8

Борис Зайкин, по его словам, еще легко отделался, потому что убито было в баре трое.

— Я со всеми лично не был знаком, — рассказывал он в номере Незнамова, прихлебывая джин с тоником, — но одного хорошо знаю, Гришу Тюлькина. Их еще называют «тамбовцами», хотя многие из них питерские, выросли здесь. Гришу я помню, когда он еще был школьником. Жили в одном коридоре в этом доме по Лиговке. Затем он в Смольнинском райкоме комсомола заведовал отделом спорта. Нормальный был парень, а как началась перестройка, кооперативы, вдруг выдвинулся. Тогда еще не было столько иномарок, и он купил «Чайку» и раскатывал на ней. А последняя машина у него была шестисотый «Мерседес». Чем он занимался в последнее время — не знаю, врать не буду. Да он особо и не откровенничал со мной. Только раз похвастался, что купил три квартиры на Таврической улице с окнами в сад и напомнил, как мы жили вот в этом громадном жилом доме. Но раз его убили, значит, крепко был связан с бандитами…

— Что делается! — вздохнул Незнамов, наполняя опустевшие стаканы. — Комсомольцы становятся бандитами! Устраивают побоища, стрельбу по людям…

— Чего тут удивляться? — Зайкин хлебнул джина. — Я, правда, бандитом не стал, но кто мог подумать в комсомольские времена, что старший инженер номерного завода станет туалетным служителем?

— Это верно, — согласился Незнамов. Он все больше проникался симпатией и доверием к этому невозмутимому человеку. Вместе с тем в душе нарастала тревога за сына: он, наверное, тоже сталкивается с бандитами, вымогающими у него деньги. Незнамов как-то спрашивал у него, все ли у него в порядке по этой части, и сын, смеясь, отвечал, что для волнений оснований нет. «У меня надежная крыша», — заверял он отца. Может, бросить эти бесплодные поиски и вернуться домой, в Колосово? Сейчас в деревне Тресковицы уже сирень отцвела, травы вымахали по пояс, скоро первый покос. Но что-то мешало ему принять окончательное решение. Может быть, то, что, прослеживая шаг за шагом жизнь своего двойника, писателя Юрия Гэмо, он узнавал не столько его, сколько самого себя. А вдруг он все же найдет какую-то зацепку? Иногда он был близок к тому, чтобы рассказать обо всем Борису Зайкину, но каждый раз наталкивался на какое-то внутреннее препятствие, в последнее мгновение у него перехватывало горло.

После того памятного вечера Бориса Зайкина чуть ли не каждый день таскали в милицию и в КГБ, и, несмотря на то, что, как объяснили ему, в интересах следствия ему не следует ничего рассказывать, он подробно делился своими комментариями, выкладывая все Незнамову.

— И КГБ, и милиция, как я понял, ведут свою игру, — повествовал он. — Я уже давным-давно приметил, что эти плечистые ребята и сам Гриша Тюлькин с милицией и агентами были в большой дружбе. Вместе выпивали в баре, деньги в туалете друг другу передавали, водили девочек в номера. Здесь появлялись и большие начальники из районной администрации. Те, которых я знал. А ведь многих я никогда не видел, может, наш бар посещало и самое высшее городское начальство.

— Но есть среди этих бизнесменов нормальные, порядочные люди, — заметил Незнамов, имея в виду, конечно, в первую очередь своего сына.

— Но, как свидетельствует история, первоначальный капитал, в большинстве случаев, бывает криминального происхождения.

— Ну уж и не всегда! — горячо возразил Незнамов, опять же имея в виду своего сына.

— Даже в нынешнем громадном состоянии английской королевы, — наставительно продолжал Зайкин, — немалую долю составляют деньги, награбленные пиратами Ее Величества. Вспомните Дрейка… А наши пираты будут похлеще! С комсомольским воспитанием, с кегебешной выучкой, с грабительской коммунистической философией — грабь награбленное… Вот и грабят друг друга, убивают…

— Куда же мы в таком случае придем? Неужто наше будущее так мрачно и беспросветно? — уныло произнес Незнамов.

Зайкин помолчал, собираясь с мыслями.

— Я так думаю… Эти теперешние предприниматели, банкиры, словом, как их еще называют, «новые русские», тоже не дураки. В конце концов все равно допрут: никакая, даже самая мощная, охрана не является гарантией безопасности. Гарантия безопасности должна быть общегосударственной, для всех. Поймут, что выгоднее давать деньги государству, чем на оплату собственных охранников. Принять такие законы, чтобы насилию не оставить места в обществе, чтобы самым высшим законом и всей мощью государства охранялась частная собственность. Чтобы не было нищих, обозленных неудачников и бомж, ей, готовых на любое преступление..

— Да, с такой программой вам можно смело идти на выборы в члены Государственной Думы, — усмехнулся Незнамов.

— Слушайте дальше, — нетерпеливо продолжен Зайкин, покраснев не столько от выпитого джина, сколько от собственной речи. — Как-то я разговорился тут с одним датчанином. Он неплохо объяснялся по-русски. Так вот он говорит, что у них в Дании государство забирает в качестве налогов почти половину заработанных денег. И платят они безработными такое пособие, что им вполне хватает на сносную жизнь. Многие вообще годами, а то и всю жизнь предпочитают ничего не делать… Удивило это, конечно, меня. Ведь наша пропаганда что твердила? Сказал ему, что это, конечно, безобразие. Отдавать добровольно половину своего заработка! Правда, у них бесплатное здравоохранение, образование… Но кормить бездельников! А он мне говорит: все равно это выгоднее и разумнее, чем позволить им выйти на улицы с нашим ленинским лозунгом — грабь награбленное. И я подумал: в этом есть мудрость. Зачем, ему революция, беспорядки, если у него крыша над головой, еда и на выпивку остается?

— Поэтому наши политики зачастили в Скандинавию, хотят перенять их опыт построения социализма, — заметил Незнамов.

Общаясь с Борисом Зайкиным, он все больше проникался к этому маленькому, лысому человеку какой-то особой симпатией, иногда появлялось странное ощущение, будто они давным-давно знакомы. Когда Зайкин, разомлев от выпитого, пускался в воспоминания о своей молодости, о жизни в громадной коммунальной квартире с железными трапами-лестницами, о своей теще-командирше над туалетами Московского вокзала, Незнамов вдруг ловил себя на мысли, что многое словно пережито им самим, знакомо ему.

— Когда я пришел из армии, — рассказывал Зайкин, — это случаюсь в пятьдесят четвертом, мы с Тоней первым делом поженились. Тогда не было такой пышности — Дворцов бракосочетаний и проездов на машине с лентами по городу к Петру Первому, на Стрелку Васильевского острова. Зато свадьбу нам теща устроила грандиозную. Гостями были представители всех знаменитых туалетов. Среди них настоящими аристократами считались работавшие на Невском, у Литейного, возле Мойки, на Фонтанке… Жаль, хорошие были туалеты, — с ностальгическим выражением заметил Зайкин. — Теперь в иных открыли торговые заведения, даже ресторанчики. Сейчас скажи об этом кому-нибудь из посетителей такого подвальчика — мигом аппетит отобьет!


— Юра, проснись! Скорее!

Валентина растормошила мужа. Из-под двери с журчанием текла вода.

Не сразу ощутив холод, Гэмо рванулся к двери, распахнул ее, и его чуть не сбило хлынувшим в домик потоком.

Подхватив сына, Валентина встала на кровать и смотрела на прибывающую воду:

— Мы тонем, Юра! Надо что-то делать!

Внимательно поглядев на поток, Гэмо спокойно сказал:

— Все, вода больше не прибывает.

— Откуда она? — Валентина с ужасом смотрела, как муж, разбрызгивая воду, собирал разбросанные на столе-двери рукописи.

Единственный, кому нравилось наводнение, был Сережка. Он радостно кричал, хлопая в ладошки:

— Вода! Вода!

Выбрались с чемоданом на улицу. Огромные сугробы, окружавшие всю зиму домик, осели, посерели, потеряв ледовый глянец, и обильно таяли под горячим весенним солнцем. Пока добрались до твердой дороги, окончательно промочили ноги.

— Куда поедем? — спросила Валентина.

— Пока на Невский, в издательство, — подумав, сказал Гэмо.

Оставив в сквере перед Казанским собором Валентину с сыном, Гэмо поднялся на шестой этаж. Всегда добрая и улыбчивая, редактор Маргарита Степановна хрипловатым от волнения голосом сказала:

— Пусть жена с сыном идут сюда!

Она заставила Валентину разуться, сбегала к директорской секретарше и притащила стакан горячего чаю. После короткого совещания с директором и его звонков в Союз писателей и в горком комсомола было найдено решение: Гэмо с семьей пока поселятся в гостинице «Октябрьская», а там видно будет, что делать дальше.

Однако в гостиницу вселиться оказалось не так-то просто. Несмотря на так называемую броню от городского комитета комсомола, администратор, изучив паспорта, сказала:

— Вы жители Ленинграда?

— Да, — ответил Гэмо.

— Я не могу поселить вас.

— Почему?

— Потому что вы жители Ленинграда…

— Ничего не понимаю, — пробормотал Гэмо. — Чем так провинились жители Ленинграда, что им нельзя жить в гостинице?

— Гостиница поэтому и называется гостиницей, что она предназначена для иногородних, для гостей! — строго сказала администратор.

Пришлось Гэмо снова звонить в издательство, там созванивались с комсомолом, оттуда звонили в гостиницу. Появился директор и что-то сказал дежурному администратору. Она с интересом глянула на Гэмо, попросила паспорт. Заполняя какие-то бумаги, она сказала:

— Вы поселяетесь в виде исключения… Можете проживать не больше месяца.

Но Гэмо и Валентина уже не слушали ее, спеша на второй этаж. Номер состоял из двух комнат: большой гостиной с огромными окнами, выходящими на площадь, и небольшой спальни. Еще была ванная, вся белая, с блестящими никелированными кранами, с горячей и холодной водой. Валентина тут же раздела ребенка, наполнила ванну. Гэмо с нетерпением ждал, пока жена с сыном насладились горячей ванной, потом сам забрался в нее и долго нежился, пока вода совсем не остыла. Оказывается и Валентина, коренная ленинградка, впервые соприкоснулась с этим прекраснейшим изобретением цивилизации. Чистые, умиротворенные, они улеглись на две широченные деревянные кровати.

— Сначала я подумала, что грех тратить такие деньги, а потом решила: а пусть! — сказала Валентина, — надо и этого попробовать. Деньги уйдут, а память об удовольствии останется.

Валентина вдруг вспомнила, что рядом, в огромном доме, что впритык стоял к гостиничному зданию, живет ее подруга.

— Я с ней вместе работала в конструкторском бюро в Гипрогоре.

Она сходила за подругой, к вечеру появился Коравье, и устроили в номере пир.

Коравье, никогда не мывшийся в ванне, несколько раз окунался в теплую воду, выходил оттуда закутанный в большое полотенце, выпивал и снова уходил в теплый пар.

— Как в тундре! — восхищался он. — Летом бывают такие дни, когда стоит жара и маленькие озерца нагреваются до самого дна… Правда, на самом донышке всегда остается лед… Лежишь в такой теплой воде, а рядом вышагивает журавль.

Коравье всегда умел выискивать в чукотской жизни такое, что было лучше здешнего. Сидя за столом, он ухаживал за Антониной, подругой Валентины, подливал ей водку, вино и хвалил закуску:

— Вот берите ветчину… Знаете, когда убивают моржа, из него тоже делают нечто подобное. Только это называется копальхен…

Польщенная вниманием, Антонина широко улыбалась, прикрывая ладонью кривые зубы, и тихо охала:

— Как интересно!

— Значит, — продолжал рассказ Коравье, — снимают шкуру вместе с жиром, потом внутрь кладут мясо, сердце, печень, делают нечто наподобие колобка, но только огромного размера, килограммов на сорок, и кладут в подземное хранилище. И вот в середине зимы, в морозный солнечный день, открывают эту яму, которую обычно прикрывают лопаточной костью кита, и такой дух разносится вокруг!

Гэмо, внимательно слушавший рассказ своего земляка, глотнул слюну. Он вспомнил, как острым топором он отсекал от кымгыта ровные куски, проложенные зеленой, острой на языке плесенью, клал в рот и жмурился от наслаждения.

— Это главная еда чукотского человека! — веско произнес чисто вымытый и захмелевший Коравье.

Он явно старался понравиться Антонине, но делал это как-то неуклюже, невольно выставляя себя в смешном и невыгодном свете. Почему-то принялся рассказывать о том, что в яранге туалетов нет и все делается на виду у всех обитателей мехового полога.

— Зато летом — красота! Сидишь где-нибудь за кочкой, а рядом ходит журавль!

Этот журавль у него присутствовал всегда: и ранним утром, и в полдень, и поздним вечером, когда последние лучи солнца гасли на вершинах Хатырских гор. Коравье явно тосковал по родине и часто жаловался другу, что слишком долго вынужден пребывать в университете. Он часами пропадал в библиотеках и с грустью признавался земляку, что утверждения университетских преподавателей и статьи в советской исторической печати о том, что русские землепроходцы мирно шествовали по тундре и ледовому побережью, мягко говоря, не соответствовали действительности. Гэмо и сам знал об этом из устных исторических преданий. Но, как оказалось, существовали дореволюционные историки, которые жестоко критиковали царскую колониальную политику. Он прочитал книгу Серафима Шашкова «Исторические очерки», где завоевание Русской Аляски описывалось совсем не так, как повествовал в своих лекциях историк Николай Николаевич Степанов. Русские казаки буквально вырезали алеутское население, сваливая трупы в море. Волны и морские течения доносили мертвые тела до самой Камчатки. Огнем и мечом насаждалась русская православная вера. Так как в казацких отрядах отсутствовали женщины, то насильственное пленение женщин, временное сожительство и насилие были делом обычным.

Но сегодня Коравье, несмотря на частое упоминание своего журавля, был целиком поглощен ухаживанием за Антониной, и его обычно далеко не веселое выражение лица разительно переменилось.

Когда все разошлись, Гэмо сказал Валентине:

— Хорошо бы, если бы Николай и Антонина подружились.

— У нее есть парень. Он служит в армии где-то в Карелии, и Тоня часто ездит к нему…

— Парень в армии, а Николай рядом…

— У нее очень строгая мама, — сказала Валентина.

— Кто она? — спросил Гэмо. — Парторг, педагог?

Валентина хмыкнула в темноте.

— Она начальник самого главного туалета на Московском вокзале, — многозначительно произнесла Валентина.

— Подумаешь, какая высокая должность! — усмехнулся Гэмо. — Ты это таким тоном говоришь, будто она, по меньшей мере, профессор Ленинградского университета.

— Она, конечно, не профессор, но в своем кругу очень уважаемый человек. Тоня мне рассказывала, что ее мама даже хотела вступить в партию, но в райкоме отказали. Говорят, что такая профессия для коммунистов не очень подходит. А так она очень хорошо зарабатывает, и они в прошлом году купили дачу в Рождествено.

— Когда-нибудь и мы купим дачу, — сонно пообещал, проваливаясь в забытье, Гэмо.

Месяц в гостинице пролетел быстро, и в начале мая Гэмо с семьей, благодаря хлопотам издательства «Молодая гвардия» и Комиссии по работе с молодыми писателями, получил в аренду полдачи, принадлежащей Литературному фонду, на станции Всеволожская.

Конечно, такого комфорта, как в номере гостиницы «Октябрьская», уже не было, но все же это были две комнаты, веранда и кухня, а также внутренний, относительно теплый туалет, но без водопровода.

— Если бы эта половина дома была нашим постоянным жильем — нам ничего больше не надо, — мечтательно произнесла Валентина, оглядывая неожиданно просторное жилище.

— Зимой, наверное, здесь холодно, — предположил Гэмо, не потерявший надежды получить городское жилье.

Бывая на Петроградской стороне, каждый раз заворачивали на Малую Посадскую посмотреть, как идет строительство писательского дома, он уже был почти готов, и в больших застекленных окнах отражалось солнце.

— Нам бы куда-нибудь повыше, — мечтал Гэмо, задирая голову, — на пятый или шестой этаж. Оттуда можно видеть Петропавловскую крепость.

Поднимая на руки Сережу, говорил ему:

— Ты будешь здесь жить!

На дачи съезжались писатели. Они ходили по улице — в халатах, в пижамах, издали важно кивали на приветствие молодого писателя Юрия Гэмо, но не удостаивали разговора. Заходил только поэт Леонид Фаустов, сильно навеселе, и интересовался, нет ли чего выпить. Гэмо купил несколько бутылок водки и держал их на случай неожиданных гостей. Но чаще всего приезжали Антонина и Коравье. Земляк так пристрастился к питью, что после него приходилось заново возобновлять водочный запас. Гэмо радовался тому, что вроде у них с Антониной дело пошло на лад.

Но однажды Коравье приехал один. После обеда с обильным возлиянием он лег на веранде и, отвернувшись лицом к стене, проспал до вечера.

Вечером на прогулке, взирая на писателей и членов их семей, Коравье пустился в рассуждения:

— Все-таки мы совершенно чужие в этом мире. Посмотри на них! Даже будь ты трижды талантливее, они никогда тебя окончательно не признают равным себе. В каждом тангитане сидит потенциальный враг луоравэтлану. И англичанин Редьярд Киплинг был абсолютно прав, написав:

Запад есть запад,

Восток есть восток,

И им не сойтись

Никогда!

— А почему Антонина не приехала с тобой?

— Она уехала на очередное свидание к своему солдату!

Гэмо искренне сочувствовал земляку, но ничего не мог поделать: в любви советчиков нет, это дело только двоих. Единственное, что его всерьез беспокоило, это усилившаяся тяга друга к спиртному. Практически Коравье почти всегда находился в легком подпитии уже с самого утра, а к вечеру так набирался, что в беспамятстве валился на постель. Гэмо тоже любил выпить, даже, бывало, крепко, но необходимость каждое утро садиться за письменный стол сдерживала его. Хотя его новый знакомый Фаустов уверял, что небольшое опьянение даже способствует творческому процессу. Гэмо раз попробовал, но ничего не получилось: написанное под влиянием винных паров было беспомощным, вымученным, претенциозным, словом, никуда не годилось.

Какие-то важные движения происходили в политических кругах, но Гэмо это совершенно не интересовало, и он был рад возможности писать каждое утро, пока спали жена, сын и громко храпевший в пьяном забытье Коравье.


— Помните, вы что-то упоминали о чукчах? — спросил как-то Борис Зайкин.

— Помню, — ответил Незнамов.

— Тут меня следователь спрашивал, нет ли у меня каких-нибудь необычных интересов, не связан ли с прибалтами, с украинскими или грузинскими националистами… Я вспомнил про ваш интерес к чукчам… Дело в том, что у меня было отдаленное соприкосновение с этим народом…

— Что-то вы загадками говорите, друг мой, — заметил Незнамов.

— Хотя дело далекого прошлого, но вспоминать об этом не очень приятно…

Незнамов почувствовал нарастающее любопытство: что же такого мог сделать представитель такого малочисленного народа, что Зайкин до сих пор помнит об этом и, похоже, не любит вспоминать?

— Если вам неприятно, чего об этом рассказывать! — махнул рукой Незнамов.

— Да нет, — как-то нерешительно продолжал Зайкин.

Незнамов начал понимать его: бывает такое, не хочется, неприятно, а надо сказать, потому что в освобождении от бремени несказанного может быть и толика облегчения.

— Служил я в Карелии, — начал рассказывать Зайкин. — Должен вам сказать — мне просто сказочно повезло: городок этот на северном берегу Ладоги назывался Питкяранта, часть наша маленькая, обеспечивали мы секретную связь, короче говоря, были шифровальщиками. В те времена ни о какой дедовщине и речи не было. Хотя, в других частях, может, и случалось что-нибудь похожее, но только не у нас. В некотором отношении мы жили лучше офицеров: отдельная казарма, отдельное питание, освобождение от нарядов, бывали даже командировки в Ленинград. И уж что было совсем необычно: приезды родных. Мои-то погибли в блокаду все до одного: отец, мать, братья, сестры. Я выжил, потому что был эвакуирован вместе со школой. А приезжала ко мне моя девушка — Тоня. Антонина. Какое то было счастливое время!

Зайкин немного помолчал. Видно было, что воспоминания волнуют его, хотя пока ничего такого особенного не сообщил.

— И однажды я заметил, что моя Тоня в разговорах часто упоминает какого-то студента Коравье. Погадал я про себя, вроде фамилия нерусская. Тогда, после войны, много иностранцев приехало к нам учиться, особенно из стран народной демократии. По фамилии новый знакомый Тони вроде бы француз… Лавуазье, Монтескье, Коравье… И тогда я заревновал мою Тоню-Антонину! Ну что я, еврей-солдат, по сравнению с иностранным студентом-французом? Смешно! Грустно мне стало, а моя Антонина сразу это заметила… Спрашивает, что со мной, почему я вдруг взгрустнул. Крепился я, а потом прямо, по-солдатски рубанул, что, мол, если у тебя с этим французом какие-то шашни, можешь больше ко мне не приезжать и прекратить переписку… А она как засмеется! Тогда у нее все зубы были целы — кривоватые, но крупные, белые, блестящие — прямо солнцем сверкал рот! Какой такой француз, смеялась она, он — чукча! И, можете мне поверить, дорогой друг, мне сразу стало легче.

— Выходит, что чукча — не конкурент французу, — с плохо скрытой обидой заметил Незнамов.

— Вот именно!.. Сейчас, конечно, я бы так не думал. Что мы тогда знали о чукчах? Что это дикий, вроде эскимосов, народ, затерянный в пространствах Севера. Ездят они на собаках, на оленях, живут в чумах…

— В ярангах, — поправил Незнамов.

— В ярангах, — послушно поправиться Зайкин, — грызут сырое, замороженное мясо. Словом, стало мне сразу легко и весело… Но с тех пор я заинтересовался этим народом. Стал читать. Тогда о чукчах писал только один писатель — Тихон Семушкин. Его роман «Алитет уходит в горы» даже получил Сталинскую премию.

— Потом у чукчей появился свой писатель, — с нарастающим волнением проговорил Незнамов, — Юрий Гэмо.

Зайкин задумался.

— Нет, о таком не слышал, — сказал он. — Может, поздний, новый, какой-нибудь модернист-концептуалист? Я их не читаю, неинтересны они мне. У меня вкусы простые, незатейливые — классика, реализм… Меня сейчас мучает одна мысль. Неужто человек изначально заражен национализмом? Ведь я тогда чувствовал себя настолько выше того несчастного чукчи Коравье, что не считал его серьезным соперником. И в то же время мои некоторые русские сослуживцы, в свою очередь, явно подчеркивали свое превосходство надо мной только потому, что я еврей, а они — русские. Вот что это такое, дорогой мой друг?

— Я об этом тоже думал, — ответил Незнамов.

Он еще не отошел от странного волнения, когда Зайкин заговорил о Коравье, ближайшем друге Юрия Гэмо. Если Тоня-Антонина встречалась с ним, то она не могла не встречаться с Юрием Гэмо. Как же так? Или она не стала знакомить с ним своего жениха?

Приближение к опасной черте так взволновало Незнамова, что Зайкин заметил это, но рассудит по-своему:

— Сейчас я, конечно, никакой не националист! Я уверен, что у этого народа много достойных, образованных людей. Я видел афишу: Государственный чукотско-эскимосский ансамбль «Эргырон»! Значит, и артисты у них завелись. Но даже если бы у них ничего такого не было, у меня достаточно здравого смысла не считать себя выше кого бы то ни было. Это мораль пещерного человека. Когда сосед, но уже из другой, соседней пещеры, считался чужаком, почти что животным и даже заслуживающим съедения…

Звучание тревожной внутренней музыки потихоньку ослабевало, дыхание выравнивалось, и Незнамов возвращался в нынешнее бытие, внутренне радуясь тому, как отдалялась опасная черта, к которой он приблизился вплотную.

— У нас совсем другое, — сказал он. — Нас, ингерманландцев, за особый народ даже и не считали. Да, говорили, вы же такие русские и внешне, и по разговору! А я в детстве с бабкой и дедом по-нашему говорил. А сейчас в памяти остались отдельные слова да детские песни. А у вас целый живой, существующий народ и даже государство — Израиль! С таким тылом можно весело жить!

— Какой тыл, какой Израиль! — махнул рукой Зайкин. — Я уже говорил раньше — ничего еврейского у меня нет, и даже в детстве не было! И я давно понял, что копание в национальных корнях, поиски процента истинной крови — ни к чему хорошему не приведут. Чистота крови — это удел первобытных, изолированных пленен, которые ни с кем не общались, жили в глухом лесу, в глубинной, недоступной тундре. Как ни парадоксально — чем развитее и цивилизованнее народ, тем он смешаннее. Да что тут далеко ходить — возьмем Америку!

Тут в коридоре послышался истошный женский крик.

Незнамов вздрогнул и бросился было к двери, но Зайкин спокойно промолвил:

— Обычное дело. Использовали девку, а платить не стали. Тут это бывает. В таком случае лучше сидеть в номере, не высовываться, если не хочешь получить по морде.

Вой довольно быстро прекратился, сменился топотом множества ног, удаляющихся по длинному гостиничному коридору.

В эти прекрасные белые ночи Незнамов выходил на улицу и медленно брел по Невскому проспекту до самой Дворцовой набережной, шел мимо сказочно прекрасной решетки Летнего сада, переходил на другой берег Невы, смотрел, как разводят мосты, и часто встречал восход солнца на Стрелке Васильевского острова.

Он воображал, как этими путями идет Юрий Гэмо, уже довольно известный литератор, в легком темно-синем плаще, потому что ленинградские зимы казались ему достаточно теплыми, чтобы обходиться без зимнего пальто.

Возле розовых гранитных шаров у подножия Ростральных колонн он вспоминал родной Уэлен и галечный берег, уходящий под скалы мыса Дежнева, маяк со светлым вертящимся лучом над Ледовитым, океаном, зеленые мшистые камни и слышал зовущий посвист тундровых евражек.

Загрузка...