5

Все ярче полыхало пламя революции, вспыхнувшее в сердце России. Искры его разметались в далекие темные уголки просторного государства.

Под ветром мятежного времени они смыкались, горели жарче.

Но с запада, юга и востока подули леденящие ветры интервенции, и притухали, гасли светлые огоньки, и возгорались вновь.

…Игнат открыл глаза. Над ним — камышовая запаутиненная крыша, вытертые до блеска столбы. На сучках клочки бычьей шерсти. В середине стены сарая — запыленное окно. Поскрипывала щелястая дверь. Пол устлан свежей пахучей соломою. Лежал он в объедьях в яслях. До подбородка накрыт ватным одеялом. Глядел и радовался. Стало быть, живой… живой… Пошевелил губами и услышал свой слабый невнятный голос. Живой. Самое страшное, что могло случиться, позади. Миновала смерть, пожалела. Попробовал было встать, ухватился за кол шатких яслей, но резкая боль стрельнула в плечо. Вспомнил недавнее… Бой… Глухое звяканье шашек, дикие вскрики и крупные белки глаз. Опять обдало жаром. И как в последнем бою, после удара, потемнело в глазах. Игнат со страхом, не смея пошевелить руками, начал проваливаться в какую-то темную яму. Не знает, сколько лежал он в полузабытьи, потом почудилось, будто кто-то затоптался рядом, шелестя соломой. И вдруг почувствовал чье-то прерывистое дыхание. С трудом разлепил веки и сквозь тусклую завесу увидел близко знакомое лицо. Черные кудреватые волосы… два темных глаза. «Любава… Она… Где это мы?.. Как случилось? Нет, нет, это сон, сон…» Игнат силился протянуть руки, но лишь застонал. Ласковый женский голос спросил:

— Ну, очухался? Открывай глаза, болезный. Не бойся. Свои тут.

Нет, не Любавин голос. Померещилось. Кто же это?

— Где я? — прошептал Игнат сухими губами.

— На хуторе Суходольском. Не думал и не гадал погостевать? Не бойся, свои тут. Мой отец и брат тоже на красных пошли. Думала, и не выживешь. Горел ты в жару. Много денечков и вечеров вот так рядком с тобою. Сижу и гляжу. От тоски начала про жизнь свою тебе рассказывать. А утром прибегу, схвачу за руку — горячая. Живой, стало быть. — Женщина вытерла платочком вспотевший лоб Игната. — И страшно мне и жалко…

У нее была такая ж коса, как и у Любавы, но темные глаза круглее, губы потолще. Лицо румяное. Голос приветливый. Должно быть, добрая она. Как он к ней попал?

— Ну, заговори, заговори… — попросила хозяйка. — Мне-то одной тошно. Молчишь ты, зубами скрипишь, да все какую-то Любаву зовешь. Женушка твоя?

Игнат вяло покрутил головой.

— Стало быть, жалочка?

— Нету… ее, — прошептал Игнат.

— Убили? Сволочи. А я вот и не знаю, вернутся мои или нет. Подались под Воронеж. Маманю зимой похоронила… — Хозяйка села на табуретку, голову склонила. — Ох, никудышный ты был. Зевал, как сом. Ну, думаю, похороню старика. И как звать-то, не знаю. Пригляделась, а ты — молодой. Жить да жить… Из соски кормила, как детенка. Ну-ка, давай повязку переменю. На счастье твое, на прошлой неделе солдатик бинты забыл и вату.

Обрадованная тем, что хворый открыл глаза и что это ее рук дело и кончилось страшное томительное одиночество, молодая хозяйка суетилась, рассказывала, не умолкая:

— Друг твой наказывал, выходи, говорит, его. Это настоящий казак, без подмесу. Ох, и много ж там ваших полегло. Гоняли хуторных могилки копать. Красных в одну могилку, а белых — в другую. А были и такие, что не распознаешь, какой он. Думала положить тебя в курене, да время такое, что власть меняется на дню десять раз. Будут, кому не лень, допросы чинить, — кто такой да как попал? А я ить и взаправду не знаю — кто ты и откуда?

— Игнат я… Игнат… Назарьев, — больной глядел на хозяйку — статная, проворная и веселая. Она в большом тазу мочила белые куски материи и листки подорожника. Потом легонько развязала слипшиеся бинты на плече и ногах, начала перевязывать.

— А я Васей тебя называла. Брат у меня — Вася. Ходить начнешь, перекочуешь в курень. А то ить если что, я тебя такого не подниму: дюжий ты. — Она низко наклонилась над Игнатом, обдавая жаром разгоряченного тела.

— Как… звать? — спросил Игнат.

— Звать как? Варварой с малечку величали. Молока попьешь? Принесла я с соседнего хутора. Уберег один хозяин коровку.

Игнат, соглашаясь, сомкнул веки.

— А ты из какой же станицы?

— Из Николаевской.

— А-а… знаю. Была я девчонкою с батей и маманей. Корову покупали на ярмарке. Церква у вас красивая.

— Ага. И мост. Через Ольховую…

— Не помню.

До полуночи сидела Варвара возле Игната, неторопливо обсказывала свою жизнь. Родилась она в справной домовитой семье. Жили без горя и нужды. Варя вспоминала, как она ездила с отцом в степь, как гуляли в их курене в престольные праздники, какие обновы ей дарили родители и родственники, как оберегал ее от нападок парней старший брат. Кохалась, росла в степи, работящая ядреная девка. А когда запохожилась Варя на невесту, приискали ей жениха из соседнего хутора.

— Ладно мы жили в ту пору, — с сожалением вспоминала хозяйка, покачиваясь, глядя в темный угол. — Да все враз порушилось. Ушел жених на войну и как в воду упал — ни одной весточки. Здоровый был, плечистый, вот как ты. Я тоже в отряд хотела, да не на кого усадьбу бросить.

«Не повезло нашим годкам, — думал Игнат. — Погулять всласть не досталось. Судьба у нас куцая. А может, и распогодится?.. Куда наши подевались? Кто живой остался? Какой добрый человек на хутор приволок? Где Сысой?» У хозяйки поблескивали в темноте глаза, сверкали белые зубы, когда она улыбалась.

— Не страшно будет одному? Ночью-то? — Варя, должно быть, не хотела уходить.

— Ничего. Я ж спал — не боялся, — попытался пошутить больной, улыбнулся, пошевелив жесткой смоляной бородою.

— Чего тебе сварить на утро?

— Юшки бы рыбной… с укропом.

— И-и, родимый, где ж я ее возьму, рыбу? Речки-то у нас нету.

— Не-ту, — в тон хозяйке протянул Назарьев.

В полночь Варвара поправила одеяло на Игнате, приложила ладонь ко лбу, тихо проговорила: «Слава богу, жару нету», — и вышла.

На заре Игнат проснулся от гулкого топота. Потом застукотели подводы, послышались выстрелы. Конники, по всему видать, торопились. Кто-то бил в дверь куреня и просил у Вари ведро напоить лошадей. Тяжело топали сапоги, через приоткрытую дверь видел мятые выгоревшие погоны. По говору узнал своих низовских казаков. Кричать-звать не хватало силы. Весточку бы домой подать: живой, мол… И опять все стихло. Лишь издалека докатывался орудийный гул. «Кто кого побивает и как с отрядом?» — беспокоился Игнат. Он жалел, что не добрался до повстанцев, отлеживается в сарае, а другие-то жизни свои кладут. И оправдывался перед собою тем, что и он пролил кровь за свое отечество. «Может, это и лучше, выздоровлю, крепше стану, потом видно будет. А что будет видно? Ничего не понятно. Озверел народ, брат на брата идет с саблею. Было ли когда такое в жизни? Теперь в Добровольческой, может, цокнула шальная пуля и прикопали бы, и ни про что бы не думал, не гадал».

Ощупывая жесткую непривычную бородку, прикидывал: «Долго, выходит, без памяти лежал. Ишь, а она хлопотала, молоком поила, а не то бы… в яслях этих… на чужой стороне».

Никогда в жизни не приглядывали так за Игнатом. Варя приносила в кружке мед, молоко, мягкие пирожочки, уговаривала больного выпить рюмочку виноградного вина для аппетита. Игнат не отказывался — хотелось скорее встать на ноги.

Варя спозаранок, будто чуяла, что больной открыл глаза, входила в сарай, здоровалась, пожимала Игнату руку, умывала его, проворно сняв одеяло, делала перевязку. Назарьев стыдился показывать свое тело чужой женщине, но не противился, лишь отводил глаза в сторону.

Однажды в полдень над крышею загудел аэроплан. Рокот его непривычный, ни с чем не сравнимый. Варя забежала в сарай, став на колени, приткнулась к плечу Игната, зашептала, пугливо ворочая круглыми глазами:

— Ой, страшно. Летает он, как коршун, такая махина крылья раскинула, чуть за крыши не цепляется. Вот они птицы железные, про какие в Писании сказано.

Когда стих в небе рокот, Игнат попросил:

— Мне бы зеркало… — глянуть бы, какой я.

— А зачем? До девок не скоро пойдешь, — отшутилась Варя. И, немного погодя, принесла старые голубоватые фотографии, наклеенные на жестких картонках. На каждой из них в ряд стояли с обнаженными шашками чубатые казаки, вытаращив глаза.

— Вот мой батянька. — Варя водила пальцем по снимку. — А вот дедушка. Любил он погулять — песни поиграть. Пойдем мы с ним, бывало, Христа славить. Рано-рано. За руку он меня возьмет, чтоб на ходу не заснула. В двери сам стучит. Мне хозяева дают пряники и конфеты, а дедушке — рюмочку. Полхутора обойдем, и дедушка завеселел, песню заводит. Потом уж я его домой веду.

Теплые слякотные стояли дни. Торопливо сбежали талые воды, проклюнулась на залысинах бугров трава, распустил почки краснотал. Впервые мимо Игната, где-то стороною прозвенела его ранняя девятнадцатая весна.

Как-то перед вечером, когда угомонился хутор и поуспокоились горластые грачи, приотворилась дверь сарая, показалась обросшая голова. Зыркнула по углам, Игнат потянул одеяло на голову. Кто это? Зачем?

— Хо-хо, сумерничаем?.. — Незнакомец хохотнул и толкнул плечом дверь. Неловко опираясь на костыль и палку, шагнул. Постоял у порога, вглядываясь. — Здорово, дядя! Лежишь в яслях, как Христосик?

— Здравствуйте. — Игнат повернулся на бок. — Куда деваться…

— Да я вот тоже…

Незнакомец оказался парнем с короткими рыжими усиками, нависающими на лоб спутанными волосами. В галифе и темной рубахе, одна нога в ботинке, другая обмотана тряпками. Подошел ближе, сел на табуретку у ног Игната. Начал по-свойски, словоохотливо:

— Плюешь в потолок? Гляди, чтоб крыша не обвалилась. Хо-хо… А я тут рядом у старика квартирую. — В полумраке посверкивали его крупные темные глаза на исхудалом лице. Незнакомец, довольный, потирал ладони. — Оказывается, не один я такой, подранок. Хе. Да, вижу, бегает молодайка в сарай. Думал, скотину кормит. Попросил молока. Нету, говорит. Корову забрали. Свои же. Казаки. Ну, говорю, может, коня дашь, моему хозяину огород вспахать. На конях, говорит, казаки воевать уехали. Смекнул я: значит, человек в сарае. Не иначе. Зачем ей в сарай бегать? Тебя где же царапнуло?

— За хутором. Должно быть, где-то близко.

— Мы, выходит, в одном бою были, а? За курганом, вечером? Десять дней назад.

— Да, за курганом. Десять дней?.. Может, и десять. Послабей других я оказался.

— Самые сильные — это наши предки, но их теперь обезьянами называют. Вот диво-то. Как же я тебя не видал, а? Новичок? Ты у Никитенкова был в отряде?

— Не было вроде такого… у нас.

— Гм. Ну, как же. А комиссар кто?

Игнат помедлил с ответом, поправляя одеяло:

— У нас комиссара не было.

— Как это?.. Погоди. — Парень часто заморгал, соображая. Вытянул шею, вглядываясь в Игната. — Ты беляк? Да?

— Не знаю. Казак я. Из станицы Николаевской.

— Ну, поня-ятно, — незнакомец поднялся, поковылял к двери, остановился. — А я — тамбовский! Мужик! Терентий. Понял? — выкрикивал он, не оборачиваясь, будто гордился своим происхождением. Потом повернулся боком. — Чудно. Хм. Не думал. Вот где привелось… Да… Чего в жизни не бывает по теперешним временам. За землю свою грудью стоял? Верно? Англичанам да немцам в пояс поклонились, подмоги попросили, чтоб братьев своих задушить? Эх вы. Могилы выкопали, а спихнуть нас туда силенок не хватает? Не выйдет по-вашему! Много раз народ на царя замахивался. Теперь — в последний раз, и Керенский — последний правитель. — Терентий шагнул к Игнату ближе. Глаза его горели, щеки стали багровыми. Спросил зло: — А ты знаешь, как били вот таких заморских гостей Невский и Кутузов, а? А что теперь выходит? Каледин ваш того, в конце января пулю в лоб пустил. Довоевался лихой атаман. Ты по мобилизации или доброволец? Молчишь? Доброволец! Конечно. Ничего, когда-нибудь да поймешь, на чьей стороне правда. А победит — правда! Попомни мое слово, если, конечно, жив будешь.

Если жив будешь… Грозит? Не слыхал Игнат, чтоб вот так вольно говорили о генералах. Не иначе как Терентий возле комиссаров стирался, возле тех, что народ на бунт подняли. Вроде бы и не злой человек, глаза у него добрые, а вот как старших чинов чихвостит.

— У вас своя правда, а у нас… — тихо проговорил Назарьев.

— А у вас — своя? Другая, да? — будто чему-то обрадовавшись, спросил красноармеец. — Верно. Вот ваша правда — землицу удержать и работничков на ней. Чтоб все по-старому, как испокон веков было. Хорошо! Правильно! В амбары хлебец плывет, а в карманы — деньги. До других вам нету дела. А наша правда — свобода и равенство.

Терентий прищурился, спросил, улыбаясь:

— Ты сколько земли имел?

— Нам хватало.

— А все-таки?

— Десятин, должно, ну… семьдесят — восемьдесят.

— А вот я имел три десятины. А по какому праву ты имеешь больше? По какому?

— Это идет от деда и отца.

— У твоего деда и отца что же, головы посветлей, кровь чище, чем у моих стариков?

— Не глядел. Но не нами это заведено. Всю жизнь так…

— Так мы такое ваше заведение ломаем! Аж кости трещат. Правда? Миром вы землю не отдадите. — И, скосоротясь, тамбовский мужик передразнил: — Всю жизнь так…

— Как же это — забрать землю? Она деньги стоит.

— Ишь ты, хворый, а про денежку заговорил.

— Не жадный я до денег. А зачем людей обижать?

— Земля — это самое что ни на есть дорогое под небом, потому на нее цены быть не должно, нету ей — цены.

— Как же это — нету! За нее платят, арендуют. Земля — кормилица. А вы — возьмете. Обидно человеку, больно.

— Детенка от груди отнимают — ему тоже больно, — посмеялся Терентий. — Обидно ему, а делать это надо. Ты свою боль углядел, а вот чужую… Хо, белый хлебушек небось ел, баранинку, а я вот вырос на черном хлебе да на грибах. Вы об нас, таких, не думали, вот мы сами об себе… Из ваших тоже есть, какие головой соображают. Под Чертково тридцать девятый и сорок четвертый полки отказались биться с большевиками.

Никто и никогда не говорил Игнату обидных слов, не спрашивал о земле, не упрекал в том, что он богаче другого. Завидовали, просили о чем-то, заискивали и побаивались, но чтоб вот так… «Зло на мне вымещает. Лежу я и никуда не могу деться, вот он… Горлохват. Из тех, что митинговать умеют».

— Власть возьмете… Поравняете всех… Как же это — жить, землю пахать без хозяина?

— Хозяин — народ. Пора знать, за что деремся.

— Вот и будет сплошной разор…

— Может, и будет, пока таким, как ты, в башку не втолкуем. Ну, а если полезете со своими саблями — чубы оборвем.

Игнат пожалел, что в разговор ввязался. Помалкивать бы да выслушивать диковинные выдумки тамбовского мужика. Каких чудаков в жизни не бывает. А вот этот какой? Мирный вроде, а вот обозлится и для потехи в полночь чиркнет спичкой — и схватится сарай полымем. Но хотелось знать доподлинно, чего хотят эти люди, большевики, и почему пошли за ними другие. Не шуточное ведь дело — вся страна под ружье встала. Хотя и не верилось во все то, что говорил Терентий. А может, он что-то недопонял, напутал. Не бывает такого, чтоб ни за что ни про что, понапрасну или ради словца красного, они кровь проливали. Не иначе как разговор про свободу и равенство — приманка. А когда белые поистреплются, генералов и офицерьев лишатся — с ними легче совладать и встать над ними.

— А вот как свободу вашу понимать?

— Работать, где хочешь. И не на хозяина, а на себя, на свою семью. — Терентий голову запрокинул, за говорил громче: — Потому как земля, фабрики и заводы — твои. Железная дорога — твоя. Ты и есть хозяин.

— Чудно́. — Не представлял Назарьев всего того, что говорил собеседник. Какая-то новая свободная жизнь, о какой давно поговаривают, представлялась Игнату неразберихой и кутерьмой, где всяк себе голова, всяк пашет землю, где хочет, волокет в дом, что где раздобыл; кто-то у кого-то крадет, а пожаловаться некому — все свободны, и никто ни над кем не властен. Пьют, дерутся — никто никому не указ. Прав тот, у кого кулак потяжельше, нахальства, дури побольше. Нет, не может такого быть. Сам народ не захочет. Запросит хозяина. Не может он без порядка, без строгости. Помордуются бунтари и утихнут.

— А вот, к примеру, такое… — Игнат уже предвидел, как растеряется Терентий. — Едет поезд. Люди в нем…

— Ну-ну…

— А машинисту захотелось… с девкою в лесок сходить. Побаловаться. Останавливает он этот поезд…

— Не остановит! — не давая договорить, вскрикнул Терентий. — Не пойдет в лесок.

— Свободный он, вольный, — напомнил Назарьев.

— Не смогет. Совесть не укажет, потому как в вагонах будут сидеть трудящиеся люди, по делу поторапливаться, а не фабриканты и помещики.

— Как сказать…

— Скоро, скоро все обозначится, — уже мягче заговорил Терентий.

— Это что же, в одной стране думаете такое сделать? Ну, свободу и равенство?

— Да, во всей России.

Терентий то говорил тихо, охотно, разводя руками и глядя на Назарьева, как на неразумное дитя, а то вдруг, будто вспоминал что-то, глаза его суживались, над ними нависали желтые брови-колоски, голос становился жестким.

— Чудно как-то. Вот скажем так: хутор наш — вся земля, — пускался в рассуждения Игнат. — А на окраине один курень живет по-другому, своим законом. Злобствуют люди. Так что же — хутор не сомнет этот один курень? — Игнат сощурился, довольный тем, что теперь припер тамбовского мужика к стенке.

Терентий ловчее приналег на костыль, похромал в угол, буровя солому, крикнул в сердцах:

— Нет, не сомнет! На хуторе есть у вас бедняки?

— Ну, как бедняки? Похуже нашего живут есть, так что?

— А то, что их в хуторе больше. Верно? Они-то и не пойдут на тот курень.

— Атаман заставит. Закон есть…

— Не те люди нынче. Поумнели. Законы ваши лопнули. Да и в курене том будут люди особые — один за всех и все за одного. — Он сел на табуретку, покривился от боли в ноге, заговорил тише: — Погиб в том бою землячок мой, комиссар. Из соседней деревни. Смелый был человек. Умница. И невесту я его знал… Как теперь ей скажешь?..

Игнат вспомнил ребячье лицо и дерзкий взгляд человека в кожанке. «Не убил бы я его, теперь сам бы валялся возле кургана, — рассудил Назарьев. — Он ить хотел срубить мне голову».

— Ленин в конце прошлого года писал, чтоб… — заговорил спокойно Терентий, глядя в темный угол. — Слыхал про Ленина?

— Слыхал.

— Это вождь революции! Это… — Терентий сжал кулаки, потряс ими над головой. — Это и полководец наш, и совесть наша, и… Говорил, чтоб подавляли мы всякую анархию, юнкеров, корниловцев, вокруг Советов чтоб… И был революционный порядок.

Помолчали.

— Закурим, что ли?

— Не приучился, — отказался Игнат. — Курить, это что полынь жевать.

— Старовер небось, а? Староверы — злые. Это правда, что они прохожему пить дают из чирика? В гости едут и ложки с собой берут? Ну чего ж, выздоравливай да заходи ко мне в гости. — Терентий, путая ногами, сгребая солому, похромал к дверям. — Я уж от скуки все хозяину починил — и обувку, и хомуты, и шлейки.

«Чего он озлился? — глядя на дверь, думал Игнат. — Мы дрались за свое, а они — за свое. Чего же тут орать? Был бы я на ногах, по-другому бы поговорили. Ишь какой. Друга потерял, а вроде мне своих не жалко». Долго не мог уснуть Игнат. Перебирал в памяти все, что узнал в приходской школе. Что-то смутное осталось от таких фамилий, как Невский и Кутузов. Были такие полководцы, но когда и кого они били? Где? Это, поди, давно было.

«Поскорее бы мне подняться, поглядеть, что делается на белом свете. Лежу я, как колода. Застрелился генерал Каледин? Неужели правда? Так много, бывало, вечерами рассказывал про него дед».

В сарай залетали воробьи, проворно шелестели камышом, по крыше ходили грачи. Игнат не видел хутора, не слыхал петушиного крика и кряканья уток, и ему иногда казалось, что сарай сиротливо стоит в степи, со всех сторон обдуваемый ветром. Хотелось продрать дыру в крыше да хоть на небо взглянуть. Игнат стал чутким к шорохам и скрипам. Он знал, когда Варя уходила из дому и возвращалась, хлопнув калиткой, брала в колодце воду, повизгивая несмазанным воротком. Скрип калитки настораживал его всякий раз.

«На грибах или!… — припоминал Назарьев жалобу Терентия. — У нас такого зелья вовсе нету. А может, он и прав в чем? — Перед глазами проходили Арсений, Казарочка, тесть, дядя Аким… — Что ж, выходит, что наши со своими дерутся? Чем все это кончится? Кто сильней и ловчей окажется?»

В хутор приходили красные, потом белые. Приходили и пропадали куда-то. Игнат ждал — вот-вот хлопнет калитка, затопают тяжелые сапоги, заглянет в сарай какой-нибудь комиссарчик по доносу Терентия — и начнут измываться, допрашивать. А в такой неразберихе убить человека — что собаку-дворняжку. Был человек — и нет его, и никто не спохватится. Поскорее бы встать на ноги.

— Какая на дворе власть? — усмехаясь, спрашивал Назарьев по утрам, когда Варя умывала его влажной тряпкой. — Ты бы мне ружьишко какое дала. А то этот Терентий могет… Озлился он нынче.

— Есть в катушке под корытом… — И Варя принесла обернутую тряпками винтовку, притрусила соломою у ног Игната.

Иногда где-то рядом рвались снаряды, дергалась дверь сарая, воняло жженым порохом, горелыми тряпками. Варя забегала к Игнату.

— Ну, как ты тут, мой острожник? Живой? — И поправляла на нем одеяло, расчесывала чуб и бороду. — Гонят наших казачков. Жмут, спасу нет. Глядеть страшно. Уж не казаки они, а на побирашек похожи — оборванные, голодные. На подводах — шатры, лежат там повалком. Не просят поесть, а из рук выхватывают, как перед погибелью. Что на белом свете делается! А на краю хутора дом сгорел. И никто не тушил, все в погребах сидят, как суслики в норках. Вот этот краснопузенький, Терентий, с дедом сундук выволок. — Варвара поднесла к глазам уголок завески. — Уходят наши хуторские, бросают все. Как нам быть?

— А куда уходить? — спросил Игнат. — Да и не ходок я…

— Боюсь я этого краснюка, — призналась Варя, поглядывая на дверь. — Следит он за мною. Пойду по воду, он из-за плетня выглядывает. Не затеял бы чего худого.

— Какой-то путлястый он человек. Земли ему, вишь, много захотелось. Чужой земли.

— Уж не на нашем хуторе хозяйствовать собрался? Придут наши, я его живо… чтоб под ногами не путался.

А вечером припожаловал Терентий. От двери бухнул:

— Поперли ваших к Черному морю портки обмывать в соленой водичке. Скоро выпьем с тобою. Я за победу, ну, а ты на помин души своих генералов.

— Ваших тоже немало полегло. Так что радости мало.

— Верно, — согласился Терентий. — Ваши на этом деле руку наломали. Рыжий такой из вашего отряда ловко шашкой орудовал. Мне повезло — конь его на дыбки встал, промахнулся рыжий, не то отчекрыжил бы мне ногу. — Терентий поглядел на дверь, подмигнул: — А хозяйка твоя, того… веселая бабенка. Родня?

— Нет.

— На такой и поджениться не грех. Хо-хо… Крепкая, что дубок, свежая, что вода родниковая.

Игнат почувствовал, как загорелись его щеки — вот уж об этом не думал.

Надолго установилась тишина. Отчетливо стало слышно, как поскрипывали колодезные журавли, чирикали повеселевшие воробьи. Рядом, в соседнем дворе, вскопали огород — запахло свежевспаханной землей.

Игнат впервые, дрожа всем телом, опершись на плечо Вари, прихромал к двери. Взглянул на чистое выжженное небо и качнулся от яркого света, зажмурился, прикрыл глаза ладонью. Веселая ребячья улыбка скользнула по его губам. Прислонился к косяку двери, расстегнул рубаху. Открыл глаза, поглядел на курень под соломенной крышей с голубыми ставнями, на усадьбу, что от колодца покато протянулась к зарослям ивняка.

Зло подшутила судьба, но не выкинула из жизни. С того дня он перешел жить в курень. В зальной просторной комнате стояли цветы, на окнах колыхались белые занавески; на полу — веточки чабреца. Было прохладно, тихо. Пахло щами, хмелинами. Казалось, вовсе нет войны.

— Я тебе костыль смастерила, — похвалилась хозяйка и подала суковатую, расщепленную надвое палку.

Варвара остригла Игната, бритвой соседа он побрился сам. А когда умылся, Варвара взглянула на своего постояльца, прошептала, округлив глаза от радостного удивления:

— Вот ты какой красивый, острожник, — прижалась к Игнату и жадно стала целовать его впалые бледные щеки. А потом бросилась в зал, упала на постель, уткнулась в подушку, сдерживая рыдания.

Назарьев, крепко ухватившись за костыль, оторопело глядел на хозяйку. Небось жениха вспомнила?

А ночью она долго ворочалась в постели в зале, взбивала подушки, вздыхала шумно. А потом кошкою скакнула в переднюю к Игнату. Упругой грудью толкнула и грудь, задрожала всем телом, горячо задышала в лицо Игнату.

— Ты прости… прости… Я рядом с тобою… Измучилась, истосковалась… — крепкими руками обвила шею.

Шептала в полночь:

— Все годочки мои я тебя ждала. Во сне видала — тебя. Как хорошо, что встретились мы… Хорошо-о…

Он мало-помалу начал ходить по двору. Глядел поверх низких яблонь и груш на немую степь, на блеклые бугорки за левадами. «А хутор наш там где-то, — определил Игнат по солнцу, — за бугром. Как теперь там отец и мать?» Пелагею вспомнил: «Выглядывает теперь из-за плетня, поджидает. Служивых выспрашивает: не видал, не слыхал?.. Ничего, обождет».

Варвара, как за дитем малым, ходила за Игнатом. Едва он оступался, как она тут же подставляла свое крепкое плечо, обнимала, будто ненамеренно, хохотала звонко, не оглядываясь на дворы соседей, не боясь пересудов. Игнат начал побаиваться ее ласки — жадной, исступленной. «Либо хочет, чтобы я насовсем остался?» — думал Игнат. Как-то за столом сказал шутливо:

— Вот ты меня в курень пустила, ешь со мною за одним столом и пьешь из одной кружки, а я — старовер.

— Чудно. — Варя усмехнулась. — Мне держать ответ на том свете. Теперь, похоже, все веры поравняют. А для меня — лишь бы человек по душе был. — И спросила: — Может, Советская власть в городах будет, а мы как жили, так и будем жить?

— Поживем — увидим.

Иногда Варвара, прослыхав про то, что в хутор ночью заявился казак-хуторянин, уходила прознать про своих, Возвращалась угрюмая.

— Ничего про наших не слыхать. Вроде бы в войско к Деникину пошли.

— Ну, а если жених явится? Что тогда? — спросил как-то Игнат.

— Поживем — увидим, — весело ответила хозяйка.

Варвара где-то раздобывала молоко, сало, муку. Пекла пирожки, блины, варила жирные щи, такие же, какие варила ему мать. Игнат ел и не мог наесться — так истощал и изголодался за дни болезни. Он чувствовал, как крепнут его руки, что ему хочется что-то делать. Он поднял упавшие плетни на усадьбе, сделал новую калитку. А когда начал подправлять сруб на колодце, Варвара предупредила:

— Если будешь ведро опускать — не бултыхай. Туда батянька опустил трехведерный бочонок меду. — И, шепча, призналась: — А на огороде у нас две ямы — с мукой и пшеницей.

Варвара не могла нарадоваться хозяйской хватке постояльца. Ловко он орудовал топором, косой-литовкою, чисто, будто бритвой острою, скосил траву на леваде. Она мельком, замечал постоялец, но часто оглядывала себя в зеркале, выгибалась, выпячивая грудь, одергивала юбку. Говоря о минувших днях войны, о гибели хуторян, о пожарах, она улыбалась, припоминая и находя и трогательном и печальном что-нибудь смешное и неуклюжее. Прошли страшные дни войны и разрухи и не вернутся, а счастье вот оно, рядом — Игнат, красивый, хозяйственный казак, заброшенный в хутор на ее счастье войною.

Игнат, превозмогая боль, старался: строгал, пилил, городил, — отплатить хотел хозяйке за добро, за хлопоты ее и заботы, а Варвара с каждым днем становилась с постояльцем ласковей, ближе, без обиняков признавалась в своих слабостях и желаниях. Из сундука она вытаскивала новые нарядные платья, яркие завески. В обновах ходила по воду, мыла полы, стряпала у печки. Замечая любопытный и, как ей казалось, осуждающий взгляд Игната, оправдывалась, улыбаясь виновато:

— Да и когда носить-то? Для кого беречь? — Она лизнула мизинец и провела им по широким бровям.

Ночью иногда Игнат чувствовал, что Варвара смотрят на него. В душе ее будто долгие годы копилась, бродила неуемная и буйная страсть и не находила выхода. Теперь Варвара дала ей волю, никого не боясь и ни на кого не оглядываясь — она была счастлива. Она, казалось, готова была до устали, до беспамятства миловаться с постояльцем. Черные ее глаза зазывали и как бы раздевали Игната.

Иногда Назарьев, будто осердясь на отца и мать за былое проявление над ним самоуправства, думал, что все они, бабы, одинаковы. Этим он как-то оправдывал своих родителей. Есть ли какой резон в том, с какою жить? Умела бы жена стряпать, стирать да детей рожать. Был бы в семье достаток и согласие. А Варвара что ж… дебелая, хозяйственная… Но за этими мыслями вспыхивали другие и, как холодной волной, гасили их. Игнат ненадолго обманывал самого себя. Там, за песчаным бугром, за полями, за лугами — родная станица, отец и мать. Часто он явственно видел, как по хутору, гордо запрокинув голову, вышагивает Любава — ладная, легкая, сапожки блескучие, подбористые. Трепыхается на ней косынка, в тяжелой косе голубеют ленты. Он слышал ее волнующий с придыханьем голос, чувствовал и сладко робел под ее озорным взглядом: «Нет, никто не заменит ее». И, остужая пыл хозяйки, говорил:

— Вода у вас жесткая, солоноватая. Ею полы мыть. Вот у нас в роднике — голубая, мягкая, пьешь и не напьешься. Голову помоешь, волосы — как пух лебяжий. — И он видел свой родник у реки под раскидистой вербой, как под зеленым шатром, видел голубую студеную воду, чувствовал запах сырого песка и нагревшихся от солнца, обступивших родник белесых лопухов. Если раньше Игнат с нетерпением ждал прихода Варвары в сарай, скучал по ее голосу и робкой ласке, то теперь старался уединиться. Строгал, приколачивал — и думал, вспоминал свою так неудачно сложившуюся жизнь.

Варвара ходила по двору увалисто, перегнувшись вперед, будто ее тянули к низу полные груди. Игнат отворачивался, старался казаться занятым, чтобы не разрушать своих так дорогих и вместе с тем тягостных воспоминаний. «Эх, ухи бы душистой, наваристой, с укропчиком… — все чаще думал Игнат, усаживаясь за стол. — Ничего у них нет — ни ручья, ни пруда. Давятся жесткой колодезной водой. Рыбьих хвостов-то, поди, в жизни не видали».

Обкапывая хилую яблоньку в саду, ударил по желтой глыбе земли, посмеялся:

— Супесь. Ну, что эта земля родить может? — с укором и жалостью поглядел на хозяйку. — Камни мягкие, ножа поточить не на чем.

Варвара сердито оправдывалась:

— Люди-то живут. И — ничего, с голоду не умирают. Видать, деды наши были дурнее ваших и не пошли вниз, к Дону.

С того дня хозяйка как-то вопросительно стала поглядывать на постояльца. Когда он чем-то был недоволен, — ушибал больную ногу, не находил нужного инструмента а сердился, — в глазах ее вспыхивал испуг. Она начинала суетиться, что-то искать, говорить угодливо, шепотом. И просила: «Не серчай. Не надо».

Чем реже отзывалась боль в плече и ноге, тем неодолимей тянуло Игната домой. Увидал во сне свой хутор, станицу, родную Ольховую. Катится она, волнуясь и вспениваясь, мимо хуторов и станиц. Склоненные ракиты и гибкая белая тала полоскают в ее волнах ветви, серебрятся крутые ковыльные прибрежья. Проснулся, вышел к колодцу, сел на сруб. Во рту пересохло. Припасть бы к родной Ольховой и пить, пить… Хотел было ночью сбежать тайком, воровски, в чем есть, но не мог. «Тяжко мне будет с нею. Надо уходить, иначе не уйду потом…» — решил он про себя. Намеревался сказать не раз, да все ум хватало духу, слона застревали в горле. И однажды за ужином, не глядя хозяйке в глаза, низко опустив голову, начал:

— Бедная сторона ваша. Ни речки, ни садов. Пекетесь вы тут, как на большой сковородке. — И замолчал Игнат, отодвинув ложку. Потом — неторопливо и глухо: — Ты, Варя, прости… но уйду я. Сердце изболелось. — Поскреб ногтем стол. — Спасибо тебе, что, что… не кинула…

Варвара, оглушенная, растерянная, вылезла из-за стола. И пошла, ссутулясь, опустив руки, неуверенным шагом. Наткнулась на лавку. Как слепая, нащупала подоконник, облокотилась о него и долго глядела в темень, будто издалека поджидала дорогого путника.

— Я боялась… как я боялась вот этого… Бросаешь одну…

Проплакала она всю ночь, обливая горючими слезами грудь Игната.

— Не выживу, — шептала она. — Как же одна буду? Изведусь. Все тебе у нас не нравится. Не глянулась я тебе. И зачем ты свалился на мою голову? Жила бы я одна спокойно. Ждала с войны своих. — И навзрыд: — А я к ворожке ходила, приворожить хотела…

Поднялась, раскосмаченная, выскочила в переднюю комнату:

— Господи, что это я? Господи!

Добрая Варвара, но чем, чем и как заплатить ей за добро?

Больно было Игнату смотреть в ее заплаканное лицо. Но и легче от того, что правду сказал, сказал про то, что томило и мучило его долгие дни.

— Небось дети есть? По ним извелся? Скажи. Я вижу.

— Нету.

— Так чего тебе надо? Чего?

— Я пропишу, Варя, что и как… Может, моих стариков никого в живых нету. Вот я и пропишу… — Игнат говорил и не верил в то, что вспомнит, напишет.

— Погодил бы…

— Пойду.

— А если опять войском пойдете, забегишь? Помнить будешь?

С утра Варвара начала стряпать — напекла пирожков, пышек. Вытащила из сундука отцовские штаны и рубаху. Взглянув на заплаканные от дождя окна, достала из плетенного из лозы сундучка старинного покроя накидку-венцераду.

— Не надо, — тихо попросил Игнат.

На проводы пришел Терентий. Ввалился он с шумом, стуча костылем и палкою. Кинул на середину комнаты новые ботинки.

— Зачем? — спросил Игнат.

— Бери, дорога твоя дальняя. Да и неловко казаку-фронтовику без обувки на родную сторону… Я себе лапотки сплету. Я к ним привыкший. Или у хозяина возьму старенькие, отремонтирую. Бери. — Терентий весело поглядел на уставленный тарелками стол, увидал рыбу, усмехнулся: — Хо-хо… Рыба посуху не ходит. — Вытащил из-под полы шинели бутылку самогона. — Хозяин мой раздобыл для такого случая.

«Небось возрадовался, что ухожу, — подумал Игнат. — Ботинки не пожалел. Либо к Варваре прилабуниться хочет…» И обидно стало. Будет возле Вари увиваться чужой человек.

Уселись за стол.

— Э-эх… — вздохнул Терентий. — Выпьем за встречу живых.

Варя старалась быть веселой, но это у нее не получалось — выдавал вздрагивающий голос, припухшие от бессонной ночи глаза.

Игнату не хотелось ни пить, ни есть. Поскорей бы вон из куреня. Покончить сразу со всем этим… Терентий жадно ел рыбу, обгладывая косточки.

— Давненько не едал… Вот вернусь домой… пойду с удочками… Эх, люблю. Хозяин мой говорит: «Хороший ты парень, мастеровой, а вот краснюк». — Терентий хохотал, должно быть стараясь развеселить хозяйку и постояльца.

Уходя, Терентий без улыбки сказал:

— Про разговор мой не забудь. Хотя жизнь сама тебе все покажет. Да. Не молись на своих генералов. Держись за Россию, как дите за подол матери. Ненароком потопаешь вон от нее — раздавят, как клопа. Ну, прощевай.

В полдень Игнат и Варвара вышли со двора. Игнат опирался на палку, Варвара несла на плече мешочек, советовала:

— Не спеши в дороге-то, а то опять сляжешь. А может, какую бродячую кобылку найдешь. — Она вытащила из-за пазухи маленькую иконку Георгия Победоносца, сунула Игнату в карман. Вздыхая, призналась: — Хотела я понести от тебя, да не вышло. Теперь бы сыночка ждала, радовалась. Не судьба…

Последние шаги рядом с Варварой… Скорее бы… Чтоб разом оторвать от сердца. Игнат слышал, как поскрипывали двери и ступеньки крылечек — соседи выходили взглянуть на провожатую с котомкой за спиной и хромого солдата. Игнат не поднимал головы и по сторонам не глядел.

— Весточку ждать буду, — неуверенно хваталась Варвара за последнюю надежду.

Было свежо, Траву усеяла роса. Над головой полыхала радуга, круто спускаясь за бугор. «Пьет воду, должно, в нашей Ольховой», — предположил Игнат.

На окраине хутора расстались. Обняла Варвара Игната в последний раз. Зашлась в крике. Не могла слова прощального сказать. Катились слезы по щекам, трепыхалась сбитая на плечи косынка.

— Прости, Варя, — просил Игнат, поглаживая дрожащими пальцами ее волосы. — Напишу я… — Вскинул мешочек на плечи и, прихрамывая, зашагал по твердой исколупанной дороге.

Долго и сиротливо стояла в степи Варвара. Теплый ветер сушил на ее опухшем лице слезы. Потом она неторопливо и устало подошла к окраинным дворам и скрылась в серых изгородях хутора.

Так бывает в непогодицу — сойдутся два человека ненадолго, укроются одной одежкой, прижмутся друг к другу, греясь обоюдным теплом. Но выглянет солнышко — и эти двое пойдут всяк своей дорогой. Еще долго будут они вспоминать этот день и час, чувствовать его тепло, а потом забудут — время безжалостно сотрет в памяти недолгую встречу. А бывает, помнят ее до последнего вздоха, да уж трудно вернуть былое…

Дороги войны — тяжкие, кровью политые. На них умирали, говоря последние предсмертные слова, на них коченели в стужу, изнывали от зноя. Но иногда вдруг в этой суровости всколыхнется зачерствевшая душа солдата, изголодавшаяся по женской ласке. Пройдут недолгие дни, недели — и запахнет солдат душу свою — его ждут дальние походы, где-то на безвестном хуторе родные и близкие, загореванная любушка, надежда неясная.

…Так свежи были следы войны. Чернели не успевшие затравенеть длинные бугорки у траншей и окопов, поблескивали гильзы, валялись обмотки. Игнат остановился у свежего холмика. Наскоро оструганный шашкою крест наклонился от ветра. Кто же нашел тут, у дороги под кустом шиповника, свой приют? То ли мобилизованный пехотинец из далекого края, то ли хуторской казак, что стоял насмерть за свою обгороженную ветхим плетнем усадьбу?

Смерчем пронеслась над полями война, иссушила огнем пахотные земли, попятнила выжженными кулигами. Казалось, и вкус-то у земли, должно быть, теперь другой — солоноватый от пота и крови.

Притухала жаркая зарница. Завиднелись тополя хутора Дубового, горбатый Красноталовый бугор в рубцах козьих троп, будто исхлестанный тяжелым арапником. Свалился Игнат под куст боярышника, из глаз его выкатились слезы. Милая родная сторонушка…


Рассвело. Тихо притворив дверь, Пелагея протопала по ступеням, загремела посудой в кухне-летнице. Ставен не открывала. «Думает, что я сплю», — решил Игнат.

В проеме двери он видел в верхнем углу большие темные иконы. Рядом с ними стоит и маленькая Варина — Георгий Победоносец. Пелагея иной раз крестится на угол, но, где взял муж маленькую иконку, ни разу не спросила.

Несколько месяцев Игната преследовал Варин вскрик отчаяния от нежданно свалившегося горя, ее вкрадчивый в тишине голос: «Весточку ждать буду». Не забыть ее жадных до бесстыдства ласк и сокровенных признаний. Небось замуж вышла, нарожала детишек, с утра до вечера бегает по хозяйству и про все минувшее забыла.

Долгой памятью о хуторе Суходольском были крепкие ботинки, подаренные красногвардейцем Терентием. Не пожалел мужик хорошего товару. Добрый человек.

И еще одна память о тех днях — закопанные под яблоней винтовка и наган, подобранные у самого хутора в траве. Приржавели теперь. Так и не понадобились за много лет.

Странное состояние было у Игната — очень хотелось спать, слипались глаза, а заснуть не мог. Вспоминал он былое и прежде, но никогда вот так — без сна, без роздыху с полночи до рассвета. В комнатушку к нему будто по очереди заходили старые знакомые, напоминая о себе, улыбались, подмигивали — и пропадали.

На проулке кто-то лениво проскреб чириками, кто-то неторопливо проехал верхом.

Послышался монотонный гул. Он нарастал, близился. Этот раздирающий душу рев в небе гасил все звуки и шорохи, вызывал неприятное чувство тревоги, возвращал к недавно увиденным страшным картинам — крови и горькому дыму пожарищ. Игнат приподнялся, глянул в щель ставни. Черною тучею, отчего даже потемнело во дворе, летели немецкие самолеты на восток, летели на восход солнца.

Вот и пришел новый день. Вот он с чего начался — с убийства людей. Каким он, этот день, станет к концу?

Игнат поднялся.

Загрузка...