— Зиновьев, стой!
И с этими словами поручик Крюков закинул поводья на луку седла и поспешно сошел с лошади. Когда он слезал с лошади, он все время смотрел в сторону, вниз и, очутившись на земле, в густой траве, доходившей ему до колен, сейчас же нагнулся, опершись ладонями о колени вытянул шею, сдвинул брови, приблизив лицо совсем к траве… Он что-то пристально рассматривал в траве.
Зиновьев, ехавший за ним сзади, тоже остановил лошадь и тоже посмотрел туда, куда смотрел Крюков.
Но он ничего не увидел в траве… Солнце поднялось уж довольно высоко, от кустарников на траву падали узорчатые тени, казавшиеся почти синими сквозь тонкий дымчатый пар, поднимавшийся от травы. Ярким пятном, такая же синяя, резкая, лежала на траве тень от склоненной фигуры Крюкова.
— Что там? — спросил Зиновьев.
В эту минуту Крюков повернул к нему лицо.
— Кровь, — сказал он и широко открыл глаза. Он умолк, смотря на Зиновьева немного тревожно, чуть-чуть открыв рот… Потом глаза его скользнули мимо Зиновьева, куда-то вдаль, брови опять сдвинулись, лицо приняло сосредоточенное выражение…
Он сомкнул губы, и видно было, как он стиснул зубы: желтоватые худые щеки в тех местах, где они прилегали к деснам, образовали складки — словно присосались к деснам.
Это была первая кровь, которую он видел здесь…
Он понимал, конечно, что прибыль сюда не ради прогулки, но сейчас его будто что толкнуло в грудь, когда он заметил дрожащую на тоненьком стебле совсем еще молодого ковыля эту яркую как рубин каплю крови…
Чья это кровь — их или наших — его не интересовало в эту минуту…
Его поразил только «вид этой крови».
Кровь была свежая и вся в свету солнца… маленький-маленький красный шарик… И на вершине шарика золотой искоркой горело солнце… Точно кровавый глазок смотрел на него из травы.
Зиновьев подъехал ближе.
— И то кровь, — сказал он. — А ну-ка дальше.
И, толкнув лошадь, продвинулся мимо Крюкова… Его лошадь шла по траве, качая головой, косясь исподлобья, и била хвостом по бедрам… Ее одолевали комары, сейчас же окружившие всадников, как только они остановились.
Крюков молча стал взбираться в седло.
— Вот еще! — крикнул Зиновьев, обернулся к Крюкову, оперся рукой о круп лошади и проговорил, блестя глазами, при чем губы его, когда он говорил, все время подергивала улыбка.
— Они?.. Крюков, ты как думаешь?
Слова у него словно путались в этой улыбке; в углах губ собралась слюна. Что-то почти радостное было в его лице; он коротко мигал веками и дышал с остановкой, будто чувство, наполнившее его грудь, мешало дыханию. Крюков по-прежнему был серьезен.
— Нужно идти по следу, — сказал Зиновьев.
Крюков наклонил голову.
— Конечно, пойдем, — произнес он. — Жаль только, что мы ничего не захватили с собой, кроме револьверов.
— Это ты про винтовки что ль?
— Да.
— Хорошо и револьверы.
Зиновьев говорил так, будто торопился. На минуту у него в глазах даже мелькнуло что-то, точно он опасался, как бы Крюков не вздумал возражать…
И Крюков заметил это и заметил потом, как опять радостно блеснули глаза Зиновьева, когда он согласился с ним, что нужно идти по следу. Будто он, Крюков, мог не согласиться…
Зиновьев сейчас же двинул лошадь вперед и уже более не поворачивался к Крюкову и ехал молча теперь впереди Крюкова, все время поглядывая то направо, то налево.
Через каждые три-четыре шага попадалась трава, обрызганная кровью.
В одном месте трава была примята. В траве валялась окровавленная тряпка.
— Тут, верно, делали перевязку.
Крюков и Зиновьев опять остановились.
— Лежка, — сказал Зиновьев, словно он говорил про раненого зайца.
Дальше уже пришлось ехать, руководясь исключительно лишь замятой и еще не успевшей как следует выпрямиться травой… По зеленому травяному морю точно бежала тоже зеленая, только немного потемней полоска, где, очевидно, прошел раненый.
Крови не попадалось больше.
Зиновьев и Крюков стояли на краю почти отвесного обрыва.
Сейчас под ногами их лошадей, аршина на полтора вниз, над обрывом нависал громадный серый камень. По камню ползли тонкие перепутавшиеся плети повилики; бледно-розовые цветы повилики пестрели по камню вперемежку с нежными, такими же бледными листиками.
Мягкие желтые блики падали на камень от солнца, там и сям прорвавшего горячими лучами зеленую стену кустов орешника, густо зеленевшего по краю обрыва.
Низ обрыва был весь еще в тени.
И трава там была росная, темно-зеленая. Только кое где блестели, как стеклянные брызги, капли росы.
У подошвы обрыва бурлил ручей. Целой волной шел от него густой утренний пар и полз вверх по обрыву между травой и кустами, редея и расползаясь во все стороны, словно застревая в кустах и в траве.
Дальше за ручьем расстилалась степь. Она вся курилась от волновавшегося над ней тумана…
И оттуда, сверху с обрыва, где стояли Зиновьев и Крюков, она казалась, правда, как море или озеро широкое, необъятное… Что-то блеснуло по ту сторону ручья с небольшого пригорка прямо в глаза Крюкову — точно на мгновение пропрянула в воздухе узкая серебряная полоска… Серебряная полоска словно родилась из воздуха и сейчас же опять потухла, ушла в воздух и снова вспыхнула через секунду… И на этот раз уже не погасла мгновенно так же, как мгновенно вспыхнула, а задержалась над пригорком, чуть-чуть переливаясь вдоль от края и до края расплывчатым то голубым, то синеватым переливом.
— По нас целят! — крикнул Зиновьев. — Берегись!
Он качнулся в седле немного назад и потом в сторону. Его лицо чуть — чуть побледнело.
Над пригорком вспыхнул розовый огонек, словно кто чиркнул спичкой. Потом раздался выстрел, — будто треснуло что-то громко или хлопнул кнут. Резкий подорванный дребезжащий, звук.
Пуля шлепнулась о камень, в самый край, выбивая искры. Порядочный кусок камня отвалился и медленно покатился вниз по обрыву.
Слышно было, как по пути он задевал за другие камни, и они катились с ним дальше, цепляясь друг задруга, увлекая новые камни.
Зиновьев и Крюков соскочили с лошадей.
И едва они успели это сделать, над ухом у Зиновьева, совсем близко, как ему казалось, что-то свистнуло отрывисто и коротко.
Потом он слышал, как пуля щелкнула в кустах по веткам и листьям…
Торопливо схватил он лошадь за повод и отвел в кусты.
Лошадь сейчас же нагнула голову, пробовала щипать траву, но ей мешали удила… Она попыталась избавиться от них, ворочая между ними языком и медленно двигая челюстями. Удила глухо стучали о зубы… Потом она опять схватила траву и стала втягивать в рот, все время путаясь удилами, три или четыре стебелька, какие ей удалось сорвать.
Крюков тоже поставил свою лошадь в кустах.
— Надо его атаковать, — сказал Зиновьев.
— Их там двое, — заметил Крюков, — я видел… Да и потом как мы их атакуем? Видишь, какой обрыв. А за ручьем болото… А если обойти, — они разве станут нас дожидаться?
Опять свистнула пуля и сейчас же почти с ней одновременно — другая… Выстрелы слились так, будто один выстрел вылетел из другого.
— Двое и то, — шепнул Зиновьев, останавливая глаза на Крюкове.
Он и сам не знал, для чего он заговорил шопотом… Будто враг, спрятавшийся за пригорком, мог его слышать.
— Ты их видишь? — спросил Крюков.
Зиновьев отрицательно покачал головой.
— Их двое, — повторил Крюков, — и они нас тоже плохо видят, еще хуже, чем мы их, потому что солнце бьет им почти в глаза.
И вдруг он схватил Зиновьева за руку одной рукой, а другой рукой указал в сторону пригорка.
— Вон они, — сказал и он. — Видишь?
Теперь и он тоже понизил голос… Он все не выпускал руки Зиновьева, крепко надавливая на его пальцы…
— Вон, вон, гляди…
Внезапно он шатнулся.
— Опять целятся…
И он медленно разжал пальцы и выпустил руку Зиновьева.
Потом он совсем неожиданно для Зиновьева, будто что его толкнуло, вскочил, поднял против груди, согнув в локте, левую руку, так что локоть на сгибе приходился ему в уровень с губами и закрывал губы, откинулся немного корпусом назад и прицелился из револьвера, положив его барабаном на сгибе локтя…
Хлопнул выстрел.
Реденькая синеватая дымка на мгновение, точно легкая скомканная газовая паутина повисла против дула револьвера и сейчас же растаяла…
Зиновьев тоже выстрелил.
За своими выстрелами они не слышали выстрелов противников — видели только, как вспыхнули за пригорком один за другим два огонька.
Затем они, как по уговору, переглянувшись и не сказав ни слова, перебежали от кустов к краю обрыва, спрыгнули вниз и залегли за камнем.
Нагановские револьверы бьют замечательно точно и на сравнительно порядочное расстояние.
Но и при учебной стрельбе иногда сфальшивит рука или глаз.
А тут приходилось стрелять не по деревянной мишени, а по врагу, вооруженному, по-видимому, очень хорошо… Приходилось защищать свою жизнь…
В первую минуту всякие другие соображения у Крюкова отошли на задний план.
Неприятелю, правда, было трудно целить по нему и Зиновьеву: мешало солнце. Солнце должно было светить прямо в глаза этим невидимым врагам, скрывавшимся в густой траве за бугром… Все выгоды позиции были за ним и Зиновьевым. Но разве может спорить револьвер с винтовкой. Впрочем, он и об этом мало думал: о том, что у врага винтовки, а у них револьверы… Запав за камнем и сняв для предосторожности шапку, пристально, не двигаясь, смотрел он на бугор…
Несколько раз ему казалось, будто там что-то краснеет в траве и шевелится… Тогда он напрягал зрение, вглядывался еще пристальней, сжав плотно губы, наморщив брови, не шевелясь, не двигаясь… Но у него начиналась резь в глазах, то красное, что шевелилось в траве, превращалось в круглое радужное пятно, выплывало из травы и плыло медленно навстречу его напряженному взору, совсем застилая зрение.
А когда он переводил глаза на траву, около себя, радужные круги выплывали и над травой, и трава казалась не зеленой, а жёлтой…
Через минуту он опять останавливал глаза на бугорке?..
Вот он — этот бугорок… И за ним притаилась смерть и зорко смотрит и ждет своего времени…
Злость поднималась в нем и какая-то ожесточенность. И казалось ему в эту минуту, если он ненавидит кого-нибудь в мире, так только тех двух, укрывшихся за бугром. Почему они спрятались там и сидят, и не выйдут, и сторожат, не поднимет ли головы он или Зиновьев…
Небось, ведь знают, что у них с Зиновьевым только шашки да револьверы. А у них — винтовки. Струсили, значить. Им овладевало нервное состояние. Он сознавал, что еще несколько времени, — и он не вытерпит, вскочит опять, как тогда, на ноги и что-нибудь крикнет… Всего насколько минут лежал он за камнем, но ему уж было невыносимо лежать так — точь-в-точь как когда лихорадка и лежишь на кровати, и всякое положение, которое принимаешь, кажется томительным…
А там в траве? шевелится что-то… Это верно. Это они— хунхузы, это их красные кофты. А свои шляпы они, видно, тоже сняли, чтобы не привлечь на себя выстрелы, Вон, вон… опять.
Блестящее маленькое колечко загорелось на солнце в траве, на вершине бугорка…
Это дуло… Прямо в лицо смотрит Крюкову… И как близко…
Отодвинувшись на локтях немного назад от камня, он положил револьвер на край камня. Еще раз вспыхнула в нем злоба, словно горячее пламя лизнуло сердце…
«Ага… Показался-таки».
Неторопливо, все отодвигаясь от камня, чтобы дать простор руке, он навел револьвер и замер…
И все в нем замерло. Даже дышать он перестал… Прямо-прямо в центре колечка стала блестящая точка на конце револьверного ствола…
Мгновенная радость охватила душу и сейчас же ушла, оставив мозгу одну мысль: «теперь попался».
Свалив немного револьвер на бок, он потянул за спуск.
Выстрел стукнул…
Человек в красной кофте, словно его подкинуло снизу, вскочил на вершине бугра, прижимая к груди руки, и сейчас же повалился назад, на спину.
Крюков не промахнулся.
Это был меткий выстрел, и Зиновьев крикнул ему.
— Чисто!
Потом он так же, как и Крюков, лег на живот, положил револьвер на край камня, подложив ладонь левой руки под локоть правой в которой держал револьвер.
— А другой — мой, — сказал он, повернувшись к Крюкову.
Крюков ничего не ответил.
Он вынул портсигар, закурил папироску, но сейчас же бросил ее в сторону и стал рассматривать свой револьвер, как будто видел его в первый раз, сосредоточенно и внимательно…
Затем нахмурил брови и положил револьвер, как раньше, на край камня, на прежнее место.
Хунхузов было двое.
Один из них теперь был убит.
Другой сознавал, очевидно, что дальнейшая перестрелка может окончиться трагически и для него.
Он решил ретироваться в степь.
Была ранняя весна, и степь только что оделась травой… Ни идти, ни ехать незамеченным по ней было невозможно…
Китаец придумал незамысловатый способ обезопасить свое отступление…
Он взвалил на плечи своего убитого товарища и, согнувшись под тяжестью его тела, насколько можно быстро, направился в глубь степи.
Он рассчитывал, вероятно, что нагановская пуля окажется недостаточно сильной, чтобы ранить его сквозь его ужасный щит.
Но труп, видно, был не под силу китайцу, или он устал, или тоже был ранен… Он очень торопился и оттого, что торопился, спотыкался на каждом шагу…
Зиновьев пустил ему пулю вслед, но промахнулся… Выстрелил во второй раз — и опять промах.
Он повернулся к Крюкову и сказал:
— Не могу…
Лицо у него покраснело, губы нервно передергивались…
— Стреляй ты…
Крюков стоял неподвижно и молча смотрел на удалявшегося китайца.
Ему он хорошо был виден, т. е. не сам тяжело ступающий и спотыкающийся китаец, а тот другой мертвый, который висел у него на спине…
Он видел его лицо, запрокинутое назад, его длинную, худую желтую шею. Ворот кофты был расстегнут. Широкая грудь сильно выпирала вперед. На солнце блестели, как белая кость, его голые, с задравшимися штанами, колени;
— Стреляй, — опять сказал Зиновьев.
И так как Крюков все медлил, прицелился сам, но сейчас же опустил руку с револьвером.
— Все равно ничего не будет…
И он передернул как-то криво всем лицом и стал часто-часто кусать нижнюю губу.
Крюков поднял револьвер…
Необыкновенное спокойствие сошло ему на душу. Убил одного — почему не убить другого. Ведь это — враги.
Теперь у него не было ни злобы против китайца ни радости, что китайцу вряд ли удастся уйти от его пули… Душа словно опустела… Словно все, что волновало ее, улеглось и успокоилось…
Не торопясь, спокойно и уверенно стал он наводить револьвер, повел им сначала немного вправо, потом вниз и, плавно закруглив, стал поднимать кверху.
Это был его способ верно брать мушку.
Он никогда не останавливал мушки на цели; он только подвигал револьвер планомерно к цели, нажимая в то же время на спуск.
И когда мушка приходилась прямо против цели, курок у него падал точно сам собой…
Редко, когда он делал промах, — разве если волновался.
Но сейчас он был спокоен.
Он знал, что на таком близком расстоянии его пуля все равно достала бы китайца, если бы попала в грудь трупа. Но для большей верности он решил стрелять в труп немного ниже шеи.
Он уже готовился спустить курок, и вдруг ему показалось, будто лицо трупа исказилось страданием и мукой.
Это было так неожиданно, что он невольно вздрогнул и опустил револьвер.
В эту минуту Зиновьев крикнул:
— Ты его только ранил!..
Зиновьев был бледен как полотно…
Крюков почувствовал, как дух захватило у него в груди.
— Но ведь я видел, как он упал, — проговорил он растерянно.
Он сам не сознавал, что говорит.
Он даже не взглянул на Зиновьева… Он теперь ничего не видел, кроме этого желтого, искаженного болью лица… И он говорил, не отводя глаз от этого лица. Голос Зиновьева звучал в его ушах словно откуда-то издалека.
— Смотри! Смотри! — прошептал Зиновьев.
Желтое лицо сморщилось, губы раскрылись слабо, медленно и сомкнулись опять.
— Болван! — закричал Зиновьев во все горло, будто китаец мог его понимать.
— Болван! Да ведь он живой… Идиот!
— Он, вероятно, принял его за убитого, — сказал он Крюкову… — Может, с ним был обморок…
Затем он быстро вскочил на лошадь…
Взбираясь в седло, он крикнул.
— Нужно их захватить обоих.
За ручьем было болото, спуск к ручью был крут как стена…
Но они и в овраг спустились и перешли потом болото…
Им, действительно, удалось захватить обоих хунхузов.
На другой день им говорил старый капитан Радынский:
— Охота была и лошадей мучить по камням да по болотам и самих себя… Стреляли бы… Ведь он сам, небось, должен был понимать, что делает. Зачем вы не стреляли? И особенно вы Крюков: вы такой хороший стрелок…
Почему он не стрелял?..
Крюкову показалось, что все, что он ни ответит капитану, не будет настоящим ответом… Теперь он и сам не мог уяснить себе, зачем он тогда опустил револьвер.
И он ничего не ответит Радынскому.