Как же это? Вот уж об этом не думалось. А куда в такие годы подаваться? Помочь-то чего ж, можно. Люди кругом свои. Да и не воровать ведь пойдет.

В раскрытое окно долетела шуточная песня:

Как попался мне муж работяга:

Да повез меня в поле работать.

А я, бедная, в поле не бывала,

Да от солнца болит голова…

Узнал Игнат голос Демочки и молодого тракториста с окрайки хутора. «Провожаются дружки», — с легкой завистью подумал Назарьев.

Как-то на неделе утром Игнат взглянул на себя в зеркало — лицо его темное, жесткое, волос всклокочен, а в чубе что-то белесое застряло: перо из пуховой подушки или перины запуталось. Взял гребенку, начал вычесывать. Перо белело. Игнат вытянул шею, задышал на зеркало. Пригляделся, замер на мгновенье — не перо это было, а густой клочок седых волос.

Былые офицерские и войсковые земли, богатые поля, усадьбы помещиков и кулаков, просторные выгоны коннозаводчиков навечно перешли во владения трудового казачества. На земле донской уже насчитывалось около двух тысяч колхозов.

От ранней зари до позднего вечера трудились дубовчане на земле своей артели. В лугу по узким бороздам струилась меж грядок речная вода, по полям черными жуками ползли тракторы, оставляя за собою полосы вспаханной земли. На станах дымили кухни, гремели триера и веялки. По укатанным до блеска дорогам мчались подводы и автомашины.

Прихорашивался, молодел хутор Дубовой. Председатель Совета Ермачок каждое утро наведывался в правление колхоза, выколачивал у Василия Гребенникова тягло. Ермачок решил преобразить хутор. Под его доглядом комсомольцы и старшие школьники чистили и ремонтировали колодцы, ровняли дороги, засыпали землей овражки, корчевали колючий терновник, освобождая место под огороды. Чуваев Жора, глядя на занятых комсомольцев, напрашивался помогать. Он отчаянно месил ногами липкую глину и обмазывал облупленные стены школы, красил крышу.

За годы жизни своей Назарьев не видал такой вот страстной охотки всех хуторян от мала до велика. Будто все они долгие годы сидели сиднем, истосковались по делу и теперь вот, изголодавшиеся, накинулись на лопаты и вилы, ухватились за чапиги плугов. И ведь никто не стоит над ними с кнутом, не грозит выговором.

Поначалу это забавляло и радовало Назарьева: пионеры порубили колючки у стен и плетней, подмели мусор на проулке, оравой вкатились к престарелому соседу и за один час выпололи широченный огород. Потом это поголовное хуторское воодушевление стало его злить: бороздят землю хуторяне, торопясь в жару косят хлеб, лихо стукотят мимо на подводах и без него, без Назарьева обходятся.

…Если Игнат сам не выходил на люди, его старался выпихнуть Демочка. То он уговаривал брата сходить на рыбалку с артелью, что гребет сазанов со дна Ольховой мешками. То узнавал вдруг о поломках на мельнице и просил Игната заглянуть в машинное отделение. Игнат долго отказывался, потом соглашался.

На другой вечер после празднования рождения сына подъехал Демочка на двуколке и, не слезая с нее, заговорил с проулка:

— Братка, дело к тебе…

— Ну, чего там? — Игнат приналег на высокий забор.

— Приходи через час в клуб. Собрание будет. Партийное. Открытое. Всем быть дозволено.

— Мне-то зачем?

— Посидишь, и все. Понимаешь, я заявление написал… В партию.

— Вот оно что-о… Да-а… А хуже не будет, если и я?..

— Приходи, — и Демочка дернул вожжи.

Игнат ходил по двору и размышлял — зачем пригласил Демьян на собрание? Ежели подмога какая нужна, так Игнат в деле этом человек посторонний, если вовсе не чужой. Может, для того, чтоб Игнат подтвердил факты из его жизни? Что братишка и в какие годы делал? Это ведь и хуторяне знают. Может, легче ему будет, если свой рядом?

У входа в клуб курили хуторяне, поджидали начала собрания. Игнат увидел Казарочку, кузнеца, называвшего его контриком, и зашагал не спеша мимо. Из толпы вышел Ермачок — в черном костюме, в белой с галстуком рубахе, — окликнул Игната.

— Гаврилыч, погоди. Куда это ты на ночь глядя?

— Да так, по хутору…

— Заходи, заходи, брата твоего… нынче… а ты — мимо, — Ермачок легонько толкнул Назарьева в плечо. — Люди тут свои.


Игнат, глядя в окно, долго стоял в раздумье пород первым выходом в бригаду. В колхоз… Вот и пришел этот надобный и нежеланный час. Не заявиться бы раньше других и не припоздниться, чтобы не дать повода для пересудов. А что надеть? Белую рубаху и штаны новые, — скажут, вырядился, как на праздник, напялить на себя что-нибудь драное — шепоток меж людей пойдет, прибедняется, мол, Назарьев, на жалость бьет. Порылся в сундучке, вытащил темную полотняную рубаху, ношенные отглаженные штаны. Пелагея следила за каждым его взглядом и шагом. Игнат заглянул в сарайчик, хотел взять пилу и топор, но махнул рукою: поначалу он вроде бы мимоходом завернет к Белому колодезю разузнать, что и как. Насунул кепку до бровей, протопал по ступенькам крыльца, не сказав желе ни слова.

Взойдя на мост Назарьевский, Игнат остановился, переждал, пока проедут подводы. Везли из Сухой балки спиленный на дрова застарелый караич и дуб в школу. Первым ехал завхоз школы тесть Колосков. Поравнявшись с Назарьевым, сделал легкий поклон. На второй подводе сидел Жора Чуваев, намотав вожжи на руку. Глупо улыбнулся Назарьеву, крикнул: «Но-о!»

Солнце, повиснув над Красноталовым бугром, накаляло его песок. Назарьев брел по шелковистой траве балкою к белеющему вдалеке колодцу — месту давних и желанных прогулок по весне за лазоревыми цветами к исконному привалу пастухов и табунщиков в полуденный час. На пологом склоне бугра мягко стрекотали травокоски. Над степью плыл душистый запах привянувшего пырея и ромашки. На бугре, где когда-то кустился шиповник и боярышник, стоял белый домик, длинный камышовый навес, печь с длинною трубой — стан, но многие хуторяне называли его по-давнему, по-кочевьему — табором.

…Игнат припоминал вчерашнее партийное собрание и прием братишки в партию. Строгое было собрание. Не ругали Демьяна, не попрекали ничем — кругом свои, — а, должно быть, жутковато подниматься перед многими хуторянами и про себя, про дела свои говорить. Когда хуторян по одному встречаешь в проулке, не боязно иного спросить, посоветоваться, бывает и отругать кого за промашку в работе, а вот когда хуторяне вместе… Когда они молчаливо глядят и ждут от тебя слова… Демьян стоял возле красного стола, за ним, на стене — портрет Ленина. Демьян без утайки всю свою жизнь обсказывал. Про отца и мать, про жизнь пастушечью. Трудно говорил. Запинался, слова подыскивал. То и дело пот со лба рукавом смахивал. Потом говорили про Демьяна хуторяне. Мол, работящий он человек, надежный, да вот побойчее надо быть на бригадирском месте, пожестче с тем, кто от работы ухиляется.

«Зачем вы вступаете в партию?» — тихо спросил незнакомый человек, приехавший из района. Игнату, казалось бы вовсе постороннему на том собрании, и то не по себе стало от такого вопроса — зачем? И право — зачем? Поди, Демьян думал над этим. Игнат знал Демьяна, не ради должности какой или ради привилегий братишка заявление подал. Нет. Да вот что скажет? Врать он не умеет. Откашлялся Демьян, проговорил: «Был я в комсомоле… вместе с ребятами и девчатами нашими помогал жизнь новую, колхоз строить. И вот без этого… — Демьян руками развел. — Как же я без своих людей, без друзей, как это на отшибе я окажусь? Нет, не смогу. Дорога моя одна — в партию большевиков».

Вздохнул Игнат, голову поднял. На братишку взглянул, на людей, что рядком за красным столом сидели. И понял — довольны остались ответом.

А товарищ из района заговорил тихо, спокойно, обращаясь к Демьяну: «Мы вот перед собранием поговорили маленько кое с кем из коммунистов. Один из них, молодой бригадир, уж очень бойко рассказывал о людях своей бригады и каждому колхознику характеристику давал. Вот этот — лодырь, а вот тот — передовик. Я думаю, что не надо так скоропалительно людям ярлыки привешивать. В душу человеку заглянуть надо — какой он, почему так делает, а не иначе, чего хочет от колхоза, для артели старается или этот передовик урвать для себя хочет».

Правильно сказал незнакомый человек. Примечал такое и Игнат кое за кем. Глядишь, вроде бы и старается иной, трудодни выгоняет, а о поле, о посеве и не думает. Ему хоть воду возить, хоть картошку на кухне чистить — были бы трудодни.

Ермачок сказал, что поступило предложение принять Демьяна Савельича Мигулина в ряды Всесоюзной Коммунистической партии большевиков. Приняли: голосовали единогласно. Поздравляли. Руку пожимали.

Теперь как он будет в жизни-то, Демочка, Демьян Савельич? Чем отличаться от других рядовых колхозников станет? Не зазнался бы, не отгородился от людей. Приняли как-то по весне в партию молодого хуторянина. Вышел он утром к магазинам и наорал на молодую продавщицу за то, что на прилавке мыло, куски мануфактуры и хомуты лежат рядом. «Нет у вас культуры торговли!» — кричал молодой партиец, будто не видал этого беспорядка раньше.

Память выхватила из прошлого два недавних случая из жизни Демочки. Раз он в полночь зимою ввалился раздетый, посиневший от холода с завернутым в шубу теленком. Отелилась корова в лютый мороз на открытом базу. Хворал потом Демочка, а теленка для колхоза спас. Или другой случай… Ливень был летом, прорвал запруду на прудах, и хлынула волною вода в хутор, к Ольховой. А в воде — карпы. Хуторяне хватали их, бросали на сухие места, в корзины, в мешки. Демочка выдернул чей-то плетень, перегородил широкий ручей, в каком сытые карпы трепыхались, бились о камни огорож. Игнат уперся в плетень рядом с Демочкой, сдерживая тугой поток воды. И вдруг Демочка увидел, как его двоюродный дядя, накидав в мешок карпов, задами крадется к своему дому. Демочка кивнул Игнату, сиганул через стену, коршуном вцепился в мешок с краденой рыбой.

Не ради заявления все это Демьян делал, не ради, красного словца, о нем сказанного. Чудные они иной раз, партийцы. За кого-нибудь хлопочет, колотится, и все бесплатно, за спасибо. Был на шахте Петр Хомяков. Отъелозит с обушком в мокром темпам забое, а потом кому-то в шахткоме — новенькому, чужому — квартиру выколачивает или на работу устраивает.

У круглого высокого сруба колодца на бревнах сидели плотники, поодаль на ровной поляне возвышался фундамент из серого камня. Игнат почувствовал на себе пристальные любопытные взгляды парней, шаг замедлил, без надобности запустил руки в карманы, порылся в них, будто что искал.

Среди мастеровых заворочался один, тяжело приподнимаясь, вскинул руки и уверенно зашагал к Назарьеву. Лицо его было до черноты смуглое, и потому резко выделялась куцая белая бородка, усы, редкий, по-мальчишески причесанный на лоб чуб. Уж очень знакомой показалась увалистая походка старика. И когда он улыбнулся, Игнат вскрикнул:

— Дядя Аким! — Назарьев остановился, растопырив пальцы, потом широко шагнул навстречу старику.

— Ге-ге… Здоровенько.

— Здравствуй!

Обнялись. Игнат отстранил от себя мастерового, все еще держа его за плечи, разглядывая знакомое и уже постаревшее лицо. Все тот же с лукавинкою взгляд, да вот прибавилось у глаз морщин.

— Вот где свидеться привелось. Кто бы мог подумать, а? — Игнат вновь оглядывал старика, все еще не веря неожиданной встрече.

— А я ждал. Знал, что придешь! — Дядя Аким глаз прищурил. — Издалека по походке признал. Пригнулся ты как-то. Раньше-то — грудью вперед, как петух. — Голос плотника стал глуше, мягче.

— Жизнь гнула, да и сам по себе пригибался, чтоб… не ушибиться. А вы какими судьбами?

— Расскажу потом. Успеется. Ты садись, отдыхай пока. Помыкался я. А теперь насовсем в ваши края. Сын мой в станице, помогает жизнь налаживать. Молодой он, силу испробовать хочет. Руку потерял, белый офицер ему начисто… Грамоте учит твоих станишников. Тоже дело нужное.

Игнат все глядел на крепкого низкорослого старика, радовался этой встрече, казалось, будто ухватился за ниточку, что тянулась из далекого и прекрасного прошлого. Парни кивнули на приветствие Назарьева, бойко заговорили о чем-то своем.

— Ну, работаем? — Дядя Аким подмигнул и вытащил кисет. — Это вот помощники наши. Комсомолия.

— Попробуем. — Игнат поглядел на фундамент.

— Курить не научился? Молодец. Отец твой как-то признавался мне, — навеселе был, — что конезавод хотел, вот на этом будто месте. Эх-ха… Живой?

— Помер. На Кавказе.

— Убег. А зря. Хотя с этой жизнью он бы не помирился, нет. В драку полез. В тюрьму бы угодил или с горя помер. А прасол куда делся? С характером был человек.

— Ребятам и покрепче, поноровистей рога обломали. Прасол по торговому делу ударяет.

— С Пелагеей живешь?

— С ней.

— Хозяйственная. И — добрая. Напоследок, помню, харчей мне дала на дорогу.

— Вы бы в гости-то к нам…

— Да надо как-то…

— Вспоминал тебя, дядя Аким, не раз.

На двуколке из-за кустов лихо подкатил председатель колхоза.

— Здорово, ребята! — крикнул он, натягивая вожжи и приподнимаясь. Ловко выпрыгнул из каретки, разнуздал молодую кобылку, похлопал ее по шее, пустил в траву. Игнат следил за тем, как все это проделывал председатель, и не мог не признать: есть в Василии сноровка, ловок парень и коня прижеливает. Всей бригадой обошли фундамент, пощупали, попинали ногами уложенные тесно один к одному и крепко схваченные вязкой глиною глыбы камней.

— Дело, Вася, за лесом.

— Завтра привезем, — пообещал Василий. Оглядел всех. — Бригада в сборе. Как думаете, можно к концу месяца управиться? Так бы к числу тридцатому.

— По первым дням увидим, на что способны. Постараемся, а? Комсомолия? — спросил дядя Аким парней.

— Всякому делу бывает конец, — сдерживая улыбку, сказал Игнат.

— Мы на собрании слово дали, что по-ударному… — бодро ответил один из парней.

— В чем нужда есть — говорите, — Василий вытащил блокнот.

Игнат заглянул в него через плечо, ухватил несколько отрок «У Резвой набита холка, выяснить, кто ездил», «Уточнить зарплату конюхам», «Выкопать погреб на стане».

— Трехдюймовых гвоздочков надо будет, — попросил дядя Аким.

— Попробую достать. Да, обедать будете на таборе, — Василий кивнул на бугор. — До завтра.

Когда председатель уехал, Игнат спросил:

— А зачем ему как раз к тридцатому? Праздник, что ли, какой… пионерский? Ну, а если припоздаем чуток? Работы, Аким Андреевич, много.

— Верно. Ему-то, может быть, в этот день отчет в районе держать. Учет и отчет нужон в его деле. Чтоб картина видная была — что сделано, что нет, где прореха и разгильдяйство. Ну, попробуем, что ли? Парнем, помню, ты хватко за дело брался.

Ошкуривали, затесывали бревна, дядя Аким мастерил наскоро верстак. Работал он ловко, но не так шустро, как бывало. Сказались годы и долгие дороги. Парни держались особо, кучкою, но прислушивались к каждому распоряжению дяди Акима. Игнат с охотою и усердием размахивал топором. Он чувствовал, как истосковались его руки по такому делу, чтобы кости трещали. Ребят он не поучал, не командовал ими, хоть иной раз и видел, что не так делают. Но каждый из них, замечал Игнат, порывался помочь, когда Назарьев волок бревно, искал глазами инструмент. Благодарил ребят кивком или отказывался от помоги, хмурился, морщинил лоб.

Игнат той дело вытирал рукавом лоб: пот пощипывал глаза. Вогнав топор в бревно, распрямился, снял рубаху.

— Ты не надо так уж хватко, — поостерег бригадир Аким Андреич. — Не запалился бы.

«А может, старики правду говорит, — по-своему рассудил Игнат. — Какой-нибудь хлюст может сказать, что я стараюсь, выдобриваюсь, давнишние грехи замаливаю». Но сидеть или искать повода для отдышки не мог: рядом суетились сноровистые ребята. На обоих старших они поглядывали с почтеньем, видел — верят, как на опору свою надеются.

Когда подошло время обеда и на таборе ударили в колокол, дядя Аким, взглянув на солнце, распорядился:

— Бросайте. Обедать.

Парни, всполоснув у колодца руки, потянулись к табору. Дядя Аким, накинув на плечи легкий пиджачок, поджидал своего помощника. Назарьев сказал:

— Я не пойду, с собою кое-что взял… — Соврал он и, не глядя на бригадира, улегся под кустом шиповника, ощущая знакомую и приятную ломоту в теле.

— Зря. Горяченького похлебать-то надо бы.

— Обойдусь.

После обеда отдыхали в тени под кустом рядом.

— А что, Аким Андреич, построим ферму, опять пойдешь по хуторам? — поинтересовался Игнат.

— Не пойду. Теперь мыкаться нет резону. Раньше как было — поработал у хозяина, и больше не нужен. Бери свой мешочек — и на все четыре стороны. Хозяин тебе чужой, и ты ему сбоку припеку. А тут, в артели, работы через глаза. На всю жизнь хватит твоим детям и внукам. Ты нужный человек, хорошего мастера завсегда ценют, при случае могут и поддержать и хлебом и деньжонками, и словом добрым, свой ты человек. И цена, к примеру, мне повышается, вес мой прибавляется с каждым днем, — и горько усмехнулся мастеровой, — хоть и высох я давно, по дорогам шляючись.

Встали, за топоры взялись.

— Не уморился?

— Ничего, бывало и потрудней.

— Мне помнится, ты ни одного дела до конца не довел. Торопились мы. А в этом, брат, радость вся — в том, что есть на что поглядеть, трудом своим полюбоваться. Не деньги главное, нет. Деньги — второе дело.

Парни опять норовили как-нибудь необидно помочь Игнату. «Либо жалеют меня, — досадовал Назарьев. — Э, да я вас, мокрогубых, за пояс заткну». И Игнат с остервенением вколачивал гвозди, затесывал бревна и по одному откатывал их от себя ногою, дабы ребята не подумали про него как про немощного, или судьбою обиженного. Распрямляясь, откидывая назад мокрые волосы, Игнат взглядывал на бугор, на табор — там было шумно. «Идет жизнь, — уже без боли рассуждал Игнат. — Не остановить ее. Конечно, для многих прошлая старая жизнь — как сон тяжкий».

На другой день на линейке подкатил Казарочкин сынишка с двумя огромными кастрюлями. Сунув кнут за пояс, пискливо объявил:

— Обед вам привез, дяденьки. Приказ такой. Бригада, говорят, особая, ударная.

Разлили по тарелкам щи, прилегли возле кустов: послышался стук колос — председатель Василий припожаловал. Положил на верстак стопку газет, прилег рядом с плотниками.

Игнат глядел в его глаза — тоска в них скрытая, затаенная, когда ненадолго отвлекается Василий, думает о чем-то своем, сокровенном. Либо по невесте той горюет? Слыхал недавно, будто провожает он иногда вечерами домой фельдшерицу Нинку Батлукову…

— Ну, как вы тут? — Председатель глядел, щурясь, на стены, на стропила.

— Пока управляемся, подмогу просить не собираемся. — пропел бригадир. — Да, а станичный председатель на твой манер вчера выдал премию всем, кто колхоз сколачивал.

— Надо, как же….

— А ты чего, Вася, нынче спозаранок по станице катался?

— К кузнецу ездил, Архипу Демьяновичу. Хочу к себе его…

— Мастер добрый.

— Эх, специалистов у нас мало, — пожаловался Василий.

— Тракторы один от другого черт те где, — заметил Игнат. — Разве это порядок? Сломается трактор, возись один, помочь некому. Хоть разорвись кричи — не услышат.

— Что поделаешь! И пахать и скородить надо. А машин не хватает. Вот будет у нас — как мечтал Ленин — сто тысяч тракторов.

— А Ленин понимал что-нибудь в нашем хлеборобском деле?

— Понимал. Нет такого на земле дела, в каком бы он не разбирался и не дал бы хорошего совета.

— Надо рабочих посытнее кормить, чтоб они поторапливались, — сказал дядя Аким.

— Я вот что, ребята… Посоветоваться с вами хотел. — Председатель оглядел плотников. — Вас шестеро. Может, вам на две бригады разделиться и — посоревноваться, а?

— Ну, зачем? — запротестовал Игнат. — Шумиха лишняя и делу помеха. — Он боялся этого нового слова — соревнование. Еще на шахте чувствовал он к этому слову-призыву, что красовалось на плакатах, неприязнь. Будто крылся за ним какой-то подвох, будто из-за угла за человеком поглядывали, как орудует он лопатой или топором. Василий поглядел искоса на Назарьева, изломил белесые брови-колоски, смолчал, а плотник решил до конца высказаться:

— Раньше хозяин норовил тоже другого обогнать, но молчком, без шуму. Так?

— Не то говоришь, Игнат. — Дядя Аким отложил ложку на траву. — На шахте ты работал, а в соревновании не разобрался. Раньше вот это — молчком да тишком — конкуренцией называлось. Хозяин старался обогнать другого не ради кого-то, а ради своего живота. Наживы ради. А теперь… Ты постарался — для колхоза, для своих людей, что хлеб тебе сеют и убирают. Об тебе пекутся. Так я понимаю? — Мастеровой обвел взглядом парней. — Раньше кнутом да крепким словом подгоняли рабочего человека, а теперь совесть своя повелевать должна. Так я понимаю?

Игнат недовольно сопел, но в спор не вступал, ждал, а что скажут другие.

— Верно, — подтвердил председатель. — Да ладно. Раз недоверье есть, отставим. Не надо. Эх, когда-то наступит счастливое время — люди будут подчиняться только своей совести.

Казарочкин сын забрал чашки, унес к линейке. Василий лег на спину, начал думать вслух:

— Хочу я, ребята, по осени большое дело затеять — сад посадить гектаров на сто пятьдесят. На пологом берегу. Вишневый сад! Колхозный. Красавец. Зацветет он, запахнет на всю область.

— Зацветет — это хорошо, запахнет — тоже неплохо, а вот когда отцветет, созреет, тогда что? — спросил Игнат.

— Будем урожай собирать.

— Не соберешь, — сказал Назарьев уверенно. — И затея твоя зряшная. Поспеет вышник весь и сразу. Убирать — людей на это не хватит, возить — корзин да подвод не настачишься. Осыпется он и погниет. Ты сажай яблони, груши, сливы. Чтоб они подходили по порядку, по очереди, и не так хлопотно будет и хозяйству не накладно.

Василий похмурился, на ребят поглядел, как бы ища в их взглядах подтверждения или осуждения сказанному.

— А ведь ты верно сказал, Игнат Гаврилыч. Зло, но верно. — И замолчал Василий, должно быть, обдумывал свой план. Продолжал уже медленнее и не так запальчиво: — Много у нас забот. Ох, как много. Клуб и гараж строить надо. Школу, теплицы бы…

— За все сразу не хватайся.

— Тебе, Игнат Гаврилыч, в колхоз вступать надо, — посоветовал Василий.

— Ты, председатель, не пихай меня с яру в холодную воду. Захлебнусь ненароком.

— Ты здоровый, выплывешь.

Игнат поджидал и побаивался такого разговора. Зачем ему в колхоз?.. Для этого надо заявление писать, читать его будут перед собранием, нахально в душу полезут, кому вздумается. А куда, мол, уходил в семнадцатом, что делал, где отец, зачем да с какой целью вступаешь? Да и что, от того, что он вступит, станет прилежнее, сильнее? Не хуже иных колхозников с делом справляется. Глядя на задумчивого председателя, Игнат пошутил:

— В колхозе должны быть люди надежные, преданные, что ли… А я… Да и старовер я к тому же…

— Ну? — воскликнул председатель. — Да, ты человек особый. В таком разе я вам случай расскажу. — Василий перевернулся на живот, локтями уперся в землю. — Дружок у меня на соседнем хуторе, бригадирствует. Из староверов он. Вот и рассказывал: «Подходит ко мне колхозник, приезжий и так тихонько спрашивает: «А в вашем районе староверы есть?» — «Есть, говорю. А зачем они тебе?» — «В жизни староверов не видал». — «Бери бутылку водки, я покажу. Люди они особые, не такие, как все». Сели, по рюмке выпили. Бригадир и говорит: «Гляди мне в глаза. Что видишь?» — «Как что? Бригадира вижу». — «Старовера ты видишь». — «Как так? Бригадир — и старовер?» — «А ты думал, они с хвостами?» Пошутил товарищ, а за шуткою той — слезы и горе. — Председатель помолчал, потом признался: — Я, ребята, тоже из староверов, из закоренелых староверов хутора Богатова. Дед был такой, что попить прохожему из кружки не давал. Сестру мою бабка в школу не пускала. Мол, будет пить там с православными из одной кружки. Пусть дома сидит, офицер свататься не придет. Вот и пряла на пряхе сестренка всю молодость. А как мне доставалось от деда, когда забывал лоб перекрестить. Теперь я исповедую веру самую гуманную — коммунистическую. Надежнее всего в человека верить.

Долго молчали.

Потом дядя Аким усмехнулся:

— Чудно. Вот как в жизни-то бывает.

— Вот выпорхнут из детдома ребятишки, усадьбу полковника в порядок приведем, дом отдыха сделаем. — Продолжал Василий прерванный разговор об артельном хозяйстве, о планах своих.

— Раньше обходились без этого и здоровые были, — заметил Игнат.

— Кое-кто и не обходился, — тихо проговорил председатель. — Слыхал небось такое — барин поехал на воды, за границу?..

Василий поднялся, к двуколке направился. Игнат пошел следам, как бы извиняясь, спросил:

— Вася! Обиделся? Вот ты про соревнования говорил… Разве ж это… — И он развел руками.

— Что, ну говори.

— Помнишь, в субботу концерт был на таборе? Люди глядят на артистов, а Костя, передовик ваш из эмтээс, вытянул какие-то детали из трактора Сеньки. Соревнуются они. Костя с утра раннего пашет, а Сенька стоит. Разве ж это соревнованье?

— Вот как! Чего же ты… раньше-то? Сказал бы… на собрании.

— Заче-ем… Мне могут и не поверить. Порядки, мол, поносит колхозные…

Заковыляли дни в трудах и заботах.

Иной раз порывался Игнат выйти на ферму пораньше, но сдерживало все то же чувство легкой боязни, неловкости — не сочли бы его угождающим, подобострастным.

Ребята поначалу в обед ели особо, своей кучкою, потом стали приближаться к Игнату и дяде Акиму. Бросят сумки, пиджаки под кустом рядом с сумками старших, в обед сходятся вместе. Как-то за обедом один из парней полюбопытствовал:

— Игнат Гаврилыч, можно узнать у вас?..

— Про что? — Назарьев зыркнул, насупился.

— На днях я в газете читал про полковника Лазарева, про его отряд а разгром.

— Был такой — Лазарев. А кто писал?

— Учитель по истории.

— Молодой небось учитель. Понаслышке писал. Не был Лазарев полковником. Это он сам себе погоны приляпал. Войсковой старшина он. И не отряд у него был, а… банда. Убивали да крали. Потому и смерть у него дурацкая — станишники за границей повесили. Измываться начал над своими казаками, мудровать. Убил он хорошего человека Арсения Кононова. Умного, образованного человека.

— Это дядя мой. Да вот не видал я его.

Игнат смотрел в белобрысого парня: вроде нет схожести с Арсением.

— Лазарев злой был человек, — уточнил дядя Аким. — Мне чуть от него не досталось. Брел я голодный из одного хутора в другой. Допрос в степи учинил: куда идешь, кому пакет несешь, кому служишь? Обыскали с ног до головы.

На другой день Игната расспрашивали про голод в двадцать первом году, потом про шахту.

— Голоду, должно быть, в жизни больше всех, — дядя Аким оглядел молодых плотников, — я хватанул. Страшно это, ребята. Умирали люди, кричали: «Хлеба», «Каши». Умирали на ходу, в полном сознании. Не дай бог видеть вам это даже со стороны.

После этого короткого рассказа молодые плотники молчали до конца рабочего дня. Начали потом они интересоваться тем, что и Игнат-то смутно помнит: какие генералы приезжали в станицу в гражданскую войну с призывами подняться на супостата за царя и отечество, кто строил церковь… Ребята все хотели услыхать, узнать от очевидца. Слушают, раскрыв рты, да все удивляются, переглядываются, многое им в диковинку. Игнат говорил с достоинством, с усмешкою, чтобы вдруг ребята не пожалели его — семьянина, могутного седеющего человека.

Игнату хотелось рассказывать — ребята знать хотят, свои ребята, хуторские, жизни еще не видели. Назарьев по-доброму завидовал молодым плотникам — не знают они и не жалеют о старой жизни, для них это позавчерашний день. Не мучают ребят сомнения. Для них все понятно и ясно. А вот Игнату, его сверстникам, отцам пришлось хлебнуть горя.

Раньше все ребята были для Игната на одно лицо, теперь он или советовал, или показывал, как и что надо делать, называл их по имени, мягко поругивал и уже мог сказать, кто из этих парней станет настоящим плотником.

— Игнат Гаврилыч, а вы бы вот так, по-свойски, по-семейному рассказали бы о старине нашим комсомольцам в клубе.

— Не умею высказываться, — отказался Игнат. — В клубе к тому ж… Да и… был я не красным командиром.

— Зато теперь дело красных командиров продолжаете.

— Вчера заспорили в клубе: какая армия проходила через наш хутор в революцию?

Игнат пообещал неопределенно:

— Может, когда и… ежели, конечно, ребята интересуются.

По дороге на ферму и домой старался Игнат избегать встреч с хуторянами, но не всегда это удавалось. Из какого-нибудь переулка да вывернется спозаранок конюх, пастух или догонит по дороге домой полевод. Назарьев ждал злой ухмылочки, насмешки, но чаще кто-нибудь из встречных про ферму расспрашивал или же подвезти назывался. И только Казарочка не упускал случая позлословить: «А ты, Игнат, не бросаешь свое — барское. Ишь, захотел, чтоб борщи на подносе доставляли». И, довольный, уверенный в том, что распек и досадил казаку из домовитого рода, Казарочка с достоинством хромал в свой переулок.

На ферму зачастил объездчик из соседнего колхоза. Спрыгивал с коня, здоровался с плотниками, хвалил: «Водичка у вас хорошая, во всем районе такой нету». И спускал флягу в колодец. При этом глядел на Игната жалостливо и выжидательно, но заговорить не осмеливался. Назарьев признал в нем бывшего ловкого рубаку из отряда Кулагина. Объездчик, должно быть, тяготился своим одиночеством, искал близкого по духу собеседника. Игнат не глядел на объездчика, будто никогда не видел его.

Как-то в полдень Игнат сел у колодца и стал глядеть за пахарями, что неподалеку разворачивались у конца загонок. Быки, покачиваясь, пустив слюну, тянули плуги. Особо надрывались три пары, что шли последними. Не утерпел Игнат, пошел поглядеть. Остановили быков. Игнат оглядел пахоту. Сверх черных борозд виднелась желтая глина. Спросил пахаря:

— Ты думаешь, если глубже плуг загоняешь, тем лучше, а?

— Качественник так велит, — паренек вытер рукавом лоб.

— Ка-ачественник, — передразнил Игнат. — Земля наша черная до восемнадцати сантиметров, а ты загоняешь на двадцать пять и выворачиваешь глину. Ты ж вроде хозяин на земле, а? — Отпихнул Назарьев парня, настроил плуг, за чапиги взялся. Пахал до захода солнца, не разгибаясь. Отвык от плуга. Болела голова, мельтешило в глазах. К нему ни разу не подошел качественник. Председатель Василий вечером спросил:

— Как тебе начислять-то? Гляжу с бугра — пашет. Молчу, вижу, во вкус вошел. Тянет земля?

— Досада берет, когда не по-хозяйски.

Заезжал на ферму мимоходом Демьян Савельич. Кричал:

— Братка, любо на тебя поглядеть. Душа моя — радуется.

— Ишь, залюбовался. Я тебе баба, что ли?.. — грубо отшучивался старший брат, усмехаясь.

— Из газеты человек приезжал, интересовался, что строим возле колодезя.

— Ты на нас его не напускай, не мешай делу. — Игнату не хотелось, чтобы его хвалили или корили, выставляли перед людьми. — А что это ты на работу в добром костюме, а? Не по-хозяйски это. Твои же подчиненные и осудят, — упрекнул старший брат.

Игнат теперь после партийного собрания пристальнее приглядывался к братишке. Подниматься стал Демьян раньше обычного, спозаранок торчит на колхозном базу. Говоря с подчиненными, нахмурится, забасит жестко, коротко, а потом спохватится и, как бы извиняясь за жесткость, начнет мягко объяснять, как и что сделать.

Незлобное, усмешливое настроение не покидало Назарьева. Приглядывался он к жизни колхозной, неполадки замечал и при случае незло осаживал председателя:

— Вот ты про соревнования говорил, про то, чтоб я вступил в колхоз. Зачем мне в такую артель? Ты приглядись хорошо, за чем в твоей артели человек гонится. Давай разберемся.

— Ну-ну…

— У вас ударник и стахановец тот, у кого трудодней больше. А цена трудодню во всем колхозе одинаковая. Где зашибил трудодни — не важно, лишь бы были они. Приглядывался я: не за урожай люди бьются, а за трудодень. Не про пуды зерна говорят, а опять же — про трудодень. Верно? — Стараясь не обидеть председателя, рассуждал Назарьев. — И — другое: человек проработал на одном поле день-другой, потом его кидают на другое дело — возы чинить или горючее возить. И не болеет он за тот лан земли, что сеял, хоть порасти он сплошь колючкою. От старых порядков отреклись, а новых, путевых пока нету. Гуртом всегда все легче делать, веселее, а когда не разобрать, где, кто и что делает, — совсем плохо. Забудут при таком порядке люди, как и хлебушек растет. Совестливый найдет себе дело, а лодырь… Ему лишь бы отбыть с утра до вечера. Так вот, думай, хозяин. Думай. На жар, говорят, соломы не накидаешься.

Василий усмехнулся, укорил:

— В твоем голосе слово хозяин звучит как владелец, господин. Решать должно колхозное правление, а не сам председатель. А сказал ты правду. Думал я про это. Промашек у нас хватало и теперь есть. И доходы распределяли неправильно. На администрацию, а не на трудодень бросали средства. Поправили нас в райкоме. И землицу разбазаривали. Теперь вот наша внутриартельная текучка… Но много мы и хорошего сделали. — Доказывал председатель. — Люди хлеба вдоволь наелись, улыбаться начали. Разве мы плохо заплатили в прошлом году? На трудодень дали по пять рублей пятьдесят копеек и по шесть килограммов пшеницы. Амбулаторию начали строить, новую школу. — Василий распалялся, переходил на крик. — А это не наша заслуга, что самый старый человек в хуторе газеты читает, дочка вдовы в Новочеркасский учительский институт поехала!.. Это — как? А сына того казака, что в банду ушел и голову сложил, кажется, Конопихина, на курсы комбайнеров направили!

— А все равно тебе достается в районе, — смеялся Назарьев, когда истощался в упреках. — В газетах колхоз не хвалят.

— Авторитет не кобылка, — за узду не притянешь, — грустно тянул дядя Аким.

— Выходит по пословице: кто тянет, того и погоняют? — язвил Игнат.

— Колхоз — организм сложный, Игнат Гаврилыч.

Игнат видел это и понимал. Он удивлялся, как это Василий успевает побывать в один день на лугу, в степи и МТС, поговорить на далеком выгоне с пастухами, заглянуть на ферму. И везде наведаться нужно. Там не увидал, там опоздал или забыл напомнить — дела побудет, станет хозяйство.

Понимал и то Игнат, что Василий не может (не умеет), как, бывало, хозяин работнику, пригрозить при случае недоплатой, прогнать вон с поля за провинность. До сути каждого дела и причины, до каждой неполадки или конфуза докопаться надо.

Огромную заботушку взвалил на плечи свои Василий Гребенников. А Игнат Назарьев — с упреками. Не потому Игнат упрекает, что дотошно знает хозяйство и видит в нем прорехи. Не смирился он до конца с новой жизнью, так чтоб без сомненья всякого! Добрая власть Советская, справедливая, а недочеты, промашки есть. Да и зачем молчать, носить камень за пазухой. Выплеснул наболевшее (иной, может, и не осмелится), о чем думаешь — и вся недолга. И ты председателю виден, и он тебе понятен.

Председатель хмурился, шеей крутил, будто жал воротник.

Игнат тихо, раздумчиво попросил:

— Ты не обижайся, Вася. Это, может, уж и не мне нужно. Молодых портить не надо. Они вам, старшим, верют. По себе знаю. Я — верил. Так, чтобы разговоры-то ваши с делом не разбегались.

На табор приезжала походная лавка, продавали в обед ситец, сатин, обувку. Ребята-плотники бросали топоры, перемахивали через балку. Из хутора ватагами неслись ребятишки. А иногда табор будто замирал — колхозники усаживались на длинных скамьях и кого-то слушали. «Может быть, Любава там лекцию читает, — предполагал Игнат. — Хорошо, что наша бригада малая, незаметная и на отшибе». По вечерам с поля ехали бабы, девчата. Над степью звенела новая песня: «На работе припотели, искупаться захотели…» Подводы останавливались у Назарьевского моста, и под визг девчата и бабы скатывались по крутому берегу. Умывались холодной водою и ватагами, с песнею «Орленок» шли в хутор.

К закату солнца Игнат чувствовал, как ломит спину, зудят руки, но не выдавал своей усталости, не садился с ребятами на перекур, топор бросал последним. Прощался с дядей Акимом у моста и берегом брел, стараясь избежать встречи с хуторными.

Под заходящим солнцем чернели ровные рядки лесополос, в ярах и на косогорах отцвели терновые кусты, упавшие листы еще источали сладкий дурманящий запах. Томилась, ждала теплых дней акация, чтобы накинуть на себя белое покрывало.

Назарьев оглядывался назад — издалека виднелась ферма: серели высокие стены, белели свежеоструганные стропила. «Надо бы в срок уложиться, — всякий раз обеспокоенно думал Назарьев. — Уважить надо председателю. Человек он все-таки добрый и хозяйство понимает. Промашки-то что ж… У кого их не бывает». Игнат собою был доволен — в человеке не ошибся.

В один из таких вечеров Игнат подошел к своему подворью и увидал незнакомого парня. Подпоясанный широким ремнем, в сапогах, тот старательно, не оглядываясь по сторонам, копал неподалеку от калитки ямку. Игнат подошел тихо, спросил:

— Ты чего тут затеял? Зачем?

— Надо. — Парень не поднял головы.

— Я не шутковать с тобою собрался.

— Ты, дядя, не мешай… Иди себе… Ну, и настырный. Столб будет. Понял? Свет в этот флигель. — Парень указал на окна назарьевского флигеля.

— А-а… Ну, а чего ж ты сразу-то… — Игнат швырнул пиджак на забор. — Уморился? Дай-ка я… — Подолбал ломом, выгреб из ямки мягкую землю, миролюбиво предложил: — Зашел бы поужинать, а?

— Спасибо. Некогда.

Перешагнул Игнат порог и увидел в большой зальной комнате что-то возвышающееся, покрытое белой простыней. Оторопел. Чтобы это могло быть? Взглянул на Пелагею. Она стояла на середине комнаты, скрестив на груди руки, и улыбалась. Игнат шагнул, приподнял простыню и увидел качалку на гнутых полозьях, с красивыми ветвистыми боками, с двумя навесными колокольчиками. В одном торце из тонкого железа был изображен силуэт тракториста, сидящего за рулем, а в другом — женщина с пучком колосьев.

— Комсомольцы наши смастерили, — сказала виновато жена.

Игнат оглядел качалку, пощупал, покачал — колокольчики зазвенели.

— Надо бы мастеров-то в гости позвать, — посоветовал муж.

Пелагея, подавая на стол, сказала:

— В лугу наши говорили, что ты хорошо там… Старательно… На ферме…

— Да вы, бабы, досужие: все знаете, — с деланной злостью огрызнулся муж и придвинул к себе чашку. Вот уж и поползла молва, хоть и недурная, а все ж не хотелось бы и ее. На хуторе трудно укрыться от людского глаза. А делал бы плохо — назвали лодырем, а то и саботажником. Игнат отхлебывал наваристые пахучие щи, заправленные прошлогодним салом. Пелагея старалась в последние недели угодить мужу: поднималась рано и неслышно стряпала в летней кухне.

Она принесла из погреба кружку кисло-сладкого взвару, села напротив, следя за руками мужа, дивясь его крутым жестким мускулам, что вздувались выше локтя, когда он подносил ко рту ложку. Игнат теперь хоть и скупо, но после ужина рассказывал жене о делах на ферме, о ребятах-помощниках. Пелагея ждала, глядя на мужа.

Над головой захрипела недавно повешенная на гвоздь черная чашка радиорепродуктора. И заговорил — заговорил смело, со знакомым придыханием женский голос. Любавин, до боли знакомый Любавин голос:

— Мы, советская интеллигенция, берем культурное шефство над колхозами, обязуемся организовать среди колхозного казачества изучение материалов Восемнадцатого съезда партии, читку газет и художественной литературы. Недавно я побывала в хуторе Дубовом…

Игнат перестал есть. Тихонько сунул деревянную ложку на середину стола. Ниже опустил голову, по сторонам не глядел. Ее, Любавин голос. Как же так? В его флигеле! Вот он, над головой. Будто стоит она рядышком. Любава вздыхает, умолкает на миг.

— Мы берем шефство над колхозными и бригадными стенными газетами, помогать редколлегиям… Мы обязуемся на «отлично» поставить оборонную работу, чтобы в любую минуту быть готовыми дать отпор наглым провокаторам войны…

Про хутор вспомнила. Недавно была… Может, со стороны или из окна какого Игнату в спину смотрела. Вот как.

Когда Любава умолкла Игнат и Пелагея поднялись из-за стола. Пелагея шмыгнула в коридор, дверь за собою притворила, Игнат шагнул в другую комнату. Стал у темного окна, нащупал стебель цветка, что протянул широкие, как ладони, листья, нажал пальцами. Стебель хрустнул.

Опять глухо и тупо заныло в груди. Долго и косо глядел Игнат на черную чашку репродуктора, из какой неслась веселая музыка, не веря тому, что несколько минут назад из нее раздавался Любавин голос.

…Плотникам пришлось и накрывать ферму. Председатель привез возы жесткой ржаной соломы, попросил:

— Ребята, выручайте. Некому крыть.

— Ладно. Время у нас есть. Два дня в запасе, — сказал дядя Аким.

Полили солому водой, подавали наверх, а бригадир на крыше орудовал вилами, притаптывал солому ногами, причесывал граблями. Стреху ровно подстигли, к дверям прибили деревянные ручки, застеклили напоследок окна. А тридцатого приехал председатель. Один. Оглядел ферму, на крышу залез, потоптался. Спрыгнул. Каждому плотнику пожал руку, поблагодарил.

— Василий Игнатьевич, — сказал племянник Кононова Арсения. — Если бы мы соревновались, то Назарьев всех бы нас позади оставил.

— Может быть…

— Работал ударно.

— Хорошо, — сказал Василий, глядя на поле. — Один приходит в мир и любуется им, другой недоволен, ворчит, а вот третий этот мир переделывает. — Председатель вытащил из кармана коробочку, чуть побольше спичечной, Игнату протянул.

— Что это?

— Гляди.

Игнат открыл крышку и увидал маленькие красивые часы с черными стрелками.

— Это — мне? — На жесткой растопыренной ладони лежал коробочек. — Зачем же мне, одному? Мы все тут… к этому дню.

— А я не от колхоза, от себя, — и добавил с легким, как показалось Назарьеву, укором: — У тебя день нынче такой. Особый.

— Какой?

— День рождения.

— Гм… — Назарьев прищурился, вспоминая. — А и правда. Тридцатого я родился. Ишь ты… — У Игната дыхание перехватило. Кажется, до революции, при живом отце отмечали этот день всего раза два. А потом… Все некогда было. Сжав зубы, выдохнул тяжело. Сказал хрипло, блеснув увлажненными глазами: — Спасибо, Вася. Ты понимаешь… не думал…

— Ки-ировские, — сказал один из парней, взглянув на циферблат часов.

Бригадир обнял своего помощника:

— Поздравляем, Игнат Гаврилыч!

Ребята потянулись к плотнику, трясли его усталую тяжелую руку. А Игнат стоял и улыбался растерянно.

Не мог он в такой вечер брести в одиночку по бездорожью. Хотелось, чтобы кто-то был рядом. И дядя Аким, разгадав состояние своего помощника, пригласил:

— Пойдем, Игнат, потихоньку.

Шли долго и молча. Высокий сутуловатый Назарьев и низкорослый, с топориком за поясом, старик. Миновали мост. Уже завиднелись тополя на окрайке станицы.

— Ты иди домой, — попросил старик.

— Ладно. Провожу. На душе как-то так… не пойму.

— Ничего. Потом поймешь.

Теплый темный вечер окутал степь. Игнат неторопливо вышагивал дорогой, какою много лет назад, запыхиваясь, бежал на игрища в хутор. Будто так же пахло в степи чабрецом, как и тогда, и шумела в камышах Ольховая, белел красивый крепкий мост. И все же не то, не та жизнь.

На бугре, на стане, мигала лампочка, высвечивая белый домик и навес. Где-то далеко в темноте на станичном поле погудывал трактор, прожужжала на реке моторная лодка и стихла. А вот и Красноталовый бугор. Сколько же лет пронеслось с тех пор над хутором? Много. Всякого повидал в жизни Игнат. И все-таки хорошо, интересно по земле ходить, воздухом дышать, а не было бы его, Назарьева Игната, на свете, ничего бы этого — ни дурного, ни хорошего, не услыхал и не увидал. Не знал бы, что есть земля, реки, жаркое солнце над головой и — люди, люди на этой земле.

…Игнат редко теперь заглядывал в другую зальную комнату, в какой стояла качалка. Он недовольно поглядывал на кричащий комочек и уходил из дому — подальше от надоедливого крика и сырых пеленок. А когда сын начал протягивать ручонки, искать глазами отца, Игнат не удержался, перед живым разумным существом, все более становившимся похожим на него. Назвал сына именем покойного отца — Гаврилом. Дремавшее под спудом чувство переметнулось на сына. С каждым днем он привыкал к Гаврюшке, прикипал сердцем, дивясь себе самому, испытывая доселе незнакомое, приятное чувство отцовства. Иногда неловко и как бы стыдясь жены, брал сына на руки. Пелагею он стал изредка называть коротко и мягко «мать».

После родов она распрямилась, зарумянились ее впалые щеки, заблестели серые глаза. Она как бы помолодела. Не скрывая своего счастья, улыбалась, ходила по комнатам смелее, голос ее стал нежнее, певучей. Над сыном тихо и задушевно напевала песенки. Вышила полотенца, из картонок вырезала разные фигурки, раскроила их, забавляя ими маленького Гаврюшку.

Гаврюшка четко выговаривал «та-та» и «дя-дя», но однажды, держась за спинку кровати, сказал: «ма-ма». Пелагея кинулась к сыну, хохоча и обливаясь слезами, начала целовать его в щеки, глаза, шею.

Несмышленому, рассказывала она Гаврюшке дивные сказки, каких Игнат не слыхал от начитанной бабушки Агафьи. Иногда, оставив на соседку сына, Пелагея ходила на огород за реку. Потолстела она за последние месяцы, но стала будто еще проворнее. Укладывалась спать поздно, поднималась рано, едва засереет на востоке небо. Подоит корову, выгонит в стадо и торопится в бригаду. За старание ей подарили к Женскому празднику черные туфли, повысили в бригадиры. Игнат незлобно посмеивался: «Хе, командир в юбке…»

Как-то подошел Игнат к детской кроватке, поглядел на сына, спросил самого себя: «А при каких порядках придется Гаврюшке жить? — Нет, Игнат уже не думал о перемене власти, ни на что не надеялся, он завидовал. — Не придется ему мыкаться. Из книжек узнает, как мы мучились, как с новой жизнью счеты сводили. Повяжет красный галстук, запоет со всеми «Орленок, Орленок…». Грамоте обучится, дальше глядеть будет… Поругает нас или пожалеет».

Гаврюшка спал, разбросав руки и полуоткрыв рот. За ухом вились редкие мягкие волосики. Дышал он ровно. Улыбнулся чему-то. Возможно, сон какой увидал? Дорогое, беззащитное существо. Игнат наклонился, поцеловал сына в щеку.

…Иногда в газете упоминалась какая-нибудь доярка по имени Любава, или в переулке выкрикивали это имя девчата, и перед Игнатом всплывал образ Любавы Колосковой.

«Вот уже и лет много мне, — дивился Игнат, — сын есть, седина выбилась, пора бы и забыть про нее и про все прошлое, а не забывается. Может, я сдуру-то вколотил себе в голову и мучаюсь вот уж много лет?..»

* * *

В той стороне, где в вечер опускалось багровое солнце, за далекими белорусскими лесами, за просторными степями Украины гудела и сотрясалась земля.

Вдоль западной границы с севера до юга закружили в голубом небе черные стальные коршуны; жадно вгрызаясь в чужую землю, сминая пограничные столбы, поползли тяжелые танки, по дорогам покатили бронемашины.

Над полями и лесами стлался едкий дым пожарищ.

Загрузка...