Костер догорал.
Угли покрылись пепельно-серым налетом. Только когда от широкой теперь совсем темной низины тянуло ветром угли с краев начинали рдеть чуть-чуть сквозь пепел молочно-розовым светом. Синие огоньки вспыхивали то там, то тут между углями; над ними на мгновение, трепетно дрожа, загорались острые язычки красного пламени и сейчас же гасли, словно уходили вниз, в угли.
Марченко взял сырую ветку с оторванными листьями и разгреб немного угли.
Угли сразу вспыхнули ярко, точно глянули из золы и пепла… Кое-где затрещали еще не прогоревшие как следует листья и сучья; золотое пламя широкими ясными языками занялось в двух-трех местах над углями. Угли разгорелись еще ярче… Горячий огонь слизнул, казалось, с них покрывавший их пепел и наполнил их насквозь до самой сердцевины.
Несколько углей с сухим звенящим треском покатились в разные стороны.
Марченко подгарнул один уголек поближе к себе, разбил сверкавший в зеленой траве как рубин огненный: кусочек ударом ветки надвое и, захватив сразу потускневший осколок прямо в пальцы, перенес его на трубку. Потом стал раскуривать трубку, быстро отдувая и опять втягивая щеки, чмокая губами и вперив глаза неподвижно в костер прямо перед собою. Только брови у него чуть-чуть шевелились.
Уголек разгорелся, отсвечивая на медной оправе трубки и на пальце Марченко, которым он придерживал крышку трубки.
В трубке около самой головки заклокотало и захрипело, точно там забралась вода. Видно было, как табак горой выпирает из трубки.
Марченко пальцами сбросил уголек на землю и осторожно прикрыл крышку трубки.
Затем он лег, как лежал раньше, поставив левую руку локтем на землю и подперев щеку ладонью и стал курить, вынимая изредка изо рта трубку и пуская дым струей вниз в траву…
Елкин встал и пошел прочь от костра.
На траве от костра дрожал слабый отблеск, и сейчас же как встал Елкин поперек освещенного места легла его тень. В свету были только его ноги; спина различалась смутно и неясно.
Елкин сделал два шага; освещенное место сразу очистилось от тени. Фигура Елкина пропала в темноте, будто он провалился сквозь землю.
Через минуту он появился опять в освещенном пространстве. Теперь уже его тень лежала сзади него двумя расплывчатыми косыми полосами, тянувшимися от его ног и сливавшимися таким же расплывчатым мутным пятном на границе света и тени.
В руках Елкин держал охапку хвороста.
Он бросил хворост на угли и сел на прежнее место.
От хвороста повалил черный дым, сначала реденький, потом все гуще.
Между хворостом забегали огоньки; сухие ветки затрещали. Потом ветки вспыхнули разом.
Мгновенно осветилась фигура Елкина. Черная уродливая тень протянулась от него, дрожа, волнуясь, то укорачиваясь, то удлиняясь, — сообразно тому, разгоралось ли, или ослабевало опять пламя костра.
И по самому Елкину пробежали тени— от деревьев, от Марченко, от кустов.
Тени переплетались, сливались в одну общую, почти сплошную тень, то закрывая всего Елкина, то разрываясь и оставляя пятно света на его лице, груди, руках, коленях.
Марченко вынул изо рта трубку, повернул голову в сторону и сплюнул.
Потом он расправил усы снизу большим и указательным пальцами, собрав их сначала над усами в щепоть и затем разведя в стороны — указательный в левую сторону по левому усу, а большой — по правому.
— Елкин!
— Ну?
Елкин качнулся немного на бок, оперся рукой о землю и глянул из-за пламени на Марченко, сдвинув брови и сощурив глаза.
От огня лицо у него было совсем красное. Каждая морщинка была видна. Пламя костра переливалось у него по лицу, освещая более ясно то подбородок, то конец носа, то щеки, то лоб.
Марченко смотрел вниз, продолжая разглаживать усы и каждый раз, как его пальцы продвигались по усам, сдвигая и опять раздвигая брови.
— Ем, — сказал он и вскинул глаза на Елкина, задержав свои пальцы у углов рта. Глаза его теперь были неподвижны и широко открыты. Красные края век казались еще краснее от огня. Брови высоко поднялись над глазами и тоже, казалось, застыли.
— Ем, — повторил он, — гм…
И вдруг, мигнув веками, прямо в упор уставился на Елкина.
— Елкин!
Брови сдвинулись, кожа на лбу собралась в морщины.
— Дай-ко трубочки! — сказал Елкин.
— Ты знаешь, о чем я сейчас думаю?
— Ну?.. — опять сказал Елкин, протягивая из-за костра руку и смотря теперь уже не на Марченко, а на его трубку.
Трубка у Марченко лежала в траве около камней.
Марченко молча подал ему трубку.
Елкин сунул трубку в рот и засопел ею торопливо с присвистом.
— Погасла? — спросил Марченко.
Вместо ответа Елкин только отрицательно покачал головою, не переставая сопеть трубкой.
Марченко крякнул и, наклонив голову, забарабанил пальцами по прикладу винтовки.
Винтовка лежала с ним рядом, стволом к ногам. Приклад приходился почти над локтем.
Марченко глядел на приклад немного с боку, скосив глаза. Несколько раз он принимался насвистывать что-то потихоньку, но сейчас же голос у него обрывался, и он опять крякал отрывисто и еще чаще и дробней, чем перед тем перебирал пальцами по прикладу.
— Думал я, — заговорил он, наконец, медленно поднимая глаза от приклада, — насчет того, какой у нас рай и какой ад.
На секунду он умолк, потом поднес указательный палец ко лбу и продолжал, сейчас же отнимая палец:
— Например — святые… Ихние святые такие, можно сказать, что даже понять нельзя, сказать… Одна жуть… Стало-быть, у них все по-особенному.
Он умолк опять и стал смотреть в огонь.
И вдруг всего его словно передернуло. Он затряс головой и произнес, кривя губы, будто видел в огне что-то, на что не мог смотреть без чувства гадливости и некоторого страха:
— Прямо — гадость…
И снова передернул плечами… И по лицу у него тоже пробежала судорожная дрожь.
— А ты их видел? — спросил Елкин.
— Святых-то?
— Да.
— Как же не видел! Видел я и говорю пану:
«— Ваше благородие, неужли же такие были?»
А они:
«— Спроси у него!»
Взяли и сейчас ему плеткой — тык в пузо. Потом говорят:
«— Это ихние черти».
Потом подумали немного.
«— А может, говорят, и святой!»
«— Отшельник?» — говорю.
А какой тебе отшельник! Рот, это до ушей, глаза как у рака, ножки маленькие-маленькие, как два хвостика.
Однако думаю: у всякого свое… Да…
«— Отшельник?» — спрашиваю.
А они:
«— Лесовик».
Взяли и ушли.
Елкин выколотил трубку о каблук и подал ее Марченко.
— Может и отшельник, — сказал он совсем равнодушно, лег на спину, заложил руки за голову и, согнув одну ногу в колене под острым углом, закинул на нее другую.
— И как тебе сказать, — продолжал Марченко: —берет меня жуть. Как ночь, так сейчас и начинается. Думаю: вот тут мы сейчас сидим, а может когда они тут ходили. Может и сейчас какой где ходит. И не то что жутко, а как тебе сказать… Станешь засыпать, конечно перекрестишься.
Господи Иисусе Христе… Да… И вот же, ей-богу, будто проваливаешься, проваливаешься все равно как куда в твань, в болото. И сейчас, значит, тут тебя лягушки облепят, всякие гады… Все равно как ползет к тебе что-то и кругом сырость и тьма и не знать что… Только не наше…
— Конечно, — откликнулся Елкин сонным голосом.
Левая нога, закинутая на коленку правой, сползла у него с колен, и он держал ее теперь, как и правую, согнув под острым углом.
Подметки его сапогов скользили по сухой, обгорелой траве, ноги выпрямлялись сами собой. Он чувствовал, что стоит ему только вытянуться — и он уснет сейчас же.
И он, едва сапоги начинали скользить, подгибал сейчас же ноги, то одну, то другую.
— Ты спишь? — окликнул его Марченко.
— Не, — отозвался Елкин.
Голос у него был все такой же сонный. Говорил он словно нехотя; слова у него сочились как вода.
— Спишь, вижу, — сказал Марченко.
Он недовольно шевельнул бровями и отвел лицо в сторону.
Потом брови у него сдвинулись, и лицо стало хмурым.
Он снова замолчал.
Но, видно, ему было не под силу сидеть так и молчать. Что-то бунтовало внутри его и рвалось изнутри наружу. Пока он только сдерживал себя, и то, что шумело и ныло у него в душе, лежало пока как под тяжелым камнем.
Но камень давил душу.
— Елкин!
— А?
— Я говорю, как же это?
И он приподнялся на локти и посмотрел на Елкина и потом через него вдаль, в тьму ночи.
— Люди же ведь они или нет?..
Елкин промычал что-то невнятно.
— Люди-то они люди, — заговорил Марченко, — а только я думаю так: есть мир, земля. А они совсем особо. Они чужие.
— Эге, — сказал Елкин, быстро поднялся, сел и стал протирать глаза.
— Чего «эге»?
Марченко нахмурился.
Елкин протер лицо и поглядел на него.
— Ты про ихних святых что ль?
— Тфу!..
Марченко сплюнул и замолчал.
— У каждого своя вера, — сказал Елкин.
Марченко продолжал молчать.
— Примерно скажем католики — продолжал Елкин, — или другие какие.
— Я не про то, — заговорил опять Марченко. — Я говорю: нельзя этого понять, т. е. их. Ведь человек он?
— Тутошний, значить?
— Ну, тутошний человек, известно.
— А Бог у всех один?
— Один.
Елкин опять лег на спину.
— Ну, спи, — сказал Марченко: —я посижу.
Костер опять начал погасать. Но ни Елкин ни Марченко не подкинули в него дров. Елкин лежал навзничь, растянувшись во всю длину, одну руку подложив под голову, а другою прикрывая глаза.
Марченко, сидя на корточках набивал свою трубку, смотря неподвижным взглядом поверх трубки в догоравшие угли.
Минут через двадцать Марченко позвали в санитарную палатку.
Он растолкал Елкина и ушел.
На перевязочном пункте стояли три палатки: одна — для легко раненых, другая — для тяжело раненых, а третья, где находился «батюшка», для безнадежных.
Марченко не знал, что его заставят делать на перевязочном пункте.
Его не отправили ни в ту, ни в другую, ни в третью палатку.
Ему сказали:
— Марченко, слушай внимательнее, что тебе скажут.
— Слушаю-с, — сказал Марченко.
— Ты знаешь, что такое значить «харакири»?
Он подумал минуту и ответил:
— Никак нет!
Тогда ему объяснили.
Он понял не совсем ясно. Но он понял во всяком случае, что японцы в трудную минуту жизни распарывают себе живот.
Это привело его в большое недоумение.
Он слышал, что «банзай» по-японски значит «ура» или «с нами Бог».
Но зачем японцы кричат «банзай» перед тем, как распороть живот?
Будто это очень приятно Богу, когда распорешь себе живот.
И он ответил не сразу, когда его спросили:
— Теперь ты понимаешь, Марченко?
Это харакири ударило его как обух по голове…
Несколько секунд он стоял неподвижно, вытаращив глаза.
Слова говорившего с ним прозвучали в его ушах ясно и отчетливо и вдруг зашумели, и загудели в голове, как глухой звон далекого колокола.
Эти слова словно спугнули и заглушили, и залили как волной все его мысли.
Но он скоро оправился.
В первое мгновенье из глаз его даже пропала, точно уплыла назад куда-то вдаль, фигура стоявшего перед ним человека в синем длинном сюртуке с серебряными пуговицами.
Потом пуговицы опять блеснули, и худое лицо врача словно стало вдруг к нему ближе, чем он видел его перед тем…
Ясно и отчетливо прозвучали опять в его ушах слова:
— Теперь ты понимаешь, Марченко?
Эти слова, потонувшие в его душе, словно вынырнули из глубины и отдались в ушах как эхо.
Конечно, он понимает.
И он ответил:
— Так точно, ваше скородие!
— Понимаешь? — переспросил врач.
Он повторил:
— Так точно, ваше скородие!
И выкатив глаза, уставился прямо в глаза врачу.
Он стоял неподвижно, вытянувшись и прижимая руки вдоль швов на штанах.
— Час тому назад, — продолжал врач, — к нам привезли одного раненого японца. Он — офицер.
Врач вскинул на него глаза.
— Слушаю-с, — сказал Марченко.
Он уже догадался, что ему хотят поручить что-то делать с этим офицером и ставят ему на вид чин пленника.
— Мы поместили его отдельно. Сестра не спала две ночи. Перевязки пока ему долго не потребуется, но я полагаю, что он, пожалуй…
И при этом офицер, сжав руку в кулак и выставив вперед большой палец, опустил руку и потом сделал ею движение снизу-вверх по животу…
— Вчера как раз у нас был такой случай. Понимаешь?
— Так точно.
— Ты за ним последишь.
— Слушаю.
Врач повернулся в сторону и крикнул:
— Иванов!
Из палатки выскочил фельдшер.
— Проводи солдата к японцу.
Фельдшер махнул Марченко рукой и пошел прочь от палатки, на ходу вытирая руки о края своего белого фартука, который он тоже подхватил на ходу.
Марченко направился за ним.
В пустой офицерской палатке, где лежал раненый японец, горел фонарь.
Фонарь стоял прямо на полу.
Неровное пятно желтого света маячило слабо около фонаря на земле.
В углах палатки густилась тень.
Ярко белела чистая, очевидно, только что застланная, еще сохранившая следы складок полотняная простыня на походной койке.
Свет от фонаря падал прямо на простыню.
Японец лежал на койке навзничь, протянув руки вдоль тела поверх байкового серого одеяла.
Марченко, прямо как он вошел, бросилась кисть его руки, желтая, как сырой намокший песок.
Рука была неподвижна. Свет фонаря освещал ее немного сбоку вдоль, и в этом месте она была чуть-чуть посветлей…
Марченко перевел глаза на лицо японца.
Голова раненого глубоко утопала в подушке, и в тени его лицо казалось совсем коричневым, как прелое яблоко. Лоб чуть-чуть лоснился.
Гладко остриженная голова на темени будто провалилась, потому что сейчас же около лба в теменной впадине лежала тень.
Марченко видел, как тихо шевельнулись его веки и потом что-то блеснуло, как зёрнышко стекляруса, под веками и сейчас же потухло.
Марченко остановился у входа, опустил руки по швам и сказал, немного заикаясь:
— Здравия желаю, ваше благородие.
Он не привык рассуждать, глупо или умно он говорит, — он всегда говорил, что ему приходило в голову.
Лежи в палатке, вместо офицера, японский солдат, он, разумеется, заговорил бы с ним как-нибудь по-иному…
А что поймет ли его японец, или нет— в данную минуту это было для него все равно.
Но он заговорил бы с японцем непременно, потому что чувствовал, что не должен молчать… Едва он вошел в палатку и увидал японца, в голову ему опять полезли старые мысли целым ураганом…
А он не хотел этих мыслей.
И сейчас он отгонял от себя эти мысли этою своей фразой…
Как всегда, перед офицером, он вытянулся в струнку и вперил свои глаза в лицо раненого.
Он чувствовал, что делается что-то внутри его, — что-то клокочет и рвется наружу… Охватывает душу что-то непонятное, глубокое, беспредельное…
И он стоял, вытянувшись, прямо держа голову, стиснув зубы, почти затаив дыхание… Точно то чувство, которое охватило его всего в эту минуту, могло вырваться из сознания вместе с дыханием…
Вон он, этот человек, маленький, желтый, совсем непохожий на других людей.
Чем он живет, зачем живет? Откуда появился в мир? Кто его Бог?..
Он закусил губу.
Ему уже казалось, что он нашел в себе ответы на эти вопросы… Они клокочут в груди… Он теперь испытывал действительно, будто он вошел куда-то, куда он не может войти спокойно, потому что там, куда он вошел, гадко, как около ползучего гада.
Снова блеснули зернышки стекляруса, перекатились под коричневыми веками в его сторону.
Точно маленькая змейка свернулась под одеялом и смотрит.
Одеяло заволновалось на груди.
Марченко бросил взгляд на то место, где японец держал руку, желтую, худую, с длинными пальцами.
Руки уже не было.
Он перевел глаза на лицо.
Господи, сколько ненависти в этом лице, в этих глазах, ставших вдруг большими! Ненависть горела в глазах и озаряла лицо. В каждой морщинке, в каждой складке притаилась ненависть.
И вдруг японец сбросил одеяло.
Марченко видел, как японец повел глазами в его сторону и остановил их на нем… И теперь ненависть в его глазах была какая-то особенная, торжествующая и ликующая.
— Банзай!
Что-то блеснуло в руке у японца.
Марченко все понял.
Он бросился к нему и схватил его за руки. Крепко он стиснул обе его руки около кисти. Японец разжал пальцы… Марченко поспел как раз вовремя.
Из правой руки на одеяло выпало что-то маленькое, блестящее.
На другой день утром Марченко говорил врачу:
— Ваше скородие, не оставляйте более меня с ними.
Он даже руки поднес к груди и сжал их крепко, переплетя пальцы.
— Почему?
— Противно, ваше благородие.
И по лицу его видно было, что ему точно противно.
— Хорошо, — сказал врач.