Зачищенный насухо Поль-Эмиль уже не подвластен брожению. Отныне пирующим придется перейти на безводную диету. Но в желающих недостатка нет: жесткокрылые, жуки-кожееды, сверлильщики, мелкие чешуекрылые бабочки. Они принимаются за волосы.
На страницах этой книги мы ни разу не пытались вызвать смех или даже улыбку, подтрунивая над Полем-Эмилем Луэ, великим музыкантом и трогательным персонажем. Ни при жизни, ни с момента смерти он не казался нам гротескным.
Вот почему, описывая скелет, — к состоянию которого он планомерно приближался, — мы не упомянули о растительности. Ибо почти лущеная человеческая голова с истаявшим лицом и редкими пергаментными клочками, на которые храбро набрасываются огневки-аглоссы (с уходом третьего звена удалившиеся, но, похоже, не очень далеко; вот они снова здесь), почти голый череп, где — более или менее на своем месте — все еще держатся пучки волос некогда жившего человека, неминуемо вызывает смех.
Я только что провел эксперимент. Пока мои дети спали со всей энергией, которую подростки способны приложить к этому виду деятельности, я украсил Марию-Луизу париком, поставил ее на стол, за которым они обычно завтракают. И стал ждать их реакцию.
Реакцией был смех. Все уважение, смешанное с остатками первобытного ужаса, которое обычно вызывает выбеленный череп, вмиг пропало; Мария-Луиза превратилась в клоунессу. Правда, парик, который мне удалось найти, оказался ирландским клетчатым беретом с подшитой синтетической шевелюрой рыжего цвета, что, возможно, и нарушило чистоту эксперимента. Но образ, который являл Поль-Эмиль до того, как его волосам нашлось кулинарное применение, все равно был гротескным: при виде остаточных отростков жизни, отчаянно цепляющихся за голую кость, вспоминались малобюджетные фильмы ужасов или жалкие ухищрения лысого, который пытается скрыть наготу черепа жидкими волосинками, перекинутыми с затылка.
Итак, в результате длительного процесса Поль-Эмиль наконец очистился. Сарай постепенно избавлялся от неприятных запахов: оставался лишь пресноватый затхлый душок, конечно, не дух святости, в котором роза смешивается с ладаном, но запах вполне сносный. Скелет был припорошен пылью, образованной не из частичек кожи, а из экскрементов букашек, яростных полировщиков; эту пыль, стремившуюся собираться в кучки и забиваться во все костные полости и пазухи, вскоре пожрет последнее звено, а именно звено Tenebrio obscurus. Да, Темный хрущак принадлежит к незаметным, но повсеместным особям, вынужденным убирать мусор, устранять грязь и доводить скелет до такого состояния, в котором хотелось бы его увидеть, входя в комнату.
Первый раз Поль-Эмиль Луэ спустился в подвал в день своей смерти.
До этого он зашел в комнату, некогда занимаемую Бюком. В ту самую комнату, где — на сей раз ему удалось выбросить из головы воспоминание о крючке для шляпы.
Поль-Эмиль знает, что в постыдной спешке любовники собирались на скорую руку. Повсюду остались их следы, вещи, эти противные намеки на их существование, которые, к счастью, не испоганили сарай. Так, например, в комнате Бюка: флакон из лаборатории «Фрезениус». Поль-Эмиль знает, на какую полку он был поставлен, и не удивляется, что он все еще там: предмет не первой необходимости, когда сбегаешь как подлый мерзавец.
Выходя, он замечает на полу около большого письменного стола едва початую полулитровую бутылку водки «Выборова»; наверняка волшебное зелье, благодаря которому жизнь негодяя, как по волшебству, преображается и становится автофиктивностью неизвестного гения.
Он внимательно читает, а чтение букв всегда требовало от него усилий, — но не саму инструкцию, а ее краткое содержание, напечатанное на каждой стороне прямоугольной коробочки с флаконом пропофола. Эмульсия для инъекций и перфузий. Он ее выпьет, должна подействовать, особенно вместе с «Выборовой». Соблюдать указанную дозировку. Хранить при температуре не выше 25°С. В доме прохладно. Внимание! После введения препарата не управлять транспортным средством. Прав нет, к тому же он будет мертв: две уважительные причины. Хранить в недоступной для детей месте. Детей тоже нет. Перед употреблением встряхивать. При вскрытии флакона или ампулы строго соблюдать правила асептики. Использовать только в условиях стационаров медучреждений. Название лаборатории Фрезениус Каби.
И фраза приятеля Бюка, анестезиолога: похоже на молоко, но пить невозможно. Однако придется. И в этот момент ему в голову приходит мысль о подвале.
Он долго ищет ключ, наконец вспоминает, что все ключи, которым не нашлось применения, он сложил в один ящик, как только переехал сюда. Многие из них — последние напоминания о дверях, которые они когда-то открывали. В старом доме ключи часто переживают соответствующие им двери. Они как бы вдовцы, думает Поль-Эмиль. На какое-то время он зарывается в металлическую груду, выискивая те, которые по виду напоминали бы подвальный. На кухне производит первый отбор, отметает слишком тонкие, слишком новые, ключи от замков с так называемой повышенной степенью надежности. На какое-то время эта работа его полностью поглощает. Поглощенный этой работой, ведущей к смерти, он забывает о самой смерти.
Поль-Эмиль спускается в подвал с четырьмя ключами-кандидатами. В подвал можно попасть только снаружи. Еще одно холодное утро, мерзкая промозглость, ветреная и сырая.
Он не может подавить в себе чувство гордости, отмечая, что среди четырех отобранных им ключей оказался подходящий. А ведь при жизни говорили, что он непрактичный.
(Практичный, да не очень; придется возвращаться в дом за фонариком.)
Подвал — что расстроило, хотя и не удивило, — был пуст: все бутылки вывезли или, возможно, кузина Фермантана не пила вино. Уже на выходе Поль-Эмиль высветил лучом закуток и на всякий случай заглянул в него.
Счастливое наитие, которое избавило от похода в магазин. В закутке закутка он обнаружил едва различимую (поскольку ее наполовину прикрывала старая газета) единственную бутылку, утаившуюся от наследника.
Выйдя на свет, Поль-Эмиль расшифровывает этикетку. На порченной временем, влажностью и плесенью этикетке можно прочесть название Sauternes, château Sigalas Rabaud, угадать отметку premier cru classé и год 1959. Остальное не разобрать; наверняка: Препарат применяется только в условиях медицинского стационара, назначается врачом, имеющим специальную подготовку по анестезиологии и реаниматологии. Это, так сказать, в виде предположения.
План Поля-Эмиля — план самоубийцы, утратившего надежду и лишенного воображения. Выпить полбутылки вина, чтобы опьянение прибавило решимости и убавило сознательности. Потом проглотить разом пятьдесят миллилитров пропофола. Затем, если действие окажется не молниеносным, допить вино, из горла, как последний обормот. Вкус у пропофола мерзкий, он испортит вкус сотерна, но можно, напротив, надеяться, что вкус сотерна смягчит вкус пропофола. В худшем случае остается еще водка — как контрольный выстрел.
Надо зайти в дом за штопором, а еще задать себе вопрос: сыграем ли мы в последний раз?
Поль-Эмиль чувствует, что в этом жесте есть что-то театральное, последнее прости товарищу по жизни, последняя нота гения — но ведь театр без зрителей… И потом, он питает к этому инструменту смешанные чувства, не понимая, спас тот ему жизнь или сгубил.
Помявшись, Поль-Эмиль все же садится за рояль. Гладит белые клавиши, думая о слоне (эта мысль не оставляет его с самого детства).
Он играет меньше минуты. Он мог бы выбрать сонатину — эдакий ироничный бис, но не выбрал. Он играет, для себя одного, семь последних тактов Тридцать второй сонаты, те самые, которые не доиграл для слушателей на последнем концерте. Он поступает так не из честности по отношению к публике, которая заплатила за свое место, поскольку публика уже ушла домой, ни для себя, готовящегося умереть, ни для рояля, не имеющего ничего, кроме души, которую он, Поль-Эмиль, ему одалживает. Допустим, эти последние такты он посвящает духу Людвига ван Бетховена (1770–1827), который уже через час будет не намного мертвее, чем он сам.
Ничего не забыть. Взять с собой ключ от дома — пускай думают, что он в отъезде, на гастролях, и полицейские, увидев незакрытую дверь, не вздумают заглянуть внутрь. Флакон анестетического средства — в карман куртки. Штопор — в другой карман. «Сотерн 1959» он бесцеремонно — разумеется, не зная, что для вин это был феноменальный год, — хватает за горлышко. «Выборову» сует под мышку.
Ему не хватает духу заняться уборкой сарая. Его не очень волнует, что о нем подумают и каким он, видите ли, останется в чужой памяти: фортепианным гением или неопрятным хозяином. Он сделает то, что ему остается сделать, без особого воодушевления, без ностальгии и без какого-либо сожаления о временах, которых себя лишает и которые заранее ненавидел; мысли о том, чтобы выровнять ситуацию, исправить ошибки, изменить подход, ему невыносимы.
На какой-то миг он все же решается — в виде утешения — на легкую символическую месть: лечь, закрыть глаза, расстегнуть штаны и очень сильно подумать о Жозефине. Но едва он успевает себя задействовать, как к образу о Жозефине прибавляется образ крючка для шляп. Поль-Эмиль оставляет затею, застегивается.
И наконец приступает к осуществлению своего плана с такой же уверенностью, с какой исполнял произведение, храня в уме все этапы его развитая. Выпивает половину сотерна, оказывая ему честь пластиковым стаканчиком; ничего не понимая в вине, он только зря переводит пенный продукт: не нюхает букет с ароматом коринфского винограда и цукатов, благоговейно не смакует, долго не ждет неожиданного послевкусия. Сразу переходит к пропофолу, от которого рот искажается в гримасе — до этого мы и не представляли, что Поль-Эмиль может быть безобразнее себя самого. И в конце — как он себе и предрекал — надирается как последний обормот: остатком сотерна, а поверх — водкой.
Вы скажете, что Поль-Эмиль Луэ был всегда одинок? Несомненно. Но именно теперь он испытывает истинное одиночество, какое испытаем и мы, если смерть откажет нам в неожиданности, вероломном ударе или истощенном мозге. Он был бы не менее одинок, если бы любимая женщина держала его за одну руку, дорогой друг — за другую и звенья почитателей толпились у его изголовья. Но истинное одиночество — всеобщее, мы разделяем его с нашими врагами, предками, неандертальцем и, возможно, с забиваемой свиньей. Но мы никогда не задумываемся об этом, а посему несметное множество других одиноких существ не приходят подержать нас за руку.
В грязном сарае — никого; никто не оплачет, никто не узнает! Как говорится, печальный конец, особенно для бутылки сотерна, которая прождала полвека.
Теперь осталось уже недолго.