Поскольку теперь вы уже не боитесь трогать тело нашего распростертого товарища, поднимите ему веко. Как вы можете заметить, глаз утратил свою прозрачность. И вам не терпится узнать, почему эти очи, некогда столь живые, ибо так живо поглощали свою ежедневную порцию нотных знаков, отныне решительно угасли. Дело в том, что их заполнил калий; чтобы стекловидное тело — объясняют нам ученые — оставалось прозрачным, в нем должно быть очень мало ионов (ион калия — экие мы невежды! — это такой большой катион). После смерти клеточная мембрана, утрачивая былую непроницаемость, начинает постепенно пропускать ионы, которые попадают в стекловидное тело и делают его мутным. Вот почему.
Так, в течение недели ионы калия мигрируют в стекловидное тело. На этом, кстати, основан весьма несложный и наиболее точный метод датировки смерти. Следующая манипуляция мне очень нравится, дозвольте мне совершить ее самому. Передайте мне, пожалуйста, тот шприц. Следите внимательно за моими действиями, вы сможете повторить их, когда следующий труп достанется вам. Я втыкаю иглу в уголок, сюда, в мышцу глазного яблока. Я знаю, в первый раз у всех складывается впечатление, что для пациента эта операция окажется крайне болезненной, но не забывайте, пожалуйста, с кем мы имеем дело. Я очень аккуратно делаю пункцию (кровь и ретинальные клетки не должны примешиваться к забираемой пробе). Мадемуазель, отправьте это в лабораторию. Они знают. Они будут взбалтывать, гомогенизировать, использовать ионоселективные электроды, это уже не наша работа. И через несколько часов, но все же не меньше восьми–девяти, измерив концентрацию калия, они скажут нам, сколько времени назад несчастный испустил дух. В этой информации мы вообще-то и не очень нуждались, нас влекла, разумеется, одна лишь жажда познания. Ответ лаборатории только подтвердит наше предположение: приблизительно шесть с половиной дней истекло с того момента, как музыка была окончательно избавлена от воздействия неотразимого Поля-Эмиля.
Хотя, возможно, не совсем. Слух, в сто крат чувствительнее нашего, мог бы в непосредственной близости различить тысячи слабейших звуков — шипение, урчание, бульканье, — которые производит разлагающаяся плоть. Настоящая конкретная музыка, но ей явно недостает творческой и организаторской человеческой воли. Это уж точно. Но для неподготовленного слушателя она не менее приятна, чем шум ласкового сентябрьского ветерка в старом осиновом парке. В обиходе подобное шептание также называется музыкой. И в этом смысле Поль-Эмиль — музыкант до кончиков ногтей, до мозга костей — музыкален не больше и не меньше, чем вы или я, когда придет наш час.
В музыкальном мире важны два–три конкурса, не более.
А единственный мир, который принимается в расчет, это мир фортепианный, мир пианистов.
Конкурсы трудны, потому что на кон ставятся гениальность или талант, слава или репутация, королевский Альберт-холл или театр в Обюссоне. Жизнь или смерть.
Участвующие в них пианисты исчерпали всевозможные премии, выше этого ничего нет. И теперь живут в ожидании конкурса, который проходит раз в пять лет. У них один шанс из двадцати. Если они его пропустят, то уже навсегда.
Они прилетают со всех континентов. Музыка не смягчает нравы: музыканты ненавидят друг друга с первого взгляда. Конкурс длится две недели. Через две недели один из двадцати прикончит остальных. Понятно, почему чувства не отличаются благожелательностью. Каждый делает вид, что интересуется остальными, их карьерой, их учителями, успехами. Но лишь для того, чтобы их разоблачить или сокрушить их же сомнением в собственных учителях и успехах.
На две недели их запирают в красивом загородном имении. Комнаты светлые и очаровательно старомодные. Шкафы приятно пахнут пчелиным воском и черешневой древесиной, выбранные со вкусом гравюры на стенах имеют более или менее явное отношение к музыке: портрет Брамса или Маргарита за прялкой. Кровати высокие. Резвиться в них никто не будет, разве что в одиночку, даже если с каждым конкурсом пианистки оказываются все более симпатичными, а пианисты — все менее дряхлыми.
Здание достаточно просторно, чтобы вместить двадцать однокомнатных звукоизолированных номеров с двадцатью одинаковыми инструментами. В театре, восхитительном кондитерском царстве рококо, их ждет конкурсный рояль. Одни номера расположены на втором этаже, другие — на четвертом. Распределение стало предметом тайной и ожесточенной борьбы, поскольку одни считали, что подъем на два лишних пролета обеспечит им прекрасную мини-гимнастику, гарантирующую хорошую форму в заветный день; другие — что следует, напротив, экономить силы и оберегая предплечье, не перегружать ложки за десертом.
Один из этих двадцати номеров так и не будет обжит, зря потратились.
За́мок — собственность то ли государства, то ли царствующей фамилии, не очень понятно. Все мероприятие называется Конкурсом имени Принцессы Астрид.
По прибытии пианисты получают программу, которую им предстоит выучить. Кроме произвольного произведения, — которое они выбирают самостоятельно и иногда из тех, что отрабатывают годами, — от них требуется исполнить рапсодию Листа (виртуозность), сонату Гайдна (артикуляция), пьесу Берио (современная музыка). И — предмет всеобщих треволнений — третью часть концерта-сюрприза, который многообещающий фламандский композитор Ван де Виле написал специально по этому случаю.
Сады и парки, как мало он их видел! Самое большее — подозревал, что они существуют. Один садик находился прямо у дома, где прошло его детство; о садике сохранилось очень мало воспоминаний. Иногда мать водила его туда. Однажды пришлось расчищать подступы, потому что вход был загроможден настоящей баррикадой из магазинных тележек, вывороченных дорожных знаков и сорванных вывесок: накануне вечером в районе забавлялись дети старшего школьного возраста.
Другой раз в песочнице он нашел шприц. И уже собрался использовать находку в игре с другими ребятишками, когда мать вырвала ее у него из рук в своих мечтах она видела сына вовсе не врачом, а прорабом.
Позднее тропические джунгли музыки с их неисчерпаемым изобилием оказались более привлекательны, чем сады и парки. Его познания в области зеленых насаждений ограничивались садами под дождем (Дебюсси), волшебным садом (Равель), закрытым садом (Форе предоставил ему возможность в тринадцать лет аккомпанировать очаровательной певице старше на семь лет, и та взволновала его не только своим меццо), старым садом Лили Буланже, светлым садом ее же авторства, садом Долли (снова Форе) и садовой росой Кеклена, который был учеником Форе (опять Форе), а еще садом. в который выходил Энгельбрехт, Дезире-Эмиль.
Из этого видно, что Поль-Эмиль мало что понимал в парках à la française[2]. Но по сути, для него любой клавир был как парк. В нем встречались отдельные рощицы, просторные лужайки. Работая, можно часами прогуливаться по одной и той же аллее, по-свойски проходить через тенистые и высушенные солнцем места, наведываться к дубу, в который всякий раз ударяет молния, и возвращаться к фермате, где приятно отдохнуть после прогулки, наслаждаясь умиротворенностью совершённого аккорда, эдакого удобного шезлонга.
Одним словом сады и парки или то, что обычно понимается под этими словами, хлорофилл кустов и крон, птичьи трели и крики, гравий на аллеях и прочие лужайки, его совсем не интересовали. Если он и пересекал их по пути в консерваторию или к Фермантану, то сам того не ведая: в такт шагам закрытый для мира мозг повторяя отрывок к предстоящему занятию.
Понадобилось вмешательство принцессы Астрид, чтобы он в каком-то смысле был приговорен к садово-парковому заключению. Покидать имение запрещено, а внутри — никаких тебе тротуаров, никакого асфальта — естественной среды для такого горожанина, как он. И вот, едва получив программу конкурса, он отважился выбраться в парк с опаской, которую не умеющий плавать выказывает на краю большого бассейна.
Открытое его потрясло. Он стал совершать немыслимые поступки: дышать в полную силу — грудь раздувается, запахи, которые он не может определить, свежая зелень на ложе из гумуса, перечный аромат этих блестящих соцветий, названия которых он не знает, — все это ударяет ему в голову и чуть ли не кружит ее. Он открывает для себя шаг фланера — это он-то, для которого ходьба уже давно свелась к перемещению от одного инструмента к другому. Он поднимает голову, высматривает в ветвях что-то мелькающее: рыжая шубка белки, яркое оперенье сойки, пламенеющий хохолок дятла.
Он решительно отворачивается от замка, в котором надрываются девятнадцать фортепианных каторжан. Запоздалое лето — утренняя пронзительность, вечерняя благость — застает его в парке, на заре и в сумерках; он сидит на скамейке и кутается в ночь, где отсутствует музыка и остались одни лишь запахи, шорох листвы, шуршание живности.
В первый день он брал с собой конкурсные произведения. Он и так уже знал наизусть почти всё: одного рассеянного прочтения нот достаточно, чтобы вспомнить. Работа над концертом Ван де Виле не намного труднее. Один час — чтобы прочесть и перечитать, еще один — чтобы мысленно настроить пальцы. К чему проверять на клавишах? Проверять — попусту тратить время, ведь его влечет парк. В первый раз он услышит концерт, когда будет его играть: жюри наверняка оценит свежесть исполнения. Мысль о конкурентах, которые терзают себе память и пальцы, корпя над клавирами, не вызывает у Поля-Эмиля даже тени улыбки. Это поденщики, издавна приученные покорять музыку. Для него же музыка никогда не была цирковым животным, неприятелем, вызовом. Музыка — его амниотическая жидкость. Он в ней плавал еще до того, как появился на свет. Даже произведение, написанное накануне, ему в каком-то смысле уже знакомо: удивить его не может никакая музыка, он сам себе музыка. И гордиться тут нечем: это так, и все.
Увидев его в первый день, музыканты, не знавшие его раньше, чуть не рассмеялись. Экий уродище. До чего же неловкий, скованный. Кажется, только и думает, как держаться, куда деть болтающиеся при ходьбе руки. Но те, кто встречал его в Париже или в Москве и слышал его игру, сказали им, зря смеетесь. Когда он сядет за инструмент, члены жюри увидят эту постоянно влажную губищу, лошадиную челюсть и необузданные зубы, готовые вот-вот выскочить, шишкастый лоб, уже теряющий волосы: это и есть Поль-Эмиль, уродство, которое само себя пугается и пытается от себя избавиться, подбородок скрадывается и ускользает, скулы лезут на виски, глаза разбегаются в разные стороны… Членам жюри будет так неловко, что они постараются смотреть мимо: а именно на руки. Руки пианистов редко бывают уродливы. Редко, но все же бывают. Руки Поля-Эмиля толстые, пухлые, с распухшими суставами и сплющенными ногтями; обычные деформации в результате слишком ранних и бесконечных занятий на инструменте, как, например, искривление последней фаланги мизинца, приняли у него почти тератологические размеры. Его руки — одновременно разлапистые и паучьи, а из тыльной стороны ладоней и из пальцев торчат бурые волоски: не то зрелище, которое можно выдержать долго. Поэтому члены жюри, избегая мало прельщающей согбенной и грузной фигуры, отвратительного лица, противных рук, обратят взоры внутрь себя, сконцентрируются и под покровом век оценят единственное, что стоит учитывать в Поле-Эмиле: его игру.
Знающие говорят тем, кто прилетел с других континентов: Do not laugh. 不要笑. Lachen Sie nicht. Ne riez pas. 笑わないでくだちい. He смейтесь.
Во время обедов и ужинов, единственных моментов, когда конкуренты встречаются, Поль-Эмиль выказывает себя славным товарищем, веселит собратьев шутками и загадками, которые лет десять-пятнадцать тому назад вычитал на фантиках карамельных батончиков. С тех пор они представляют для Поля-Эмиля альфу и омегу юмора. И не надоедают. У меня для тебя две новости; одна хорошая, другая плохая. Начну с хорошей: я нашел твои очки. А вот плохая: после того, как на них наступил. Он знает анекдоты про теноров и альтистов, которые для пианистов все равно что крашеные блондинки или бельгийцы для французов. Он даже может рассказывать их на разных языках, исключая те, что построены на игре слов и понятны лишь французам. Конкуренты смеются: над анекдотами или над ним — непонятно.
После еды все отправляются опять трудиться. Он спит часок, после чего идет в парк высматривать дятлов и белок и мечтать.
Всякий раз, когда какой-нибудь пианист разрешает себе прерваться на четверть часа и выбирается в парк, он видит там Поля-Эмиля. Так, со временем выясняется, что Поль-Эмиль вообще не занимается в предоставленной ему студии. Одни успокаиваются; другие, самые хитрые, тревожатся. Выстраиваются гипотезы: блефует, занимается ночью, хочет выбить нас из колеи, получил программу раньше всех. За столом кому-то показалось, что курьезный персонаж неравнодушен к некоей Анастасии, ее прекрасной коже и голубым миндалевидным глазам; он даже начал за ней ухаживать. Некоторые циники были бы не прочь, если бы она ему уступила, проникла бы к нему в спальню и согласилась бы вывести его на чистую воду или изнурить. Дверь Поля-Эмиля остается закрытой, никто к нему не стучится, он ночует в одиночестве.
По вечерам ложится и сразу же засыпает. Впервые, как когда-то в детстве, он ждет сон в тишине, без мелодий в голове. Как будто вся музыка оставила его, освободив место для тихих природных звуков, которые проникают через открытое окно. Но он не беспокоится, прекрасно зная, что музыка не может покинуть его. Захоти он в этом увериться, ему достаточно попросить, чтобы память отобразила конкурсные произведения, и они являются ему с типографической четкостью. Музыка просто удалилась на время, дабы в день конкурса показаться перед ним юной и обнаженной.
Для каждого произведения программы жребий определяет очередность выступления конкурсантов. Намечаются стратегии, раскрываются прогнозы. Полю-Эмилю наплевать, да еще как!
Молодые женщины облачены в платья, которые, как пеньюары, вызволяют плечи, но плотно облегают формы, когда они садятся. Молодые мужчины во фраках с муаровыми лацканами словно приготовились к большому балу при императорском дворе, где их выход в свет произведет сенсацию. Одежда Поля-Эмиля пузырится на локтях и коленях, а местами скручивается жгутом. Клоун среди юных богов. Окутывая их ореолом славы, свет подчеркивает его неуклюжесть; когда в душном театрике рококо на красивых шеях начинают сверкать капельки ароматизированной испарины, рубашка Поля-Эмиля вплоть до жабо исходит сероватыми пятнами, к которым изнутри липнут черные пучки растительности.
А потом он играет.