17

Старший сын, Сергей, переехал в собственную комнату и устроился работать на Фарфоровый завод имени Ломоносова. Младший, Александр, увлекся фехтованием и повесил над своей постелью рапиру. Дочка училась в школе. Будучи девочкой послушной, она безропотно закончила музыкальную школу, но, сдав экзамены, закрыла крышку пианино и после ни разу близко не подходила к инструменту. Пока она интенсивно занималась французским языком, собираясь поступать на филфак Ленинградского университета. Дети к Чукотке большого интереса не проявляли, хотя при получении паспортов они дружно объявляли себя чукчами.

Поглядывая на детей, Гэмо поражался про себя прожитому, неожиданно большому, отрезку времени, и только тогда у него возникало ощущение собственного, уже немалого возраста.

— Подожди, вот пойдут внуки, — заметила на его признание Валентина, сохранявшая свой моложавый вид, хотя не прилагала к этому никаких усилий.

Очень долго Гэмо числился среди молодых писателей, до последних лет. Скорее всего это происходило оттого, что верхний предел возраста молодого литератора все время поднимался, и многие, кому было уже за пятьдесят, все еще относились к комсомольскому активу.

Время делилось между Чукоткой и Ленинградом. Ранней весной Гэмо улетал в Анадырь, оттуда в бухту Провидения. Иногда к нему присоединялась Валентина, и они проводили значительную часть лета, путешествуя вдоль побережья Чукотского полуострова на попутных катерах, гидрографических шхунах и охотничьих вельботах.

Когда начинался рунный ход лосося, перебирались в Анадырь и на правах местного населения ловили рыбу, немного заготовляя впрок, чтобы увезти с собой в Ленинград несколько соленых кетин и банку собственноручно засоленной икры.

Гэмо любил гулять по старому Анадырю, вспоминая годы, проведенные в педагогическом училище, все еще сохранившемся длинном, приземистом деревянном здании, в котором теперь помещалось общежитие строителей. За рекой Казачкой, на склоне холма вырос новый Анадырь, застроенный пятиэтажными каменными домами.

— Здесь стояли две металлические мачты, возведенные строителями Транссибирской телеграфной линии еще до революции, — рассказывал жене Гэмо. — Под ними стояли бараки. Осенью сорок седьмого года мы эти бараки отремонтировали и поселились в них. Наш умывальник как замерз в середине сентября, так до конца мая и не оттаивал.

— Как же вы умывались?

— Снегом… Раз в неделю топили баню. Она располагалась вон там, по дороге в совхозный поселок. Бывало, войдешь в жаркий пар, а под ногами лед, не успевший растаять с последней помывки. Поэтому мылись мы в калошах, чтобы не отморозить ноги.

На берегу Анадырского лимана, в мутной воде которого плыли огромные косяки лосося, чтобы отложить в верховьях великой чукотской реки икру, Гэмо иногда в мыслях обращался к зеленым лесам, окружившим Колосово, деревне Тресковицы, часто видел и чувствовал себя на улице районного центра, за столом ответственного редактора районной газеты… Начинало ныть сердце, и он громко окликал Валентину, хотя она стояла рядом.

— Когда я учился в педучилище, главной нашей зимней едой была кета во всех возможных видах, — рассказывал Гэмо. — Первая — это соленая. Самые вкусные части — брюшки. Их можно есть вареными, а можно и сырыми, вымачивая в воде, чтобы не были сильно солеными. Потом разного рода вяленые рыбины-балыки, юкола…

— Не так уж плохо, — заметила Валентина.

— Но как надоедала эта рыба за зиму! Не то что есть, смотреть на нее было противно! Мы мечтали хотя бы о крохотном кусочке оленьего, нерпичьего, моржового, любого мяса!.. Но даже рыбы тогда было мало, и мы всегда ходили голодными…

— Про голод ты мне лучше не говори, — вздохнула Валентина.

Гэмо знал: жена не любила вспоминать блокадные годы в осажденном немцами Ленинграде, когда буквально на ее глазах от голода умерли мать, отец и брат…

Надежды на то, что поездки на родину дадут новый творческий импульс, не оправдались: последнее время Гэмо маялся, пытаясь нащупать новый путь в своем творчестве. Обращение к прошлому как бы исчерпало себя, а современный материал таил опасность. Действительность оказалась не столь безоблачной и радостной, как о том говорилось в пропагандистских книгах о народах Севера, прошедших славный путь прямо от первобытности в социализм.

В начале пятидесятых годов всех чукчей и эскимосов в прибрежных селах переселили в деревянные дома, не подумав как следует, какое жилище требуется сегодняшнему северянину, все еще живущему охотой на морского зверя, имеющего упряжку собак. В новом доме негде было разделать добычу, некуда поместить мерзнущих на студеном ветру собак.

С неловкостью Гэмо вспоминал некоторые свои произведения, где приветствовал прощание с ярангой, как начало действительно новой жизни родного народа. Что-то было не совсем так. В деревянном доме, одетый вместо меховой кухлянки в засаленный ватник, бывший гордый морской охотник, нынче работник зверофермы, оставаясь чукчей, терял свою самобытность, становился неуверенным в себе, жалким и до крайности падким к алкоголю.

Гэмо остерегался приезжать в села в субботу и воскресенье, потому что именно в эти дни, согласно планам беспощадной борьбы с алкоголизмом, для местного населения продавали спиртное, а в остальные дни в каждом доме варили брагу, изощряясь в изобретении хмельных напитков, используя для этого не только обычные продукты, но даже томатный сок, который в изобилии завозился на Чукотку в огромных трехлитровых стеклянных банках. Все грозные предписания властей по поводу искоренения браговарения оставались пустым административным окриком.

Однажды Гэмо с Валентиной полетели к знакомому оленеводу, недалеко от бухты Провидения. Олени Тутая паслись на плато, служившем водоразделом между Тихим и Ледовитым океаном. В круглом вертолетном окне мелькали и слепили глаза многочисленные озерца, как осколки гигантского разбитого зеркала. На холмах лежали пятна нерастаявшего снега, резко подчеркивая яркую зелень и каменистые осыпи. В долинах почти высохших рек росли довольно высокие кустарники стланника, полярной березы и ивняка.

С высоты полета стойбище мудрено было заметить, а сами олени находились довольно далеко от жилищ, располагаясь по краям большого снежного пятна.

Когда огромные винты остановились и тишина подступила к машине, послышались встревоженные человеческие голоса. Гэмо узнал Тутая, здоровавшегося с летчиками и пытавшегося еще издали разглядеть гостей.

Обнимая друга, он с облегчением произнес:

— Уф! Я-то думал: комиссия по браге приехала…

Власти категорически запрещали привозить в тундру спиртное, но летчики вертолета, не таясь от писателя, меняли бутылку на свежее мясо, пыжиковые шкурки.

Валентина с любопытством озиралась в полутьме чоттагина тундровой яранги.

Прямо перед ней открывалась, похожая на уютное гнездо гигантской птицы, внутренность мехового полога с погашенным каменным светильником. Как, наверное, тепло и уютно чувствует себя человек, вошедший в такое жилище из ледяной, пронизывающей пурги! Выстланные на полу меховые шкуры звали прилечь, отдохнуть.

Посреди холодной части яранги, называемой чоттагином, горел небольшой костерок и на нем пыхтел паром закопченный чайник.

— Когда я вспоминаю свое детство, Уэлен, чаще всего мне приходит на память меховой полог, эти мягкие постели и глубокий сон с цветными снами, — тихо сказал Гэмо. — В новых домах нет такого уюта, даже если они обставлены самой современной мебелью…

— Еще несколько лет, — тихо произнесла Валентина, — и это уйдет в небытие, в забвение.

— Может быть, — не сразу ответил Гэмо, — но все равно останется в сознании даже у тех, кто никогда не жил в яранге… Бремя забвения будет смутно тревожить их души.

— Дай Бог, — ответила Валентина, почувствовав правоту и справедливость сказанного: бремя забвения — нелегкая, но неизбежная ноша человека.

Иногда после таких поездок Гэмо писал статьи, но печатать их было очень трудно, так как их содержание шло вразрез с установившимися стереотипами о счастливой жизни северян.

Неудовлетворенность собственным творчеством с годами нарастала, и Гэмо чаще стал обращаться к сохранившимся в памяти легендам и сказаниям, перелагая их на современный лад.

Однажды его осенила удивительная мысль: а что если написать полностью выдуманный, основанный только на воображении, роман о своем двойнике, ответственном секретаре районной газеты «Колосовская правда» Георгии Сергеевиче Незнамове? Мысль эта отозвалась болезненным уколом в сердце, но порой снова возникала…

Кстати, появление произведения, основанного на другом материале, послужило бы доказательством истинного профессионализма и заткнуло рот тем критикам, которые утверждали, что Гэмо эксплуатирует естественное любопытство читателя к экзотике и необычному образу жизни.

— А тебе не скучно со мной? — спросил он как-то жену.

Валентина пристально посмотрела на мужа. Взгляд у нее был такой, что выдержать его стоило большого труда. Во времена, которые Гэмо мысленно называл «время большого пития», он побаивался не словесных упреков, а именно этого взгляда, проникающего, казалось, до самых глубин души.

— С тобой мне никогда не бывает скучно, — ответила со слабой улыбкой Валентина. — Мы столько прожили вместе, столько перестрадали и перечувствовали, что порой мне кажется, нам не нужно слов для общения… Достаточно быть рядом, видеть друг друга, а ночью — слышать дыхание.

Каждый раз, заканчивая очередную рукопись, Гэмо планировал несколько месяцев посвятить семье, жене, но проходило всего несколько дней, и он садился за очередную вещь, не в силах справиться с искушением чистого листа.

— Когда мне стукнет шестьдесят лет, — обещал Гэмо жене, — я ровно год не буду писать.

Шестидесятилетие он отметил в бухте Лаврентия.

Вообще-то он стремился в родной Уэлен, но в начале марта предвесенние пурги и ненастья не выпускали в небо ни самолетов, ни вертолетов. В номере «люкс» районной гостиницы по ночам пищали и шуршали крысы, в огромном туалете, где рядом стояли два фаянсовых унитаза, они взбирались по скользкому краю и пили воду. Приходилось после включения света некоторое время ждать, чтобы эти представители новой арктической расы животных спрятались в норах, прорытых в деревянных плинтусах.


В день рождения Гэмо пригласил на чаепитие бывших науканцев, переселившихся из Нунямо в районный центр, в специально построенный для них дом. Здесь мужчины пробавлялись случайной работой — подносили товар к магазинам из складов, долбили смерзшийся уголь из куч, наваленных на берегу залива, чистили туалеты. Гордые китобои чувствовали себя неловко на такой работе и в трезвом виде, что случалось довольно редко, явно стеснялись писателя.

Но на юбилейное чаепитие пришли почти принаряженные, некоторые даже успели постричься. Уже много лет Маргарита Глухих, уроженка Наукана, неимоверными усилиями пыталась сохранить хотя бы песни и танцы, которыми еще недавно славилось эскимосское селение на берегу Берингова пролива. На летних песенно-танцевальных празднествах, приуроченных к добыче кита, науканцы пользовались неизменно большим успехом. Эти мелодии Гэмо помнил с детства, и сейчас он вспоминал, как мама пела вполголоса, прикрыв глаза своими густыми черными ресницами. Низкий холодный ветер гонит поземку по застругам, в небе — незатухающая красная полоса утренней зари плавно переходит в вечерний закат, который долго будет гореть, подсвечивая снизу сполохи полярного сияния. Материнские песни воскрешали в памяти недолгие летние, теплые дни в Уэлене, напоминали, что какой бы холодной ни была зима, придет тепло, растают снега и синевато-студеное безмолвие разбудят птичьи крики, шум морского прибоя и утробное мычание моржовых стад.

Старый Никуляк, когда-то сильный и смелый китобоец, стоявший на носу мчавшегося за морским великаном вельбота с гарпуном, словно стряхнув с себя годы и болезни, вызванные неумеренным потреблением дурного веселящего напитка, исполнял вечный танец Берингова пролива — Танец Охотника.

Вспоминали молодость, время надежд на светлое и прекрасное будущее.

— Когда я пела русские пионерские песни, мне казалось, что еще немного — и даже в Наукане вырастут сады, — грустно улыбалась Маргарита Глухих, показывая ровный ряд стальных зубов. — А вместо этого…

— Обманули нас, — выдохнул Никуляк, и Гэмо ощутил явный запах спиртного.

Переглянувшись с Валентиной, он вынул из припасенной сумки несколько бутылок. Отставили в сторону чашки с недопитым чаем, печенье и конфеты, достали рыбу и сушеное моржовое мясо, и юбилейный пир, словно получив второе дыхание, ожил, наполнился смехом и шутками. Никто больше не грустил, вспоминали только прекрасное и радостное, школьные дни, первых русских учителей, путешествия «на материк», полные чудных приключений, когда, отстав от поезда, незадачливые путники пытались его догнать пешком… И все же к концу вечера не избежали грустной темы, вспомнив умерших своих сверстников. Никто в тот вечер не напился, не потерял человеческого облика, но расходились все равно в тишине, прощались так, словно больше никогда не увидятся…


Незнамов снова получил записку с предложением, как было написано в ней, «интимной услуги». Читая эти казенно-вежливые слова, словно списанные из газетной полосы, он представлял этих длинноногих красавиц, удивительно скромных и тихих, проплывающих мимо, как красивые аквариумные рыбки, оставляя за собой запах манящих духов. Среди них попадались весьма примечательные: очевидно, тот, кто руководил этим бизнесом в гостинице «Октябрьская», старался учитывать все вкусы клиентов. А клиенты были. Некоторые из них просто подходит к слоняющимся со скучающим видом девушкам, но каждый раз, неизвестно откуда, появлялся рослый вежливый парень и брал на себя все переговоры. Среди девушек были толстые и худые, высокие и низенькие, на вид простушки и интеллигентные, студенческого вида, в очках. Попадались весьма пожилые, очевидно, и на них был спрос.

Утреннее желание не проходило, наоборот, усиливалось, заставляя болезненно ныть мужское естество. Незнамов удивлялся этому своему состоянию, которого давно не испытывал, полагая, что с возрастом у него окончательно атрофировалась мужская сила. С некоторым смущением прислушивался к своему внутреннему состоянию и никак не мог усилием воли прогнать видения гостиничных див, порхающих в вестибюле. А почему ему не воспользоваться этими самыми услугами? Ведь он свободный человек, вольный делать все, что захочет. Он не причинит удовлетворением своего естественного желания кому-то вред. Конечно, это стыдно и совестно, но только перед самим собой.

Как-то, по сложившейся традиции, Незнамов пил утренний чай в буфете, как всегда, с Зайкиным. За дальним столиком сидели две девушки явно из отряда «сексуальных услуг».

— Куда смотрит здравоохранение, ведь эти девушки наверняка больны? — произнес как бы между прочим Незнамов.

— Не скажите! — возразил Зайкин. — Они очень строго следят за своим здоровьем, необыкновенно чистоплотны, часто бывают у врача. А потом, они никогда не позволяют себе иметь дело с мужчиной без презерватива. Это как закон. Нет презерватива — нет удовольствия.

— Вы, наверное, уже многих знаете?

— Да уж поневоле, — ответил Зайкин. — Многие из порядочных семей… Скажу по секрету, среди них есть замужние, добропорядочные домохозяйки… Они тут неплохо подрабатывают. Довольно много студенток, девушек из других городов и даже ближнего зарубежья… Словом, на все вкусы… Что это вас так заинтересовали эти пташки? — игриво спросил Зайкин. — Хотите сами попробовать?

— А почему нет? — ответил Незнамов. — Человек я давно холостой, считай, четыре десятка лет, да и не бедный…

— Сто долларов за два часа, — тоном знатока сообщил Зайкин.

Девушки закончили завтрак и прошли мимо, дружелюбно кивнув Зайкину.

— Зоя Петухова, вон, чернявая, моя давняя знакомая. Она с Васильевского острова. Работала после Института культуры инструктором райкома комсомола, в конце концов пришла сюда. Ребенок у нее. Была замужем. Парня убили в Чечне…

Несколько дней Незнамов с особым вниманием присматривался к девушкам в вестибюле гостиницы, ловя себя на том, что он как бы примеривал к себе то одну, то другую. Проходя мимо них, чувствовал, как кровь бросается в лицо, и отворачивался, чтобы они не заметили его волнения. Он пересчитал деньги и удивился, как много у него осталось: хватит не на одну и еще останется… Но эти болезни… Говорят, что бывают случаи, когда и презерватив не спасает. Особенно от этой, новой, страшной… и слово страшное: «Спид».

Утром в постели он переключался на воспоминания о своей молодости, как неуверенно и с опаской ухаживал за девушками, опасаясь показаться смешным и неумелым. Большинство послевоенных девчат успели познать торопливую любовь с молодыми солдатами, счастливо избежавшими гибели на фронте, и поэтому привлечь их внимание стоило труда. Более всего Незнамов страдал от убожества своей одежды. Та, что была выдана в детском доме, подчеркивала его сиротское происхождение, и самой большой мечтой его в те времена было сменить одежду, чтобы ничто не указывало на его пребывание в детском доме. То, что продавалось в районном универмаге, стоило больших денег, и с первой же получки он купил себе брюки и модную тогда куртку «москвичку» на молнии.

Новая одежда придала смелости, и Незнамов пошел на танцплощадку. Там-то он и увидел Галину, которая жалась к заградительной сетке, смущаясь и опасливо оглядываясь вокруг. Кавалеры, большинство из которых были в гимнастерках, офицерских кителях, широкоплечих пиджаках:, обходили ее, приглашая более рослых и ярких девушек, а она смущенно отводила разочарованный взгляд в сторону. Когда хриплая радиола исторгла из черного ящика возбуждающие звуки модного тогда танца «Рио-Рита», веселого латиноамериканского фокстрота, которому Незнамов научился у себя в детском доме, он решительно пошел к девушке и пригласил ее. Она испуганно посмотрела на парня, не зная, что и ответить. Пришлось буквально оторвать ее от стены. Неожиданно они вдруг почувствовали, что им хорошо и ладно в танце, и легкий вздох разочарования вырвался из девичьей груди, когда закончилась музыка. Но после этого танца они протанцевали и весь оставшийся вечер. Галина как-то распрямилась, и некоторые парни, получая отказ от нее на танец, с удивлением оглядывали его, несостоявшегося студента, литературного сотрудника районной газеты «Колосовская правда».

С того вечера Георгий и Галина больше не расставались. Мать Галины работала уборщицей в райисполкоме, отец погиб на фронте, в самом начале войны. Девочка провела все годы в оккупированной немцами деревне, недалеко от той, в которой родился Незнамов. Поженились через год, и во все время недолгой семейной жизни ни разу надолго не расставались. Даже уезжая в командировки, Незнамов старался построить свой маршрут так, чтобы к вечеру оказаться дома, благо район был сравнительно небольшой.

После рождения сына и получения квартиры Незнамов чувствовал себя счастливейшим человеком на земле и, хотя считал себя атеистом, благодарил Бога за ниспосланное счастье.

Несколько лет после смерти жены Незнамов вообще не мог смотреть на женщин. Облик жены всегда стоял перед его глазами, он слышал ее голос по ночам, просыпаясь в испарине, вслушиваясь в напряженную тишину. Голос сына так походил на Галин, что в детстве тот часто удивлялся неожиданно бурному взрыву чувств отца, который ни с того ни с сего хватал сына, прижимал к себе и горячо целовал, заливаясь слезами.

За сорок с лишним лет вдовства у него было всего лишь несколько случайных, мимолетных связей, хотя находились женщины, которые имели на него серьезные виды. Но довольно скоро убеждались, что Незнамов навсегда предан памяти покойной жены, чьи портреты висели в каждой комнате его квартиры.

Интересно, сумеет ли он, грубо говоря, переспать с проституткой? От этой мысли ему стало жарко, и от стыда он даже не мог смотреть на себя в зеркало во время утреннего бритья.

Но несколько дней Незнамов провел в напряжении, порой бывал довольно близок к решительному действию. Он даже на некоторое время перестал ходить по стопам своего двойника. Искушение иногда было настолько сильно, что рука сама тянулась к телефону, он несколько раз даже набирал заветный номер и, помолчав, клал трубку на место.

Потом приходила мысль о том, что лучше уехать, прекратить это странное пребывание в Петербурге, бесплодные поиски несуществующего двойника, без которого мир стоял и будет стоять во веки веков, нисколько не обеднев при этом духовно.

Проходя как-то по коридору, здороваясь с дежурной по этажу, Незнамов представил себе, как в его номер сутенер ведет девушку. Она идет как на заклание, а дежурная удивляется: вроде бы приличный старик, а туда же… Да, если он совершит такое, он больше не сможет смотреть в глаза не иго что дежурной по этажу, но и самому себе! Это дойдет в конце концов и до Зайкина: смотритель туалета аккумулировал все новости гостиницы, с ним делились и дежурные по этажам, и администраторы, и даже мрачные охранники с иностранной надписью на рукаве SECURITY.

Все эти размышления окончательно отвадили Незнамова от мысли пригласить проститутку, но самое удивительное — и желание, особенно мучившее его по утрам, исчезло.


— Помнишь, — сказала мужу Валентина, — ты меня спросил: не скучно ли мне с тобой? А вот тебе как со мной?

— Не знаю даже как и ответить, — не сразу нашелся Гэмо. — Я никогда об этом не задумывался. Одно только твердо могу сказать: мне с тобой хорошо. Когда тебя нет, я чувствую какое-то беспокойство, не нахожу себе места, а писать так вообще не могу…

— Когда я слышу — тот писатель разошелся, того бросила жена — я понять не могу… То есть понимаю, что бывают такие ситуации, когда уже невмоготу жить вместе, но прожить столько лет и вдруг разойтись?..

— Я об этом думал, — отозвался Гэмо. — Мне кажется, мы стали как бы единым существом.

Но младший сын уже расходился с женой, на которой женился в восемнадцать лет. Может быть, в таком молодом возрасте это переносится легко и незаметно. Но представить себя без Валентины Гэмо не мог, такая мысль ужасала его, и он старался об этом не думать.

В последние дни сны о Георгии Незнамове безо всякой причины стали часты, и иногда они были так живописны и подробны, что, проснувшись, Гэмо довольно долго приходил в себя. Он уже примирился с этим неизбежным злом, тем более, что такие сновидения внешне никакого вреда не приносили, лишь рождая удивление перед человеческой природой и любопытство — до каких пределов может продлиться такое состояние двойственного существования? И еще одна мысль пришла как-то Гэмо: может быть, неполнота его таланта происходит оттого, что он как бы раздвоен и, следовательно, раздвоены и его собственные творческие способности?

Среди почти трех десятков написанных книг он не мог назвать ни одной, которой он был бы удовлетворен и мог сказать, что в этой вещи он воплотил все, что замышлял в начале работы. Это его угнетало больше всего, даже больше, чем привычные сновидения, где он видел себя литературным сотрудником районной газеты «Колосовская правда». Может быть, он был бы более творчески счастлив в этой должности? Когда совсем станет худо, можно поехать на Чукотку и устроиться в какой-нибудь районной газете. Например, в бухте Лаврентия.

В 1946 году на пути в Ленинград Юрий Гэмо остановился в районном центре. Раньше здесь располагалась так называемая культурная база, изобретенная большевиками для укрепления цивилизованной жизни среди туземцев Чукотского полуострова. Здесь находились больница, типография, школа-интернат и питомник для разведения элитных ездовых лаек.

Перед самой войной административный центр перевели из Уэлена в Лаврентия и длинные деревянные дома запестрели вывесками учреждений.

Несколько дней в ожидании попутного транспорта в бухту Провидения Гэмо томился в райцентре, исходил вдоль и поперек его единственную улицу, протянувшуюся по зеленой тундре, перерезанной полноводной речушкой, сбегающей с соседних холмов. Он подолгу смотрел в грязное окно, как наборщик-эскимос Алим «клевал» из ячеек наборной кассы по буковке и складывал целые слова. Однажды наборщик вышел и спросил:

— Интересно?

— Очень!

— Заходи!

Он познакомил Гэмо с главным редактором, низеньким рыжим тангитаном Наумом Разбашем. Поглядев на парня, Наум спросил:

— Хочешь заработать?

В эти дни Гэмо испытывал большую нужду в деньгах, почти голодал, если бы не дальний родственник, устроившийся надзирателем в местную тюрьму: он иногда подкармливал земляка в тюремной столовой, где кроме него ели непривычную кашу двое заключенных — убийца из Нешкана, задушивший в припадке ревности молодую жену, и русский парень, отбывавший срок за изнасилование несовершеннолетней.

Надо было покрыть белой известью недавно оштукатуренный домик редакции. Работа, поначалу показавшаяся пустяковой, на поверку оказалась не такой уж легкой. Жидкая известь обильно стекала с длинной палки с кистью и попадала в рукав.

Зато белый домик сразу же обрел праздничный вид, и Наум Разбаш щедро расплатился с маляром. Гэмо никогда в жизни не держал в руках столько денег. Первым делом он направился в столовую и съел два обеда. Обедавший с ним наборщик Алим предостерег:

— Можно заболеть… Надо есть понемногу.

Но Гэмо не заболел. Теперь он ел вволю, а остальное время проводил в полюбившейся ему редакции, наблюдая за рождением чуда — печатного слова на большой белой странице газетного листа.

Кто знает, может, оттуда идет ниточка к ответственному редактору газеты «Колосовская правда»…


Незнамов разузнал про факультет народов Севера при Санкт-Петербургском педагогическом университете. Он находился на улице Стачек, за Нарвской заставой, в глубине квартала.

Давно не ремонтированное здание могло бы быть роскошным помещением, но, видно, некому заступиться за молодых северян, получающих образование в городе на Неве.

Через огромные, когда-то застекленные двойные скрипучие двери Незнамов вошел в полутемный вестибюль. В глубине поблескивала тусклой лампочкой будка вахтера, рядом — подобие металлического турникета.

При виде такого убожества Незнамову расхотелось входить внутрь.

Он встал поодаль и стал наблюдать за входящими и выходящими студентами.

По случаю летнего времени их было не так много. Незнамов вглядывался в каждое лицо, стремясь угадать, кто же из них чукча. На первый взгляд они были на одно лицо, но это было первое впечатление. Через какое-то время Незнамов начал различать их. У одних были ярко выраженные монголоидные черты, другие по своему внешнему облику более походили на североамериканских индейцев. Выбрав по своему мнению явного чукчу, Незнамов осмелел, окликнул парня и спросил:

— Извините, вы не чукча?

Студент тревожно посмотрел на Незнамова и ответил:

— Нет, я — селькуп, а чукчи, по-моему, разъехались на летние каникулы, никого не осталось.

Незнамов еще раз извинился и вышел на жаркую улицу.

Он снова чувствовал какое-то стеснение в груди и даже ноющую воль. По возвращении в Колосово надо показаться врачу. Впервые в жизни сердце тревожит его, и, наверное, надо уже заканчивать поездку, странную, тревожную, словно какую-то повинность, от которой невозможно отказаться.

Загрузка...