Зимой наш сарай, признаться, весьма невзрачен. Стены, летом способные окрашиваться в сочные и теплые тона старой древесины, земляной пол, утрамбованный башмаками садовников до твердости и блеска мостовой, — в эти скудные декабрьские дни все кажется сероватым. Первое время Поль-Эмиль выглядел не лучше. Скверный вид, это уж точно. Чахоточная бледность, потемневшие веки, унылые пряди.
Затем, взбодрив себя, решился на светозвуковое сопровождение. Зрителей, увы, не оказалось; и все же сдержанно-тусклая атмосфера сарая словно пробудилась. Довольно искусно — с таким совершенным искусством пиротехники поражают нас ракетами, которые нам, неопытным, кажутся яркими вспышками, но — как мы понимаем позже — являются всего лишь скромными предвестниками грядущего взрыва, — он выдал на животе два пятна (о, красивый зеленый!) на уровне двух подвздошных ямок.
Эти пятна медленно, но, не тускнея, растянулись и слились; вся нижняя часть брюшины приобрела густой, изумрудно переливающийся оттенок. И вот, словно открыв в себе скрытые возможности, волшебному раскрашиванию упоенно и безудержно предалось уже все тело. Потребовалось не больше недели, чтобы трупная бледность сменилась богатейшей зеленой гаммой.
Ведь при жизни наше тело населяют колонии бактерий, особенно в обильных складках кишечника. Пока мы соглашаемся себя подпитывать, они довольствуются тем, что мы им поставляем. Мы научились держать их на почтительном расстоянии, и они знают, кто в доме хозяин. Но стоит нам только умереть, как они начинают мстить нам за все эти годы крепостничества, кусают руку, которая их кормила, и пожирают все, что находят.
Поль-Эмиль — при жизни столь чуждый большинству законов своего биологического вида, неспособный ни соблюдать самые обычные правила, ни подчиняться самым универсальным требованиям, — этот закон нарушить не смог. Как и все, он стал ареной бактериальной вакханалии. Как и всем, ему пришлось превратиться в гигантскую грибницу для выращивания и размножения мицет на тканях, органах и слизистых оболочках, быстро меняющихся до неузнаваемости. Обманчивая иерархия, которую мы устанавливаем между тем, что в нас самих нам кажется благородным и презренным, была вмиг отброшена со всей ее лукавостью и тщетностью. Руки Поля-Эмиля зеленели не менее поспешно, чем его ноги, мозг — не менее торопливо, чем привратник желудка пилорус. Деформируясь, мышцы и связки питали так же мало уважения к ноздрям, как и к пальцам, вскоре изуродованные еще больше, чем пальцы столетнего старика, страдающего артритом. Над этим, несомненно, стоило бы поразмыслить, как это делали наши мудрые предки, когда пускались в погребальные пляски или приводили своих отпрысков вместе со всей семьей посмеяться над висельниками, которым смерть на свежем воздухе придавала забавные ужимки и отменные гримасы. Но в наши дни разложение — это зрелище, которое мы можем предложить только своим, да и то незрячим очам: Поль-Эмиль, привыкший к сценам под прожекторами и студиям грамзаписи, на сей раз приберег для себя звук и свет этой последней хроматической фантазии.
Цвета, которыми он разукрасился, имели звуковое сопровождение. Ибо мухи — встречающиеся зимой крайне редко — все же появились, чтобы столпиться вокруг пиршества и в яства отложить свое потомство, которое будет насыщаться после них.
Принцесса Астрид щедра. Участие в конкурсе богато вознаграждается, не считая роялти за коллективный диск, традиционно записываемый лауреатами: вторым призером, третьим и так — до седьмого, а также призером публики и призером Короля. Правда, впервые в истории конкурса Поль-Эмиль завоевал один и первую премию, и премию Короля, и даже премию публики, которая была очарована легкостью этого увальня, виртуозностью этого недотепы и красноречием, правда музыкальным, этого чуть ли не аутиста.
Принцесса Астрид щедра, на Поля-Эмиля проливается золотой дождь. Применение ему найдено быстро: концертный инструмент, его личный концертный рояль. Японский? Американский, но немецкого происхождения? Или французский, изготовленный в старые добрые времена? Нужны все три. Поочередно влюбленный в инструмент, на котором играл Форе, в блестящего американца и мягкого японца с безупречной механикой, Поль-Эмиль выбирает рояль Форе. Два других ему подарят концертные залы за выступления, организованные по его желанию.
Рояля недостаточно, чтобы исчерпать золотые осадки, и тем лучше: ведь вокруг рояля нужен дом. У его первого учителя Фермантана, который пришел поздравить и окропить свое собственное тщеславие несколькими капельками славы; перепавшими от гения, есть как раз то, что нужно. Место на краю деревни, тише не придумаешь, большое здание, принадлежавшее его кузине, которая благочестиво вернулась в лоно Отца. Имение досталось ему по наследству, он не знает, что с ним делать, и не будет привередничать, особенно если речь идет о Поле-Эмиле.
Молодой Луэ задает три вопроса: есть ли сад? магазин? вокзал? Ему нужен поезд, так как он не хочет водить: два посещения курсов вождения убедили его в том, что легче управляться со «стейнвеями», «плейелями», «ямахами», чем с «пежо», Ему нужен магазин, так как он не собирается готовить, а будет в одиночестве питаться супом быстрого приготовления зимой и маринованной говядиной из вакуумной упаковки летом. Ему нужен сад, потому что он испытывает к траве и листве страсть прозелита.
Поместье располагает всеми указанными преимуществами. Через три месяца можно было увидеть, как Поль-Эмиль Луэ выходит из электрички, поднимается по нескончаемой вокзальной улице, пересекает деревню, покупает в магазине то, что ему нужно, достает из потертой тряпичной сумки, набитой нотами, связку ключей и закрывается внутри со своим роялем.
Надо отметить, что прибытие монументального агрегата повергло местное население в ступор как неведомыми для провинции пропорциями (это редкий «Плейель» на четырех ножках), так и тщательностью, обычно проявляемой при погрузке нитроглицерина, с которой специально подготовленные грузчики устанавливали его в доме.
Первое время любопытствующие охотно устраивали прогулки в ту сторону, прислушивались. Говорю тебе, пластинка. Говорю тебе, это он.
Комната, в которой живет рояль, раньше — во времена кузины — служила гостиной. Она до сих пор овеяна воспоминаниями о травяных настойках и об игре в скрабл. Роялю в ней нравится. Комната достаточно просторна, редкая мебель, оставленная Фермантаном, несколько гравюр в рамках, две-три вазы чудным образом создают довольно приличную акустику и не позволяют звукам глупо отскакивать от стен или впустую теряться в обивке и шторах с изворотливыми складками.
Встретившись со своим роялем, Луэ быстро пробегает пальцами по клавишам, наигрывая гаммы и арпеджио, сразу находит одну-две ноты, нуждающиеся в помощи, и, налегая всем телом на большой темный корпус, втыкает ключ, подтягивает неуверенную струну резкими и точными движениями. Потом часами работает, между упоением и терпением, пробует темп, соединяет части, оттачивает звучание. Вот это жизнь!
Остальная часть дома пуста или почти пуста. С шестью другими комнатами, которые были спальнями, кабинетом и бельевой, он едва ознакомился. Обитает он на кухне, теплом уютном помещении, где разогревает полуфабрикаты и супы. Его постель — в самой маленькой комнате, которая расположена над кухней и, как кухня, окнами выходит в сад. Он дает себе слово когда-нибудь исследовать чердак, заглянуть в погреб, где, возможно, осталось несколько забытых бутылок, но всякий раз — когда решается — в голове взрывается музыкальная фраза, которая требует незамедлительной обработки.
С первого взгляда сад показался ему мечтой о саде. С одной стороны ограниченный склоном к реке, с другой — муниципальным лесом, с третьей — железной дорогой за густой лесосекой, сад доступен, только если к нему пройти через дом. Трудно вообще представить, что он существует.
Некоторые хвастуны назвали бы его парком. Прежде всего это большие деревья, но еще и кусты, образующие рощицы вдоль огороженной тропинки. Беседка, обвитая зеленью. Укромные лужайки. Парник, в котором кузина Фермантана до самой смерти удовлетворяла свою склонность к экзотике — где растение cannabis sativa[3] так никогда и не нашло себе места. Чуть далее — лужайка, обрамленная фиалками, первоцветом, бархатцами. За этим тенистым садом для удовольствия — открытый свету огород.
В своем новом пристрасти к растительности Поль-Эмиль не доходит до того, чтобы интересоваться огородничеством. Помидоры будут рождаться и умирать, так и не обретя потребительского признания. Клубника и смородина будут тщетно разбухать на солнце. В итоге все задушат сорняки.
Между садом и огородом Поль-Эмиль обнаруживает то, что было сараем садовника. Он, конечно, выходит к огороду, но вместе с тем причастен саду, смахивающему на парк или лес. Издали сарая не видно, так он сливается с деревьями, которые его скрывают и ветви которых, возможно, пошли на его постройку. В хорошую погоду он очаровывает Поля-Эмиля. Он достаточно просторный, чтобы вместить стол и стул, и достаточно светлый, чтобы читать ноты. Холодная вода из крана, каменная раковина. На стенах садовые инструменты, пыльные полки. Запахи древесины, сухой земли. Тень.
В зависимости от времени суток и года солнце великодушно заглядывает в единственное окошко или, проникая сквозь листву, скрывающую сарай летом, играет на земляном полу капризными светлыми пятнами; солнце — игрушка ветров, парадокс, который Поль-Эмиль наивно принимает, не пытаясь выразить его словами или даже мысленно оформить. Он лишь видит, что сарай играет ему Дебюсси.
В один прекрасный день он свалит на пол этого сарая матрац, найденный в комнате заброшенного дома.
В другой прекрасный день, как уже стало понятно, он в этом сарае умрет.