10

Комната была довольно большая, с окном-фонарем, выходящим на улицу Щорса. Кроме Юрия Гэмо с сыном и Валентиной, уже заметно беременной, в квартире проживали три пожилые женщины и писатель-путешественник Михаил Марьенков с женой, автор одной-единственной книжки о своем давнем путешествии на Новую Землю. Он получил две комнаты по соседству, а Гэмо, несмотря на перспективу явного прибавления семейства, жилищная комиссия Союза писателей выделила всего одну комнату.

Несправедливость больно ранила Валентину, которая и обратила на это внимание мужа.

— Когда что-то дают даром, — философски заметил Гэмо, — не приходится привередничать: что дали, то дали. Утешайся тем, что нашему соседу в литературе больше ничего не светит, а у меня все-таки перспектива, да и моложе мы…

Но у Валентины были свои мечты. Она воображала, что поселится в новом доме, строящемся на Малой Посадской, на высоком этаже, в квартире с видом на Кировский проспект. У них будет, уж во всяком случае, не менее двух комнат, а у мужа, наконец — отдельная комната для работы, и он не будет пристраиваться каждый раз с рукописью на край кухонного или обеденного стола, или дожидаться ночи, когда все уснут. Она не хотела второго ребенка, но так уж случилось. Доморощенные попытки избавиться от беременности — вроде горячей ванны, усердного мытья пола и других физических упражнений — никаких результатов не принесли.

Гэмо новое жилье вполне удовлетворяло и даже нравилось. Особенно тем, что в квартире был телефон. Аппарат висел на стене почти у дверей, и Гэмо с удовольствием поднимал трубку и важно произносил:

— Алло!

Рассказал жене, как в Анадырском педучилище он впервые поговорил по телефону.

— Аппарат сначала поставили в коридоре, возле нашего учебного класса. Рядом приклеили список абонентов. Их было всего несколько. Первый номер принадлежал председателю чукотского окрисполкома, депутату Верховного Совета товарищу Отке. Следующий — первому секретарю окружкома партии Грозину, затем шли милиция, еще какие-то учреждения и наше педучилище… Эта черная трубка буквально притягивала нас. Первым взялся за нее Гухуге. Ответила телефонистка, и он назвал номер ни много ни мало как самого Отке. Отке вежливо ответил. Гухуге сказал, что ему, как земля — ку председателя, хочется побеседовать. Когда пришла моя очередь брать трубку, я долго не мог сообразить, что сказать, пока не спросил, который час. Отке ответил, что скоро двенадцать и пора идти спать… На следующий день телефонный аппарат перенесли в кабинет директора педагогического училищ, и на этом наш опыт телефонной связи прервался на долгие годы…

Гэмо редко звонили, но, когда однажды его позвал к аппарату сам Твардовский, это произвело на соседей, особенно на Марьенкова, огромное впечатление.

Марьенков сказал:

— Твардовский — наш, смоленский.

И угостил рюмкой водки. Гэмо нуждался в этом, потому как редактор сказал, что последние рассказы, присланные в журнал, не подошли и не могут быть напечатаны.

— Вы, молодой человек, остановились на одном месте и не хотите идти вперед. Вы меня очень разочаровали.

Гэмо был уверен, что отправил в «Новый мир» лучшее из написанного в последнее время. Во всяком случае, по его мнению, то, что печаталось в «Огоньке» и в других журналах, было гораздо хуже. Слова Твардовского так на него подействовали, что Гэмо долго вообще не притрагивался к рукописям и даже, поддавшись привычному штампу, распространенному среди творческих людей, налег на выпивку.

Часто он возвращался среди ночи, случалось, и на рассвете, ложился рядом с Валентиной, которая старалась отодвинуться от него как можно дальше, благо это позволяла необъятной ширины кровать, оставшаяся от прежних хозяев — семьи старой писательницы, которая после получения Сталинской премии переселилась в дом на Марсовом поле, известный среди ленинградских писателей под названием «лауреатник». Кровать раньше, наверное, принадлежала какой-нибудь весьма богатой дореволюционной семье. Фигурки обнаженных женщин были обвиты растениями так, что листья скрывали как раз самые интимные части тела. Был уговор с прежними хозяевами — заплатить за нее с первого же гонорара.

Гэмо проснулся среди ночи в холодном поту. Ему снова приснилось, что он сотрудник районной газеты в Колосове и его жена умерла при родах. Во время отпевания в местной церкви он истово крестился перед темными ликами икон, спотыкаясь, шел за гробом. Плакал духовой оркестр, играя ту же музыку, которую он слышал, когда носил рукописи к писателю Геннадию Гору, и громкие вздохи самой большой трубы вызывали рыдания. Каждая мелочь, каждое произнесенное слово были отчетливы и не похожи на обыкновенный сон, когда, проснувшись, порой приходится прилагать некоторое усилие, чтобы воскресить приснившееся. Здесь этого не было. Все проносилось перед глазами, открытыми в темноту, с пугающей достоверностью, и Гэмо вспомнил книги и статьи об алкогольных психозах, которые он читал, проявляя невольный интерес к ним, прислушиваясь к собственному влечению к напитку, который в чукотском языке назывался просто — «дурная вода». В купленном на книжном развале возле Армянской церкви на Невском двухтомном «Терапевтическом справочнике» самым первым признаком хронического алкоголизма была названа «склонность к плоским шуткам». В таком случае подавляющее большинство приятелей по писательскому ресторану страдало именно этим недугом. Может быть, то, что приснилось — начало алкогольного психоза под звучным латинским названием «делириум тременс»? Во сне обе женщины сливались в одну, и в этом Гэмо не видел ничего необычного, неестественного.

Валентина всегда просыпалась вместе с мужем. Тронув его плечо, тихо спросила:

— Что с гобой?

— Мне опять приснилось, что я — тот Незнамов из районной газеты в Колосово… Будто у меня от родов умерла жена.

Он коснулся округлившегося живота жены.

— А почему у тебя такая холодная кожа? У тебя ничего не болит?

— Ничего у меня не болит, — успокоила мужа Валентина. — Приложи ладонь… Чуешь, шевелится. Тоже проснулась…

— А почему ты уверена, что это девочка?

— Не знаю… Уверена — и все… А ты со своими снами или сходи к психиатру, или, еще лучше — перестань пить.

— Этот сон у меня начался, когда я еще не пил.

После недолгого молчания Валентина сказала:

— Тогда поезжай в Колосово. Постарайся встретиться с этим субъектом. Может, тогда у тебя пройдет это навязчивое состояние?

Гэмо купил на книжной толкучке темно-зеленый том «Павловские клинические среды». Это были застенографированные беседы великого русского ученого с пациентами ленинградских психических клиник. Среди них попадались больные с разными умственными отклонениями, но при этом они явно были сумасшедшими. Но ведь Гэмо психически совершенно нормален! Не так давно на военной кафедре университета он проходил полное обследование, и врачи ничего у него не нашли. Правда, пришлось поволноваться у психиатра, но и тот, постучав по колену маленьким игрушечным металлическим молоточком, проведя какие-то линии на груди и заставив постоять с закрытыми глазами с вытянутыми руками, поставил на карточке значки, свидетельствовавшие о норме.

В художественной литературе превращения являлись иногда удачным, иногда неуклюжим литературным приемом. Но, главным образом, человек превращался в какое-нибудь животное. Такого рода приемы в изобилии встречались в волшебных чукотских сказках. В сказаниях об унесенных в море на льдине повествовалось о тэрыкы-оборотнях, но это были те же люди, только обросшие шерстью. Они не меняли свою личность, оставались теми, какими были до своего несчастья.

До Колосово надо было ехать на пригородном поезде, публика, в основном, была простая, рабочая. В одном углу вагона сразу же сложилась компания игроков в карты, в другом конце принялись пить водку, многие читали книги, журналы, газеты. Читателей в стране еще хватало, и Гэмо с любовью смотрел на людей, уткнувшихся в страницы. Он заметил, что из поездов напрочь исчезли нищие, которые еще несколько лет назад веселили народ, исполняя странные блатные песни под гармошку, балалайку или гитару. Они исчезли так же незаметно и сразу, как инвалиды войны, безрукие, безногие, слепые в темных очках, с которыми пассажиры охотно делились своей скудной наличностью. Не могли же они все в одночасье вымереть! Гэмо как-то сказал об этом наблюдении писателю-фронтовику, и тот со злостью пояснил, что всех инвалидов и увечных прошедшей войны свезли на остров Валаам, где до революции находился старейший русский православный монастырь. «Чтобы с глаз долой! — сердито заметил бывший солдат, сверкнув неживым стеклянным глазом. — Чтобы не портили общий вид и не снижали высокий душевный настрой советского человека, строителя коммунизма!»

Гэмо хорошо помнил дорогу в редакцию районной газеты, к одноэтажному деревянному домику, покрашенному в зеленый цвет. Это была самая распространенная, после красной, советская краска. Ею красили заборы, дома, столбы, щиты, на которых вывешивались портреты передовых рабочих и колхозников. Но ступеньки на крыльце были коричневые. Чуть сбоку от дверей вывеска под стеклом отражала прохладное осеннее солнце: «Редакция газеты «Колосовская правда», орган Колосовского районного Комитета Коммунистической партии Советского Союза». Сколько этих «правд» разбросано по всей огромной Советской стране!

Гэмо рванул на себя дверь, снабженную самодельным автоматом — тремя кирпичами на тросе, пропущенном через скрипучий блок, и оказался в тесном коридорчике, освещенном неожиданно ярко. Прямо перед собой он увидел обитую блестящими шляпками мебельных гвоздиков дверь в черном дерматине с вывеской «Приемная Главного редактора».

За столиком рядом с другой дверью под вывеской «Иван Васильевич Квасов» сидела секретарша и сосредоточенно печатала на машинке. На секунду подняв голову, она быстро произнесла: — Главный у себя.

Главный редактор вопросительно посмотрел на вошедшего: он явно не ожидал увидеть нерусского.

— Вы ко мне? — спросил он, не скрывая удивления.

— К вам, — сказал Гэмо, дружелюбно улыбаясь. — Я тут случайно оказался в вашем поселке и решил навестить коллег.

Гэмо назвал себя и для убедительности предъявил недавно полученный билет члена Союза писателей. Редактору ничего не оставалось, как внимательно рассмотреть билет.

— Извините, — сказал Квасов, улыбаясь. — Вы меня поймите, я ожидал увидеть кого угодно в этом кабинете, даже секретаря обкома, но только не вас. Какими судьбами?

Гэмо не собирался раскрывать настоящую причину своего приезда и ответил неопределенно:

— Случайно оказался в Колосово… Когда-то на заре студенческой юности приезжал убирать урожай в деревню Тресковицы.

— Тогда вам надо доехать до станции Вруда, — заметил редактор. — Тресковицы там. Могу довезти на нашей редакционной машине.

Он был много старше Гэмо, возможно, успел повоевать.

— Не думаю, что в этом есть необходимость, — ответил Гэмо, оглядывая редакторский кабинет, как будто здесь он мог найти ответ на свой вечный вопрос. Он вертелся у него на языке, но что-то мешало, язык словно немел. И пришлось приложить немалые усилия, чтобы выдавить из себя внешне простые слова:

— У вас не работал человек по имени Георгий Незнамов?

— Георгий Незнамов?

Иван Васильевич наморщил лоб, потер рябоватое лицо большими ладонями, откинул со лба волосы.

— Сразу после войны редактором назначили фронтового журналиста Степана Степановича Филиппова… Мы его похоронили в прошлом году, да будет земля ему пухом… Его сменил Борис Сергеев, да тот недолго проработал, уехал в Областную партийную школу и оттуда уже не вернулся. А уж передо мной газету редактировал Вильям Жеребцов. Тоже уехал в ту же партийную школу, а по окончании ее стал писателем, выпустил роман «Косы Марины»… Не читали?

Гэмо романа не читал, но имя автора ему было знакомо. Он числился, как и Гэмо, среди многообещающих молодых литераторов Ленинградской писательской организации.

— Человек, которого я ищу, насколько мне известно, не был главным редактором, — пояснил Гэмо.

— Сейчас выясним, — редактор снял телефонную трубку и вызвал ответственного секретаря.

Гэмо весь напрягся в ожидании. Но в кабинет вошел человек, по внешности совершенно непохожий на Георгия Незнамова.

— Юрий Антонович Кулаков у нас работает с первых послевоенных лет, — представил ответственного секретаря главный редактор. — А это — писатель Юрий Гэмо.

— Юрий Гэмо? — Юрий Антонович явно был удивлен. — Как же! Читал ваши рассказы и в «Новом мире», и в «Огоньке». Эх, кабы знал, принес бы вашу книгу для автографа!

— Юрий Антонович! — прервал редактор весьма приятную для уха писателя речь. — Юрий Гэмо ищет товарища… Напомните, пожалуйста…

— Георгия Сергеевича Незнамова…

Ответственный секретарь устремил взгляд в окно, потом посмотрел на книжный шкаф, забитый брошюрами и толстыми томами сочинений Маркса и Энгельса, перевел погрустневшие глаза на Гэмо и развел руками:

— Такой в мои годы в газете не работал… Может быть, среди рабкоров, но у меня отличная память, а такого не помню… Но можно обратиться в отдел пропаганды райкома партии или в отдел по учету кадров.

— Он был беспартийным, — твердо заявил Гэмо.

Откуда он это взял, не смог бы объяснить, но твердо был убежден в этом.

— Нет, так нет, — с неожиданным облегчением произнес он. — Я вполне мог ошибиться. Извините меня за то, что оторвал вас от работы.

— Что вы! Что вы! — в один голос запротестовали главный редактор и ответственный секретарь.

— Если у вас есть время, — заискивающе произнес Иван Васильевич, — я бы осмелился пригласить вас в местный ресторан.

— На рюмку чая! — хихикнул ответственный секретарь.

— Нет, Юрий Антонович, — остановил его Иван Васильевич, — вы останетесь здесь. Надо сверстать номер… Успеете, можете позже присоединиться.

В местном ресторане, расположенном в двух шагах от редакции, в первом этаже каменного жилого дома, в дверях стоял внушительный швейцар в полной форме, какая была редкостью даже в ленинградском ресторане «Восточный», где любили собираться писатели, художники и актеры близлежащих театров — Комедии, имени Пушкина, Малого оперного, музыканты из Филармонии. Колосовский швейцар подобострастно поздоровался с главным редактором, смерил Гэмо проницательным взглядом и распахнул дверь с неожиданно старомодными словами:

— Милости прошу…

В просторном зале народу было совсем немного, очевидно, основная публика набегала по вечерам. Зал внешне выглядел совершенно стандартно, ничего особенного, ресторанного, если не считать небольшой эстрады и пианино, запертого на большой, заметный издали, почти амбарный замок.

Но Иван Васильевич уверенно пересек ресторанный зал и открыл почти неприметную дверь за эстрадой. В небольшой комнате с единственным окном, занавешенным с излишней щедростью тюлем так, что снаружи ничего нельзя было разглядеть, стояло всего два стола, накрытых белыми накрахмаленными скатертями, буфет с хрустальными фужерами и рюмками, электрический самовар. На столах — вазочки с цельными, неразрезанными салфетками.

Едва уселись за стол, как появился человек, одетый в черный костюм, но но поведению отнюдь не простой официант.

Он вежливо поздоровался, назвав главного редактора по имени и отчеству, что свидетельствовало о давнем и прочном знакомстве.

— Филипп Петрович, — произнес важно редактор, — у нас сегодня дорогой гость. Молодой, но уже широко известный чукотский писатель Юрий Гэмо… Надеюсь, читали его последние произведения?

Филипп Петрович скривил лицо в подобие улыбки, что-то пробормотал, но Гэмо догадался, что этот человек, кроме ресторанного меню, ничего не читает.

— Поэтому надеюсь, что вы не ударите в грязь лицом…

— Как же! Как же! — захлопотал Филипп Петрович, — все сделаем в лучшем виде. Не беспокойтесь!

— Ворюга и сволочь! — презрительно произнес Иван Васильевич ему вслед. — Тюрьма по нему давно плачет. И ведь знает, что редакции, прокурору, да и в райкоме все о нем известно… Однако держится, гад! Там, наверху, его кто-то крепко подпирает. Мы не раз готовили про него фельетон, но каждый раз в райкоме его у нас снимали, мол, не время…

Поняв, что сказал лишнее, главный редактор круто переменил тему и задал стандартный, но еще не потерявший новизну для Гэмо, вопрос:

— Ну и какие у вас творческие планы? Что-нибудь пишете новое? Когда порадуете? Я всегда открываю «Новый мир» в надежде увидеть ваше новое произведение.

Напоминание о журнале остро кольнуло Гэмо. Он предпочел бы вообще не говорить о творческих планах, но не хотелось обижать гостеприимного Ивана Васильевича.

— Так… Пишу потихоньку.

— О Чукотке, о своих земляках?

— Да, — подтвердил Гэмо, подумав про себя: а о чем мне еще писать?

Ему было несколько тягостно от, как казалось ему, деланного интереса к нему, неестественной почтительности, на которые он не знал, как реагировать.

— Даже те скудные сведения об исторических преобразованиях на Чукотке, о которых слышишь по радио, читаешь, очень впечатляют. Как рванули вперед первобытные народы! Поразительно! А какая моральная чистота, нетронутость!

Гэмо слушал и не решался возражать вслух, делая это про себя. Он вспомнил своего «первобытного» деда, отлично говорившего по-русски и по-английски, знавшего грамоту на этих языках, великого шамана Уэлена, женатого некоторое время на негритянке в Сан-Франциско, вороватого дядю Кымыргина. И притом Кымыргин в школе отличался успехами и одним из первых в Уэлене вступил в комсомол. Это были живые, полнокровные люди, несмотря на все недостатки и отсутствие замечательных черт характера благородного дикаря.

Филипп Петрович принес закуски, налитую в графинчик водку и пожелал приятного аппетита.

Водка отлично шла под селедку, зернистую икру, а, когда на столе появились тарелки с мясной солянкой, Гэмо почувствовал знакомое умиротворение, не только физическое, но и душевное.

— Знаете, — признался он Ивану Васильевичу, — писать не так просто…

— Уж я-то знаю! — согласился главный редактор. — Даже над обыкновенной газетной заметкой намучаешься, пока приведешь в божеский, читабельный вид!

Но через какое-то время разговор начал тяготить Гэмо, и он почувствовал усталость от неестественной напряженности: его мысли были далеки от круга застольной беседы, он подспудно продолжал думать о Георгии Незнамове, который постоянно являлся ему во снах. Сны и мысли о второй жизни беспокоили устрашающей точностью и правдивостью во всех подробностях, отсутствием мистики, загадочных проявлений и превращений. Всю жизнь Георгия Незнамова Гэмо чувствовал реально и осязаемо, вплоть до крепкого мужского запаха популярного в те года одеколона «Шипр».

Пришел ответственный секретарь Юрий Антонович. Он тяжело дышал, похоже, что бежал, видно боясь опоздать.

— Все сделал! — доложил он главному редактору. — Мы в графике.

Он уселся на свободный стул и налил себе рюмку водки. Гэмо смотрел на него и никак не мог представить на его месте Георгия Незнамова.


Обойдя все парфюмерные киоски и ларьки в просторном вестибюле гостиницы, Незнамов вышел на улицу и пошел по Невскому, заглядывая во все парфюмерные магазины в поисках своего любимого одеколона «Шипр», который давно и неожиданно исчез в Колосово. Витрины блистали флаконами, элегантными баночками, коробками невероятно дорогой французской косметики, среди которых, увы, не было любимого «Шипра». Иногда Незнамов заходил в магазины и спрашивал, но молодые продавщицы, похоже, даже никогда не слышали этого названия. Когда исчезает какой-нибудь товар, вместе с ним стирается из людской памяти и название предмета, как это происходит и с простым смертным, если только он не создал в жизни нечто особенное или не был писателем.

Незнамов пожаловался Зайкину о тщетных поисках любимого одеколона.

— Нет, «Шипра» теперь не найти, как и «Тройного»… А раньше как было?.. Автоматы с одеколоном прямо вот здесь, в вестибюле висели на стенах. Опустил пятнадцать копеек — и освежился струей, а иные алкаши ухитрялись весь этот вспрыск заглотнуть для опохмелки. А «Тройной» вообще считался элитарным напитком!

В прохладном зале Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина Незнамов искал среди подшивок газет намек на существование писателя Юрия Гэмо… Где-то в глубине души таилась надежда: а вдруг мелькнет хоть упоминание? Он то надеялся, то терял всякую надежду.

В высоком прохладном зале, кроме шелеста переворачиваемых страниц и приглушенного толстыми стенами и двойными стеклами шума проезжающих по Фонтанке машин, ничто не мешало размышлениям, глубокому проникновению в тексты. Прошедшая жизнь оказалась так плотно насыщенной разнообразными событиями, что Незнамов сам удивлялся этому, хотя и работал в газете, был как бы в гуще новостей, пусть и не на самом высоком, но ближайшем берегу информационного потока, и мог следить за всем. Он как бы заново переживал времена, еще недавно казавшиеся неколебимыми в вечной прочности, времена советской власти, изредка прерываемые смертью престарелых руководителей страны… Ощущение нарастания скорости началось со смертью Леонида Ильича Брежнева, когда звуки похоронного марша не успевали умолкнуть в стенах задрапированного в черное Колонного зала в Москве, они сливались со следующими. Те же разрывающие душу и сердце мелодии, даже те же деятели похоронной команды, окаменевшие лица членов Политбюро, выражавшие скорбь по поводу очередной кончины еще одного выдающегося деятеля международного рабочего движения.

После Черненко начался обвал, прорыв плотины, и застойное время обрушилось с безудержной силой, сметая многое на своем пути. Казавшиеся незыблемыми, железобетонными идеологические и политические вехи рушились безо всякого усилия, словно стояли не на вечном фундаменте великого учения марксизма-ленинизма, а на зыбучем песке. Интересно было наблюдать, как быстрее всех менялись именно идеологические партийные работники, тогда как по логике вещей именно они должны были стоять насмерть в защите священных идеалов. Иногда Незнамов сопоставлял две статьи, скажем Александра Яковлева, с разницей всего лишь в два года, и, сравнивая тексты, только диву давался, как быстро изменились на противоположные взгляды недавнего главного идеолога партии. Нет, сам Незнамов не был, как говорится, ни за, ни против. За долгие годы газетной работы он убедился не то что в гибкости, а в циничности того, что называлось официальной идеологией, ее способности обслуживать и обосновывать любые политические и экономические повороты в жизни советского общества.

В поисках Юрия Гэмо Незнамов лелеял тайную надежду отыскать хотя бы одну завалящую брошюру, чтобы узнать, как воспринял его двойник все происшедшее. Удивительно, но о дальней окраине Советского Союза писали совсем мало и только в связи с успехами в освоении Крайнего Севера. Писали о строительстве атомной электростанции в Билибино, о начале навигации в арктических портах в бухте Провидения и в Певеке, об оленеводе Аренто, делегате партийного съезда и Герое Социалистического труда, о выставке изделий уэленских художников-резчиков по моржовой кости. Однажды в «Ленинградской правде» глаз зацепился за слово «Чукотка». Всего несколько строк. Говорилось в ней о гастролях чукотско-эскимосского ансамбля «Эргырон», которые проходили во Дворце Культуры имени Горького…

Проголодавшись, Незнамов сложил подшивки и вышел во влажную жару ленинградского лета.

В гостинице его встретил взволнованный Зайкин. Тревожное чувство шевельнулось в душе Незнамова: неужто опять какая-нибудь перестрелка?

— У меня внучка! — еще издали крикнул Зайкин. — Я жду вас, чтобы пригласить к себе! Надо отметить! Да и пора вам с моей Антониной познакомиться!

Несмотря на возражения Зайкина, Незнамов купил громадный букет гвоздик в киоске у станции «Площадь Восстания».

— Они еще в больнице! — сказал Зайкин, — и мама и внучка. А дома только моя Антонина.

— Пусть этот букет будет счастливой бабушке, а внучке свой и в свое время, — ответил Незнамов.

Ехали в метро довольно долго, до станции «Купчино». Зато дом оказался рядом, в пяти минутах ходьбы.

— Вот он! — волнуясь, проговорил Зайкин, подталкивая вперед Незнамова. — Я о нем тебе рассказывал.

Зайкин смотрел на располневшую, точнее расплывшуюся старуху, едва волочившую слоновьи ноги, с мучнистым лицом, ставшим монголоидными (какими становится большинство славянских лиц в старости, видимо, с годами выявляются изначальные расовые признаки), с нескрываемым обожанием и любовью. «Вот куда девается прошлое, — подумал про себя Незнамов. — Оно остается в чувстве, в любви: ведь Борис Зайкин видит в своей Антонине прежде всего ту, которую встретил почти полстолетия назад».

— А я вас представляла именно таким, — глухим, неожиданно глубоким с легкой хрипотцой голосом произнесла Антонина. — Проходите в комнату.

Квартира представляла собой обыкновенную, стандартную, времен расцвета советского жилищного строительства, так называемую «распашонку», где не было прихожей и сквозь кишку-коридорчик можно было пройти только одному человеку в сравнительно большую комнату, куда выходили еще две двери. Обстановку украшал прекрасно сохранившийся дубовый буфет, удивительно умело вписанный в современный интерьер с японским телевизором, довольно мощным проигрывателем компакт-дисков «Филипс».

Заметив взгляд гостя, Зайкин сказал:

— Я все же был ведущим инженером конструкторского бюро…

Антонина хлопотала на кухне, время от времени Зайкин уходил к ней, приносил тарелки с закусками, расставлял на столе, обменивался несколькими словами с гостем, снова исчезал, а тем временем Незнамов с замиранием сердца рассматривал несколько фотографий молодой четы: на одной даже стояла дата — 1954 год.

Почему-то заныло сердце. Может, оттого, что он вспомнил безвременно ушедшую жену, которая никогда уже не будет старой и навсегда осталась в его памяти только молодой. Удивительно, но воспоминания о ней не тускнели, напротив, с годами они становились ярче, подробнее. Детство их совпало с немецкой оккупацией, когда главной мечтой их жизни было возвращение родной Советской Армии. Школа продолжала работать, и так как не было других, учились по старым советским учебникам, и странное дело, оккупанты, больше занятые охотой на партизан, не обращали на это внимания.

Антонина улыбалась гостю, показывая крупные, как у хищника, слегка выдающиеся вперед желтоватые зубы. Выпивали, закусывали, вспоминали молодость, обсуждали нынешнее положение, нравы молодежи, и, чем ближе был Незнамов к тому, чтобы задать вопрос о Коравье, друге Юрия Гэмо, тем сильнее ныло сердце и даже, случалось, все тело пронзала острая боль. Пока Незнамов благоразумно решил вообще не касаться чукотской темы в этом застольном разговоре. Сразу же поднялось настроение, а под конец даже спели несколько песен своей молодости:

Над Россиею небо синее,

Небо синее над Невой…

В целом мире нет, нет красивее

Ленинграда моего…

Загрузка...