12

Магаданский аэропорт располагался на тринадцатом километре Колымского шоссе, и, пока тряслись по разбитой колее, таксист рассказывал, что трасса, начинающаяся на берегу Нагаевской бухты, тянется через тайгу, болота, сопки и горные кряжи на тысячу двести километров до самой Индигирки, впадающей в Ледовитый океан.

— Ее построили заключенные в тридцатых годах, и старожилы рассказывают, что под полотном дороги лежат кости десятков тысяч умерших от голода и непосильной работы.

— А вы сами не старожил?

— Я приехал четыре года назад по послевоенному комсомольскому призыву. После разоблачения культа личности и ареста Берии, когда пошла волна реабилитаций, вдруг оказалось, что некому добывать золото на приисках… Вот и позвали комсомол. Лично я с Орловщины, из тургеневских мест… Слыхали, небось? «Записки охотника» читали?

Гэмо чуть было не сказал, что и он имеет отношение к литературе, но промолчал. Тем временем автомобиль, прогремев по деревянному мосту небольшой, почти пересохшей речки, вышел на главную улицу города, являющуюся продолжением Колымского шоссе, и она, эта улица, конечно же, называлась улицей Ленина.

Гостиница оказалась довольно приличной, и предъявленный писательский билет позволил без всякого труда получить отдельный номер с окном, выходящим во двор. Подпертый опорными столбами, гам стоял покосившийся барак явно времен первых лет Дальстроя.

Магадан не был конечной целью путешествия Гэмо: впереди предстояла еще долгая дорога через Анадырь, бухту Провидения, бухту Святого Лаврентия — в Уэлен.

В архитектурном облике центра города чувствовался вкус. Впрочем, в этом не было ничего удивительного: в здешних лагерях горбатились великие художественные и научные таланты. Иным, даже официально заключенным, присуждали Сталинские премии.

Гэмо шел через самый центр города, расспрашивая у прохожих дорогу в редакцию «Магаданской правды». На просторной площади имени Горького высилось здание обкома партии и облисполкома — вся здешняя власть, лишь недавно отнятая при образовании Магаданской области в 1954 году у всемогущего УСВИТЛа — Управления северо-восточных исправительно-трудовых лагерей, которое было самым большим подразделением знаменитого Дальстроя.

Гэмо с пристальным любопытством вглядывался в облик города, стараясь увидеть зримые признаки мрачной истории края, но все кругом было праздничное, светлое и, главное, встречались на удивление только молодые и очень симпатичные лица. Он вспомнил слова таксиста о недавнем комсомольском наборе и понял причину бросающейся в глаза молодости населения Магадана.

Редакция газеты помещалась в худшем, на взгляд Гэмо, здании областного центра: в одном из крыльев одноэтажного приземистого барака, хотя легко было себе представить, что в свое время, когда кругом не было многоэтажных каменных домов, среди чахлой, глухой тайги, на берегу шумно бегущей по камням речушки, только что выстроенное, оштукатуренное, побеленное, оно выглядело настоящим дворцом.

Представляясь редактору газеты, лысому, приветливому военному в полковничьих погонах, Гэмо и не предполагал, что произведет такое впечатление.

— Не могу поверить своим глазам! — воскликнул главный редактор. — Что же вы не сообщили заранее о своем приезде? Мы бы вас соответственно встретили? Марина! Марина!

В кабинет вбежала слегка испуганная секретарша.

— Зовите всех сюда! Всех, кто в редакции! Фотографа, фотографа!

— Фотограф проявляет, — сообщила секретарша.

— Знаю, как он там проявляет в своей лаборатории! Небось, похмеляется! Тащи его сюда!

Главный редактор, Николай Степанович Кириллов, посадил рядом с собой оробевшего и слегка обескураженного гостя и, когда тесный кабинет до отказа заполнили сотрудники, торжественно и громко произнес:

— К нам приехал наш знаменитый земляк, писатель Юрий Сергеевич Гэмо!

Впервые в жизни Гэмо слышал аплодисменты в свой адрес, и, хотя ему было приятно, он теперь немного жалел о том, что пришел в редакцию и его по-настоящему смущала и коробила такая торжественная встреча и, главное, похоже, искреннее любопытство сотрудников редакции.

Николай Степанович произнес приличествующую случаю речь о торжестве ленинской национальной политики, которая дала возможность проявиться такому таланту. Фотограф, заросший клочковатой бородой и на вид крепко пьющий человек, заходил с разных сторон и щелкал то одним, то вторым фотоаппаратом, ослепляя вспышкой.

Потом главный редактор представил всех сотрудников газеты. Называя заведующего отделом культуры, местного поэта Бориса Николаевича Волженина, торжественно добавил:

— Его недавно приняли в члены Союза писателей!

Сговорились на том, чтобы дать интервью в газету, опубликовать какой-нибудь рассказ. Гэмо ничего из нового с собой не взял, но Борис Николаевич сказал, что напечатает что-нибудь из уже опубликованного, а гонорар выпишет как за новое.

И покатились дни встреч, интервью, приемов у высокопоставленных лиц области. Гэмо побывал у председателя областного исполкома Афанасьева, у первого секретаря обкома партии генерала Абабкова, у каких-то еще начальников. Мало того, он получил право вызывать машину из гаража облисполкома!

Повсюду его сопровождал Борис Николаевич Волженин, он же договаривался о гонорарах по высшей ставке на радио, в обществе «Знание», водил гостя в рестораны и везде старался расплачиваться сам, приговаривая каждый раз:

— Деньги, Юра, еще пригодятся! Впереди еще длинная дорога.

Гэмо осознавал, что к нему, во всяком случае, в пределах Магаданской области, пришла настоящая слава, и она оказалась не только приятной, но облегчающей жизнь.


Как Юрий Гэмо относился к своей довольно широкой известности? — думал Незнамов, лежа на своей гостиничной кровати. Сам он такого никогда не испытывал, и даже в маленьком районном центре Колосово, он был человеком незаметным. Вновь назначенного главного редактора сразу же начинали узнавать везде: в магазинах, на рынке, на автобусной станции, не говоря уже об официальных учреждениях, а его, Незнамова, похоже даже в районном комитете партии не очень хорошо знали. Нет, у него было множество знакомых в городке среди самого различного люда — работников райкома, исполкома, тех рабочих лошадок, которые оставшись на своем, посту десятилетиями, хотя менялись первые и вторые лица власти, заведующие разными учреждениями. Его знали учителя школы, библиотекари, работники милиции, прокуратуры. Но не выделяли из окружающей массы, как выделяли первого секретаря райкома, председателя исполкома, прокурора, начальника милиции, главного редактора газеты и директора школы. В какой-нибудь очереди, которых тогда было множество, ему не предлагали пройти вперед, ему не находилось лишнего билета, когда местный кинотеатр был переполнен. Но ведь слава Юрия Гэмо была иная. Его книги вышли на английском, французском, немецком языках, в странах так называемой народной демократии…

На этот день Незнамов наметил себе посещение иностранного отдела Публичной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина. Может быть, там, в толще каталогов, затерялось упоминание о каком-нибудь зарубежном издании книги Юрия Гэмо.

Конечно, расскажи он кому-нибудь: сыну или даже Борису Зайкину о своих изысканиях, каждый из них давно бы посоветовал бросить это бесполезное занятие. Незнамов должен был, в таком случае, рассказать все, открыться до конца. А этого он не мог сделать, точно так же он не мог остановиться в своих, как он уже с горечью убедился, бесплодных поисках. Единственное, что они приносили ему — это новые сновидения, когда он становился Юрием Гэмо, неожиданные озарения в памяти со всеми мелочами обыкновенной, повседневной жизни, неясную и смутную надежду где-то в будущем, быть может, превратиться в Юрия Гэмо, слить свою душу с его душой, и тогда раздвоенное время обретет единство и цельность.

Иностранный отдел Государственной библиотеки имени Салтыкова-Щедрина был оснащен компьютерами, и, с помощью молоденькой служительницы, Незнамов погрузился в недра электронной памяти. Как и ожидалось, никакого успеха это не принесло, как и обращение к систематическому каталогу с сотнями карточек в длинных деревянных ящичках.

Незнамов не был обескуражен неудачей, ожидая именно такого результата. Он давал возможность продолжать поиск, прослеживая и переживая события, происшедшие с двойником. Часто приходила мысль: может, поехать на Чукотку? Там, у истоков жизни Юрия Гэмо, могло произойти нечто удивительное, во всяком случае, в Уэлене никто не мог бы сказать, что человека по имени Юрий Гэмо они не знали. Но они могли не знать его в том мире, в котором существовал Георгий Незнамов…

Борис Зайкин после рождения внучки совершенно преобразился.

— Знаете, у меня появился смысл жизни и физическое ощущение своего дальнейшего продолжения. Еще недавно я смирился с мыслью: умру — и все. Некоторое время его близкие будут помнить, а потом забудут. Заброшенных, забытых могил на наших кладбищах намного больше, чем тех, за которыми еще продолжают ухаживать… А теперь, когда я смотрю в глазенки моей внучки, я думаю: в ней частица моего, и этой моей частицей она увидит далекое будущее…

Незнамов мысленно соглашался с Борисом Зайкиным. Он именно так и думал, когда родился Станислав, и часами мог наблюдать за его быстрым взглядом. Но по мере взросления сына эта мысль все реже посещала его: сын обретал другие, уже неузнаваемые черты характера. Он сам поймал себя на мысли, что все реже обращается к памяти своих родителей, похороненных где-то на необъятных сибирских просторах, в безымянной, скорее всего общей, могиле без всякого знака.


После сумбурных и пьяных магаданских дней и ночей так приятно было вытянуть ноги под самолетным креслом, откинуться и задремать под гул двигателей «Ил-14». Время от времени Гэмо поглядывал в иллюминатор на зеленую поросль тайги, кажущуюся отсюда, с высоты, густой и уютной. Но он-то знал, что эта зелень кишит комарьем и невозможно даже на секунду обнажить лицо: тотчас облепят кровожадные мелкие насекомые, настоящее бедствие тайги и тундры. Там, в Уэлене, на побережье Ледовитого океана, обдуваемого студеным ветром, этого гнуса нет, и он сможет ходить с обнаженным лицом по берегу моря вдоль длинной уэленской косы до Пильхына, или в другом направлении — под скалами Сенлуна.

Самолет садился в Гижиге, Северо-Эвенске и Марково, местах уже северных, но еще лесных, по которым шли на северо-восток русские казаки-землепроходцы, оставляя за собой поколения людей, непохожих внешне на аборигенов, но продолжавших жизнь местных людей. Еще в Анадырском педагогическом училище Гэмо столкнулся с чуванцами, обитателями верховьев Анадыря. Они возделывали землю и ухитрялись не только выращивать картофель, но и получали неплохие урожаи ржи. Но главным образом они промышляли рыбой и собачьим извозом, тихо презирая соседей-оленеедов, или «цукцисек», как они называли тундровых кочевников, снабжавших их оленьим мясом и шкурами. Они считали себя выше чукчей и родным языком считали русский, исковерканный, какой-то шепелявый, однако сохранивший архаические черты русского языка конца семнадцатого столетия.

Гэмо не счел нужным сообщать анадырским властям о своем прилете и, поэтому, выйдя в толпе пассажиров на грунтовое поле старого анадырского аэропорта, располагавшегося на плато над рыбоконсервным заводом, спустился вниз, на берег и на попутном катере пересек Анадырский лиман.

Еще в пути он почувствовал знакомый рыбный дух, идущий из-под толщи коричневатой речной воды. Огромные стада лосося шли на нерест в верховья великой чукотской реки. Их путь отмечали идущие следом белухи и нерпы, выныривающие тут и там по ходу катера. На лимане было ветрено и прохладно, зато на берегу вместе с комариными стаями Гэмо охватило земное тепло тундры. Стоявший в толпе встречающих чуванец Аркадий Косыгин приметил Гэмо и бросился к нему:

— Ты ли это, Юрка?

Они учились вместе в Анадырском педучилище. Аркадий Косыгин увлекался театром, играл в местной художественной самодеятельности, несмотря на шепелявость и неистребимый чуванский акцент, пользовался успехом у нетребовательного анадырского зрителя. Уверовав в свой артистический талант, Аркадий, не доучившись на педагога, уехал в Магадан и попытался поступить в тамошний музыкально-драматический театр, где временами исполнял роль безмолвного статиста, а больше подвизался в качестве помощника администратора.

— Жить будешь у меня, в педучилище! — твердо заявил Аркадий. — Студенты разъехались на каникулы, иные на рыбалке, пусто в здании…

По дороге выяснилось, что Аркадий, помыкавшись в Магадане, вернулся в родной Анадырь и устроился библиотекарем в родном педагогическом училище. Человек необыкновенно аккуратный, помешанный на чистоте и порядке, он сделал из старого, заброшенного склада, где навалом лежали книги, образцовую библиотеку, сумев отгородить для себя уютное жилье, украшенное полками с наиболее ценными изданиями уже из собственных книг. Новое увлечение целиком захватило Аркадия, и он похвастался Гэмо, что собрал все его публикации и критические отзывы, оформив статьи в отдельный красочный альбом, на первой странице которого была помещена групповая фотография первокурсников Анадырского педагогического училища тысяча девятьсот сорок шестого года. Гэмо с щемящим чувством вглядывался в молодые лица своих сокурсников, с сожалением отмечая, что некоторых уже нет.

Аркадий уступил Гэмо свою комнату, переселился к родственникам, но фактически все время был с ним, держал всегда наготове крепко заваренный чай, свежую икру и запас разведенного спирта.

Пообщавшись со своими друзьями, Гэмо начал искать возможность отправиться дальше, в Уэлен. Это можно было сделать либо самолетом, либо на каком-нибудь корабле. Никаких регулярных авиа или пароходных рейсов в те годы не было, и приходилось полагаться лишь на случай.

Тем временем весть о возвращении на родину молодого чукотского писателя, благодаря газете и радио, разнеслась по полуострову. Гэмо посетил окружное начальство, познакомился с новым депутатом, заменившим земляка-уэленца на этом высоком посту, с первым секретарем окружкома партии.

Вечером Гэмо обычно сидел в окружении книг, пил чай вперемешку с разведенным спиртом и беседовал с Аркадием, который щедро излагал разные житейские истории, полагая, что они могут послужить материалом для очередных произведений писателя.

— Эх, если бы я мог сам писать! — горестно восклицал Аркадий. — Но до сих пор пишу с ошибками. А ведь считается, что родной язык у меня — русский!

Зато он умел готовить прекрасные блюда из быстро приедавшегося лосося, где-то доставал свежую гусятину, оленье мясо и даже раз принес нерпичью грудинку.

В один из дней, незадолго до отъезда в бухту Провидения, Аркадий сообщил, что председатель окружного исполкома и депутат Верховного Совета СССР Иван Иванович Рультытегин приглашает Гэмо к себе.

— Я тебе выстирал и выгладил рубашку, — добавил Аркадий. — Галстука я у тебя в чемодане не нашел, поэтому даю свой.

Кабинет Рультытегина находился в длинном приземистом здании, загнутом буквой Г. Одним концом оно выходило на реку Казачку, другим — на берег Анадырского лимана. На крыше полоскался еще яркий красный флаг. Во все времена существования Анадыря, как административного центра Чукотки, государственное управление шло из этого здания, построенного именно для этих целей еще царским правительством.

Все было, как положено у большого начальника: секретарша, просторный кабинет с портретом Никиты Хрущева, несколько телефонных аппаратов на небольшом столике.

Иван Иванович приветствовал гостя по-чукотски:

— Амын етти, Гэмо!

Рультытегин вышел из-за письменного стола и устроился напротив, за столом заседаний, стоявшим впритык к письменному. Перед ним возвышалась покрытая белой салфеткой горка. Сдернув салфетку, Иван Иванович открыл хрустальный графин, поставил две рюмки, нарезанный ломтиками лимон и несколько бутербродов с обычной анадырской закуской — красной кетовой икрой.

— Поскольку разговор у нас предстоит нелегкий, — запинаясь, как бы подыскивая слова, начал Иван Иванович, — давай для начала выпьем по рюмке.

В Анадыре, как и по всей Чукотке, в те годы мною пили. В основном спирт, который в большом количестве завозился в железных бочках. В некоторых районах из него пытались делать более или менее благородные напитки «зубровку», «лимонную», даже «московскую», но чаще всего спирт пили, просто разводя водой. В зимнее время считалось особой удалью выпить глоток чистого спирта и заесть снегом.

Но чтобы вот так, почти с утра, в официальном советском учреждении…

Поговорив немного о том, как он рад появлению своего писателя, зачем-то вспомнив о давнем споре с якутами по поводу границ с Чукоткой, Иван Иванович глубоко вздохнул, слегка понизил голос и произнес:

— Я тебе скажу очень печальную для тебя новость: твой мамы больше нет…

Не поняв поначалу значения этой страшной новости, Гэмо спросил:

— Уехала из Уэлена?

— Она умерла…

— Как же так? — растерянно пробормотал Гэмо, чувствуя, как слабость охватывает его, и потребовалось усилие, чтобы усидеть на стуле.

— Ее убил твой отчим… Я понимаю, как тебе тяжело. Давай, еще выпьем по рюмке. Русские это называют — на помин души…

Но Гэмо уже не слышал Рультытегина. Пошатываясь, он вышел из-за стола. Миновал приемную и вышел на свежий воздух. Он шагал вперед, не видя дороги, и, только упершись в бурные воды устья реки Казачки, остановился. И только тогда заплакал. Как в детстве, когда отчим его бил, а мама украдкой, оглядываясь, утешала его, гладила по голове. Он вспоминал ее мягкую, теплую грудь, где, казалось, можно было найти убежище и утешение от зол и напастей всей земли, от горя и страданий, успокоиться, омыть глаза целительными слезами и вернуться в мир с надеждами на лучшее. Теперь этого больше никогда не будет. Это ушло в небытие, и мама будет жить только в памяти. Значит, не будет она стоять в толпе встречающих, прикрыв половину лица краем капюшона цветастой камлейки, не будет гордиться им, взрослым женатым мужчиной… И никогда она не увидит своих внуков… Словно тяжкий холодный кусок льда лег на сердце, стесняя грудь, мешая дыханию. Прошло довольно времени, пока Гэмо задышал нормально.

По дороге в гостеприимную библиотеку педагогического училища он размышлял: есть ли теперь смысл ехать в Уэлен? Выдержит ли он это испытание, посещение могилы, бесконечные слова утешения и горестный плач старушек? Может быть, здесь и закончить путешествие по родной земле, вернуться в Ленинград, а в Уэлен съездить в другое время?

Аркадий сочувственно посмотрел на гостя. Гэмо спросил:

— Ты знал?

Аркадий молча кивнул.

— А почему не сказал?

— Начальство не велело, — показал он глазами на потолок. — Сказали: не лезь, сами все скажем.

Гэмо в изнеможении опустился на стул.

— Может, мне не ехать в Уэлен?

Аркадий пожевал губами. У него была такая привычка, когда он напрягал свой ум. Тогда его щеки, чуточку отвислые, похожие на бурундучьи, твердели.

— Я бы на твоем месте поехал. Теперь твой сыновний долг побывать хотя бы на могиле матери, если не получилось свидеться. Она ведь ждала тебя…

Еще в Ленинграде Гэмо написал письмо матери, послал авиапочтой, чтобы оно успело дойти до Уэлена раньше его приезда. Она, наверняка, ждала его. Если и не из письма узнала о его приезде, то из других источников, по так называемому «торбазному радио», которое часто опережало обычное.

Пароход в бухту Провидения прибывал утром. Всю ночь Гэмо просидел на палубе. В серебристом свете полярной ночи мимо проплывали берега родины. Очень редко проблескивал какой-нибудь огонек, и на расстоянии трудно было угадать — электрический ли это свет, или кто-то зажег светильный мох в каменной плошке с тюленьим жиром, чтобы указать дорогу возвращающемуся охотнику. Гэмо старался думать о чем-нибудь другом, вспоминал жену, детей, но вдруг непроизвольный спазм сжимал горло и на глаза выступали слезы, застилая морской простор и светлый след от пароходного винта.

В бухте Провидения в ожидании попутного самолета Гэмо бродил по разросшемуся портовому поселку, в котором он работал летом сорок шестого грузчиком, а потом матросом на гидрографическом судне. Это железное суденышко все еще было на плаву, стояло у причала. Гэмо разузнал, что «Вега» идет как раз туда — на север, сначала в бухту Лаврентия, затем в Уэлен. Это было то, что ему нужно. Но, как помнил Гэмо, гидрографические суда не брали пассажиров, а если такое случалось, их вводили в число членов команды. Пришлось представиться начальнику гидрографической базы, молодому осетину Юрию Абаеву.

Гэмо впервые видел Берингов пролив с южного его входа и с этого расстояния мог оценить его могучую ширину. Его обманчивая узость на географической карте вводила многих в заблуждение. Казалось, что перейти его — пустяк. Но пролив совершенно непроходим в зимнее время, когда дрейфующий лед движется с огромной скоростью в потоке шириной почти сто километров. А коротким летом лишь хорошо знающие здешний изменчивый нрав погоды уэленцы и науканцы могут сравнительно безопасно путешествовать по проливу.

Об этом и шел разговор в тесной капитанской каюте «Веги» с начальником Провиденской гидрографической базы Юрием Абаевым. Абаев закончил Арктическое морское училище в Стрельне и много расспрашивал о Ленинграде.

— А теперь Наукана нет, — сообщил он.

— Как — нет?

— Жителей его отселили в Нунямо.

— Почему?

— Для местных жителей, для эскимосов объяснение было такое: в Наукане трудно строить новые, деревянные дома вместо яранг, берег крутой, стоянка для судов опасна из-за сильного течения… А главное… Ну, вам я могу сказать: эскимосов переселили в интересах безопасности.

— В интересах безопасности кого?

— Государственной безопасности, — уточнил Абаев. — Они общались с эскимосами американского берега тайком, на охоте… Властям это не нравилось.

— Они общались всегда, — заметил Гэмо.

— Здесь все же государственная граница.

— Там родственники…

В годы войны в Уэлен приезжали родичи с острова Малый Диомид, из Нома, из Уэльса. Эти встречи приурочивались к главному летнему празднеству — Дню Кита.

Перед прохождением мыса Дежнева Гэмо вышел на палубу. Справа по ходу судна виднелись острова Большой и Малый Диомид, а слева под нависшим низким небом можно было различить полуподземные жилища науканцев. Внешне в Наукане ничего не изменилось, если не считать нового маяка и памятника Семену Дежневу, поставленного неподалеку от прежнего памятного знака — большого деревянного креста.

Гэмо представил себе, каково было науканцам покидать родное гнездо. Зачем же это сделали? Боль сжала сердце.

«Вега» стала на якорь против полярной станции в Уэлене, и Гэмо перевезли на берег на маленькой лодке-ледянке. Так как гидрографы были частыми гостями в Уэлене и не возили пассажиров, никто не вышел на берег, кроме начальника полярной станции. Гэмо поднялся на косу и с пустыря, на котором торчал полуразрушенный ветродвигатель, глянул на родное селение и не узнал его: в ряд, точно так, как раньше стояли яранги, теперь выстроились совершенно одинаковые деревянные домики. Гэмо пытался разглядеть, где была яранга дяди Кмоля. На месте просторного жилища местного богача Гэмалькота стоял точно такой же бревенчатый домик, как и десятки других. И Гэмо вдруг почувствовал щемящую тоску по исчезнувшему облику родного села, словно он приехал не в Уэлен, а в какое-то другое, чужое селение. Только стоящий на прежнем месте, на высоком берегу, над морем, знакомый маяк указывал, что это все-таки Уэлен.

Гэмо в одиночестве прошагал до первых домиков, и первый, кто ему попался, был Рыпэль, прозванный русскими Василием Корнеевичем.

— Это ты, Гэмо?

— Это я, Рыпэль.

— На «Веге» приплыл?

— На «Веге».

Рыпэль еще раз вгляделся в лицо Юрия Гэмо и медленно произнес:

— Была бы жива мать, она бы тебя не сразу узнала… Такой ты стал… Выглядишь, как секретарь обкома комсомола… Возмужал… Говорят, писателем стал?

Он пристроился рядом с Гэмо и продолжал:

— Когда я в школе учился, думал, что все писатели давно умерли… Однако, как оказывается, есть еще живые…

Из ближайшего домика вышла женщина. Гэмо сразу узнал свою двоюродную тетку Ранау. Близоруко всмотревшись в Гэмо, она всплеснула руками, подбежала, ткнулась лицом в грудь и зарыдала, приговаривая:

— Она уже не встретит тебя, не обнюхает по нашему старинному обычаю! Не приготовит тебе вкусного моржового мяса, не заварит чаю и не сделает лепешек на нерпичьем жиру!

На ее пронзительный вой из ближайших домов стали выглядывать люди. Весть о том, что вернулся сын убиенной Туар, мгновенно разнеслась по Уэлену. Прибежала и сестренка Галя. Она громко всхлипывала и причитала вместе с другими женщинами. Только теперь Гэмо заметил, что все они пьяны и от всех несет каким-то кислым хмельным духом.

Галя повела брата в дом. Ее теперешний муж, бывший оленевод Алянто, громко храпел поверх одеяла сбитой в комок постели. Все попытки сестры разбудить его оказались тщетными, хотя она орала ему прямо в ухо:

— Вставай! Брат мой приехал! Вставай! Гэмо приехал!

— Что он так? Может, болен?

— Не болен он! Пьян! — сердито сказала сестра и предложила: — Выпьешь кружку браги?

Не дожидаясь ответа, она зачерпнула из обложенного старыми оленьими шкурами сосуда вонючей жидкости и протянула брату:

— Помянем маму…

От тошнотворного запаха Гэмо чуть не вырвало.

— Что же вы пьете в такую рань?

— А что? Сегодня суббота. Отдыхаем… В магазине есть спирт, но его дают только по бутылке.

Весь Уэлен был пьян.

Гэмо шел по улице, которая часто вспоминалась в Ленинграде, и ему, не считая детей, не встретилось ни одного трезвого человека. Казалось, даже собаки отведали густого пьянящего напитка — они лениво, мутными глазами провожали незнакомого человека, и ни одна из них даже не залаяла.

В дальнем краю селения, неподалеку от ручья, где уэленцы брали воду, Гэмо вдруг увидел рядом с новеньким домиком знакомую ярангу Атыка, своего дальнего родича, певца и лучшего исполнителя древних танцев северо-востока.

Он был трезв, как и его жена, которая, узнав гостя, всплакнула по обычаю, но тут же принялась хлопотать об угощении.

Атык повел Гэмо на кладбище.

Холмик еще не успел осыпаться и полностью скрывал гроб. Свойство здешней почвы было такое, что по прошествии недолгого времени гробы выпирало на поверхность, и они стояли на земле, растрескиваясь, разрушаясь, и побелевшие кости и черепа лежали рядом с выветрившимися серыми досками. Большинство памятников, сделанных из фанерных пирамидок с жестяными звездочками, валялось тут же. Пирамидка на могиле матери еще стояла ровно, и на жестяной звездочке вместе с именем были выбиты год рождения и смерти. Спазм подступил к горлу Гэмо.

— Он бил ее доской с острыми гвоздями… Уже мертвую…

— Не надо рассказывать…

Вечером, у костра в чоттагине яранги, Атык рассказал о родичах Гэмо, о знаменитом деде Млеткыне.

— Маму твою отчим взял уже беременную. И, когда ты родился, напился пьяный и бегал по Уэлену с криком — родился Гэмо! родился Гэмо! А ты и впрямь был Гэмо, Неизвестный, потому что мама твоя так и не назвала имени твоего настоящего отца.


Гэмо поднялся на скалистый мыс, оставляя по правую руку кладбище Линлиннэй, где лежала в деревянном гробу мама, и с вершины смотрел на незнакомый Уэлен, застроенный деревянными домами, на простор океана и мечтал о возвращении в Ленинград, где его ждали Валентина и дети — сын Сережка и дочка Оленька.

Загрузка...