— Нельзя-с, — сказал Семен, — нам это никак нельзя…
Сунув большой палец за борт своего узенького, застегнутого на все пуговицы пиджачка, он забарабанил сверху по борту остальными пальцами.
— Н-да, — сказал Гурин, — конечно.
Он поставил руку локтем на стол и, прикрыв нижнюю часть лица — подбородок и губы — ладонью, поглядел в окно. Его глаза серые, немного мутные, словно в них в самую середину зрачков попала капелька мыла и расплылась в них, не мигали, остановившись неподвижно; брови приподнялись, кожа на лбу, собралась в длинные через весь лоб тонкие морщины.
Лицо у Гурина было худое, отливавшее в болезненную желтизну. Желтая тонкая кожа, казалось, не имела под собой мяса, присохнув непосредственно к кости.
И когда он говорил или шевелил бровями, ясно было видно, как под кожей двигаются, надавливая на кожу, скулы, десны, височные кости.
Словно мертвую голову обтянули тонким эластичным пергаментом или тонкой резиной и заставили функционировать иссохшие мускулы…
В серых глазах огонь жизни мерцал тускло, как не своим, а чужим, отраженным светом. Глаза были как стеклянные— из мутного белесого стекла…
Гурин смотрел в окно, но то, что было видно сквозь окно, может-быть, только отражалось в этих потухших глазах, как отражался в них переплет оконной рамы, и не проникало глубже.
Будто и душа у него тоже застыла, засохла и потухла… И никакой мысли не было в глазах. Маленький изогнутый крестик — это отражение вертикальной и горизонтальной перекладины в оконной раме — блестел в них, все равно как блестел бы этот крестик на поверхности мыльного пузыря.
— Никак невозможно, — повторил и Семен, — сами посудите.
Он слегка подался вперед корпусом, все продолжая держать большой палец за бортом пиджака и барабанить сверх борта остальными пальцами. Потом пальцы его растопырились, и он крепко прижал их к груди.
Вытянув шею и уставившись на Гурина широко открывшимися глазами, он сказал:
— Будь я один, а то…
В глазах его было такое выражение, будто он просил Гурина обернуться к нему. Такое же выражение было и в его голосе.
И сквозь это выражение светилось в глазах что-то другое: словно он сомневался, слушает ли его Гурин и может ли принять к сердцу и понять то, что он ему говорит.
— Когда бы один… А то ведь возьмите: жена, теща-мамаша, дети…
Он выпрямился.
— Никак нельзя, — сказал он и крякнул, поднеся руку ко рту.
Крякнув, он сейчас же собрал пальцы в горсть — будто схватил в горст этот свой кашель.
Гурин повел глазами в его сторону слабо, медленно. У него словно не хватило сил повернуть голову так, чтобы глаза остановились прямо на Семене: зрачки глаз перекатились опять в обратном направлении, только чуть-чуть скользнув по фигуре Семена.
Вытянув руку по столу, он стукнул по крышке стола раза два пальцами.
— Гм, — сказал он, — так уедешь, значит?
Он опять поглядел в окно.
Брови у него шевельнулись и чуть-чуть сдвинулись.
— У еду-с….
— А когда?..
Семен вздернул плечи.
— Говорят, еще можно недели полторы.
Гурин кивнул головой.
— Через неделю будет поздно, — сказал он.
Он все смотрел в окно.
Его брови сдвинулись еще больше.
Семен вздохнул.
— Поздно, — повторил Гурин и, помедлив минуту, заговорил опять, придвинув к себе свечку в жестяном подсвечнике и ковыряя ногтем указательного пальца застывший на донушке подсвечника стеарин. Он говорил тихо, тянул слова и делал короткие паузы, когда стеарин плохо поддавался ногтю…
Казалось, движение его пальца находится в непосредственной связи с тем, как срываются с его губ слова, обращенные к Семену. Когда палец, сколупывая стеарин встречал сопротивление, и слова, казалось, спотыкались неожиданно, или обрывались совсем… И звучали опять легко и свободно, если палец благополучно преодолевал препятствие.
— У меня есть к тебе дело… Да… Видишь, ты каменщик?
— Каменщик…
— А хороший?
— Как сказать…
Семен пожал плечами.
— А, например, можешь вынуть камень из стены?
— Камень-с?..
— Да…
— Это какой-с…
И подумав секунду, Семен добавил:
— И опять же, какая кладка.
— Как какая кладка?
— Кирпич? — спросил Семен и пояснил сейчас же: — Кладка бывает разная. Изволите видеть…
— Нет не кирпич, — перебил его Гурин…
— Не кирпич?
— Нет.
— Дикий камень?
— Дикий.
— На цементе?
— На цементе…
— Теперь Семен знал, что ему отвечать. Заложив руку опять за борт пиджака, он сказал с уверенностью:
— Можно-с.
— Значит, и два камня можно вынуть?
— Можно-с. Лишь бы один, а там легко.
— Легко?
— Легко… Главное первый.
— А первый трудно?
— Опять же говорю, какая кладка.
— Можно, значить, например, в стену вмазать шкап?
Глаза у Турина сузились. Казалось, он что-то внимательно разглядывает на своем подсвечнике.
— А?
Голос у него стал немного хриплый. Он словно каркнул. — Можно, — ответил Семен.
— А потом заложить опять, и чтобы один камень вынимался, и его опять можно было бы поставить на место…
Семена будто кто неожиданно толкнул в грудь, он вздрогнул.
— А? — опять так же глухо и с хрипотой спросил Гурин, продолжая ковырять пальцем стеарин на подсвечнике.
— Можно-с.
— И не будет заметно?..
— Потайной, значит?
— Да.
— Можно…
Гурин вынул спички, зажег свечку и, поднявшись с кресла, запахнул халат.
— Пойдем за мной, — сказал он Семену, в первый раз взглянув ему прямо в лицо. Он сдвинул при этом брови и в его глазах глубоко сквозь их мутный блеск сверкнуло что-то острое, точно короткий луч. Но сейчас же он прикрыл глаза веками: он словно боялся, что Семен поймет и разгадает мысль, вспыхнувшую в нем в эту минуту и блеснувшую в глазах навстречу глазам Семена.
Но он все равно словно кольнул Семену душу этим взглядом.
Семен пошел за Гуриным, осторожно ступая на носках по паркетному полу. Ему казалось, что Гурин будто не доверяет ему.
Гурин решил остаться в городе на все время осады. У него на это были свои виды.
Что крепость может быть взята, он этого не допускал. Конечно, много побьют народа, но крепость останется все равно в руках храброго гарнизона.
А ему, Гурину, нечего бояться смерти.
Еще в начале осады он устроил у себя на дворе блиндаж, согласно всем требованиям военной техники. Дом может быть разрушен, но в блиндаже он обезопасен совершенно от всяких бомб.
Смерть может летать над городом, но в блиндаж она к нему не заглянет.
В блиндаже не было окон. Вход был устроен из подвального этажа дома. В случае разрушения дома, если бы обломки и щебень загромоздили вход, из блиндажа можно было проникнуть на двор и в сад по небольшому тоже очень надежному тоннелю.
Семен понадобился Гурину для того, чтобы сделать в толще подземные стены блиндажа шкап, где Гурин предполагал хранить деньги, вино и консервы.
Про деньги Гурин Семену не сказал ничего, но про консервы и вино объяснил. Он попросил даже Семена помочь ему уложить в шкап жестянки с консервами и бутылки с вином.
— А то мне одному не справиться, — сказал он.
Жестянок и бутылок было, правда, много. Видно было, что Гурин рассчитывает на долговременную осаду.
Пока Семен расставлял жестянки на полках, Гурин ходил взад и вперед по блиндажу медленными шагами, опустив голову и заложив руки за гарусный пояс своего халата справа и слева на бедрах.
В блиндаже был полумрак: свечку, чтобы было виднее, Семен поставил около себя на полу и совсем заслонил ее от Гурина.
Ни один звук не долетал сюда извне.
Только шлепали по каменному полу туфли Гурина; шлеп, шлеп — с равными промежутками.
Вдруг Гурин остановился.
— Семен!
Семен в то время стоял на полу, на коленях, разбирая консервы, отбирая в руку одни, отодвигая другие.
— А? — сказал он, поднимая голову и глядя вверх через плечо. Он отслонился при этом немного в сторону. Из-за груды жестянок сверкнуло пламя свечи. Расплывчатая тень сзади Гурина, падавшая от него на сырую от покрывавшего ее цемента стену блиндажа, вырисовалась теперь резко и отчетливо. Стена слабо заискрилась, и фигура Гурина тоже определеннее выступала из мрака…
Он стоял неподвижно за спиной Семена. Неподвижно чернела его тень на серой стене… И он казался таким маленьким перед этой громадной до самого потолка остановившейся за ним тенью.
Эта тень словно дожидалась Гурина, чтобы, когда он повернется и опять пойдет по блиндажу, двинуться за ним вдоль стены бесшумно и тихо.
— Так ты, значить, теперь когда идешь?
— После завтра…
— После завтра?
— Да.
— А ты не говорил никому, что у меня делаешь?
— Кому-же говорить…
— Никому?
Гурин качнулся слегка вперед, дернул было руку из-за пояса, но сейчас же оставил руку и совсем низко нагнулся к Семену.
— А! — произнес он у него над ухом тихо, почти шопотом, двинув при этом головой в его сторону. Говоря, он широко открыл рот и когда сказал, рот у него остался открытым.
— Никому, — сказал Семен… — Для чего говорить.
Рот у Гурина сомкнулся. Верхняя губа легла на нижнюю; губы подобрались и потом выпятились. Он пожевал челюстями и выпрямился.
— То-то, смотри!
— Знаю сам.
Гурин опять нагнулся.
— Что знаешь?
— Мало ли какие есть люди.
Семен, не вставая с колен потянулся за коробкой, раньше им отложенной в сторону, и вздохнул:
— Охо-хо…
Гурин дал ему поставить коробку на полку и все тем же потухшим голосом, все также раскрывая рот, как будто хотел крикнуть, громко спросил:
— Какие люди?
— Жулье.
Семен потянулся за другой коробкой.
Стоя склонившись над Семеном, Гурин закивал головой и зашептал:
— Да-да-да…
Потом более громко спросил:
— Так никому?
— Сказал же вам.
— Побожись.
— Ей Богу ж, Иван Петрович.
— Ну, хорошо… Верю, верю.
Черная тень сзади Гурина колыхнулась.
Гурин опять заходил по комнате.
Минуту спустя, он опять остановился на прежнем месте. — Ведь я чего боюсь…
Семен повернул к нему лицо.
— Ась?
— Воров, — сказал Гурин. — Обокрадут, что же тогда: помирать? Ведь я тут на все время остаюсь.
— Торговать будете?
Подумав немного, Гурин произнес несколько удивленно: —Чего?…
— Я говорю, торговать будете?
Гурин отрицательно качнул головой.
— Нет.
Семен опять повернул к нему лицо.
— Чего же так?
Гурин уставился ему прямо в глаза, вытянув шею.
— Нечем, брат.
И он пожал плечами, расставив локти.
— Нечем… А остаюсь… Ты думаешь, почему я остаюсь? Он вздернул брови и наморщил лоб.
Все также пристально глядел он в глаза Семену.
— Почему? — сказал Семен.
Он видел, что Гурин ждет от него именно этого вопроса. Он словно просил у него взглядом этого вопроса.
Гурин вынул руку из-за пояса и сделал рукою неопределенный жест.
— Нет, брат, ничего.
Немного он заикался. Глаза у него искрились. И вдруг Семен заметил маленькую-маленькую слезинку в уголке одного глаза. Слеза у него выступила, как иногда выступают слезы на морозе. Это Семен понял сразу. Во всяком случае Гурин не плакал. Он даже осклабился, растянув губы в какую-то странную трепетную улыбку.
— Все, брат, распустил… Говорят, у меня денег много. Какие деньги! Одному сто, другому триста. Все просят… Теперь вот для того и остаюсь: собрать надо… Да…
Он умолк опять на секунду, словно соображая что-то. Потом заговорил:
— И как получу, так сейчас и в банк, так и в банк — от соблазна.
Гурин только что убил Семена.
Он выстрелил в него из револьвера в то время, как Семен собирался стрелять в него.
Но Семен умел плохо владеть оружием… Он так долго тянул за спуск своего дрянного дешевого бульдога, что Гурин успел пустить в него одну за другой две пули.
Одна пуля попала прямо в руку, другая под сердце.
Семен не уехал из города, как говорил…
На четвертый месяц осады Гурин застал его у себя в блиндаже. Потайной шкап был открыть, на полу валялись жестянки с консервами…
Когда Гурин кинулся с револьвером на Семена, Семен тоже выхватил револьвер…
Тогда Гурин убил его.
Но прежде, чем выстрелить, он крикнул:
— Злодей! Вор! Что ты делаешь?..
— Сам злодей! — закричал Семен.
Гурин никогда не слыхал у него такого голоса. Он кричал, как исступленный. Он еще хотел что-то крикнуть и не мог, только закусил губу. Потом он засопел часто и быстро, широко раздувая ноздри.
— Злодей! — повторил он и заскрипел зубами.
Он прямо в упор смотрел на Гурина и вдруг щелкнул зубами, как волк, и опять раздул ноздри…
Гурину казалось, что он хочет кинуться на него и перегрызть ему горло. Дикой злобой горели его глаза. Дышал он тяжело и весь вздрагивал, точно буря, бушевавшая у него в груди и высоко поднимавшая грудь, сотрясала его всего… И у него не хватило сил совладать с нею.
Опять он попытался говорить и словно поперхнулся словом, словно у него вдруг захватило дух.
Губы растянулись, обнажив белые зубы… Опять скрипнули зубы.
— Злодей, сам злодей!..
Казалось, самое это слово «злодей», с которым он обратился к Гурину, было для него ненавистно, и он хотел растереть его зубами.
— Консервы, — заговорил он, наконец, — вино… На целый полк хватить. Там люди мрут… ранены… Все из последнего…
Семен выхватил револьвер.
Гурин нажал на спуск… раз, другой.
Он почти не слышал выстрелов… Выстрелы, казалось, хлопнули где-то внутри него неясно и глухо.
Перед глазами у него был никелированный ствол Семенова револьвера, и сейчас он видел только этот ствол. Он словно оглох в эти минуты.
Семен упал.
Он подошел к нему и нагнулся…
Семен хрипел и что-то бормотал между хрипеньем.
Потом он перестал бормотать и хрипеть…
Он умер.
С величайшим усилием Гурин вытащил его тело из блиндажа в подвал, вернулся опять в блиндаж и запер дверь на ключ.
Теперь он был один в блиндаже.
Он взобрался на кровать с ногами и сел, прислонившись спиной к стене.
Он не помнил, сколько времени он просидел там.
Он помнил только, как что-то зашевелилось вдруг у него в душе… Будто проснулось что-то и медленно приподняло веки.
И он сам вздрогнул и широко открыл глаза…
Необыкновенно ясно, будто Семен не умер, а был тут где-то, он услышал его хрипенье и то, что бормотал он среди хрипенья, лежа в луже крови.
— Разве я для себя… Я не за деньгами… В госпитале нужно вина…
А, так он, вон какой Семен!..
Он чувствовал, как под кожу у него забрался холод и как стучат зубы…
Вон он какой!.. А разве его узнаешь.
Он сидел, опустив голову, и боялся поднят ее. Он чувствовал, что Семен здесь, и он сейчас же увидит его, как только поднимет голову.
Но он сознавал вместе с тем, что не может не поднят головы.
Семен здесь, и все равно, сколько бы он ни противился, заставить его взглянуть на себя…
И вдруг он закрыл глаза ладонями, вскочил с кровати, согнулся, будто его хотели ударить, отнял потом от глаз одну руку и, вытянув ее вперед, побежал, путаясь в халате, через блиндаж к выходу в тоннеле.
Будто сам собой, помимо его воли, вырвался у него из груди громкий, во всю силу легких крик:
— А-а-а!
Казалось, вся душа его, потрясенная ужасом, рвалась с этим криком…
Он выбежал на улицу.
На улице был ад.
Рвались бомбы, сверкая ослепительно ярким огнем. Несли раненых. Среди грохота рвущихся снарядов слышались стоны.
Вон они те, за кого умер Семен…
Он его убил, Семена… Когда люди, за спиной которых он спасался в своем блиндаже, умирали от недостатка в питье и пище, он наслаждался вином и консервами…
На мгновенье он стал себе гадок. Словно человеческую кровь пил он у себя в блиндаже.
И тут ему вспомнилось какое-то бранное слово, крикнутое ему когда-то одним из его должников.
Он остановился…
Будто кто-то назвал его по имени… Но он еще не мог определенно воскресить в памяти тот момент и то слово.
И вдруг он вспомнил.
Вот оно: «людоед».
Огромная бомба хлопнулась на противоположной стороне площади, вырыв глубокую, сажени в две, яму на месте разрыва.
Он подбежал к краю этой ямы и стал неподвижно. Теперь ему хотелось смерти… Ему казалось почему-то, что и второй раз сюда может попасть снаряд.
Подняв голову и крепко захватив в пальцы воротник халата, он прошептал с мукой:
— Господи! возьми меня…