2

Окрестности гостиницы «Октябрьская» поразили Незнамова. Прежде всего бросилось в глаза обилие еды, которая продавалась во всех киосках, с лотков, а то и прямо с рук — хлеб, колбаса, масло и разного рода спиртные напитки. Правда, на Невском такой дикой торговли не было, зато поражало засилие иностранной рекламы, сверкающих витрин, бистро, ресторанов. Здесь был даже английский паб, пивное заведение, по виду не очень посещаемое простым народом. Нескончаемый поток сверкающих автомашин заполнял широкую улицу, невольно вызывая в памяти очерки немногих советских путешественников, которым довелось воочию увидеть загнивающий Запад. Потребовалось совсем немного времени, и вот густота потока автомашин в бывшем Ленинграде, а ныне в Петербурге догнала, а может, и перегнала Запад. А уж по концентрации вони выхлопных газов наверняка!

И все же, если поднять глаза и посмотреть вперед — Невский оставался неизменно прямой, как стрела, улицей, летящей к свободной воде — реке Неве.


— Как же мы узнаем дорогу? — спросил Коравье, испуганно озираясь и вздрагивая каждый раз, когда с трамвайной дуги срывались потрескивающие искры. Гухуге старался идти ближе к краю тротуара, остерегаясь, чтобы на него с высокого этажа не упало что-нибудь тяжелое.

Только Гэмо, во всяком случае внешне, оставался спокойным. Он хорошо помнил наставления знающих людей, как ориентироваться в городе, на каком трамвае или троллейбусе добраться до университета, расположенного на острове. Первый ориентир был найден легко — сверкающий огнями, звенящий трамваями, сияющий радугой, отраженной в мокром асфальте, Невский проспект: шел дождь!

— А не пойти ли нам к университету пешком? — предложил рассудительный Коравье. — Как-то привычнее и безопаснее.

— А то, как бы током не ударило в трамвае — вон как сверкает! — Гэмо показал на проносящийся мимо, сыплющий искрами, звенящий вагон.

Вспомнил, как тряхнуло в школе, когда он сунул руку в пустой патрон: электричество провели от ветрового двигателя, но лампочек не хватало, и некоторые черные патроны висели пустые, соблазняя любопытных.

Вот он, Ленинград, многолетняя мечта со школьных лет, когда учитель литературы и русского языка, Лев Васильевич Беликов, рассказывал об этом прекрасном городе, застроенном великолепными дворцами, где реки закованы в гранитные берега, а золотые шпили Адмиралтейства и Петропавловской крепости вонзаются в небо! Сейчас шпили скрывались в низко нависающих дождливых облаках. Город производил смешанное впечатление: Гэмо слишком долго мечтал о встрече с ним, разглядывал редкие картинки в книгах, больше рисовал его облик в своем воображении, воскрешая словесные описания из рассказов учителей и прочитанных книг. В действительности Ленинград оказался совсем другим, чужим, сырым и холодным. Многие дома производили жалкое впечатление своим облезлым и обшарпанным видом. Целые городские кварталы были огорожены грязными дощатыми и фанерными заборами, из подворотен воняло кислой едой. Военные раны, нанесенные многолетней осадой, артиллерийскими обстрелами, бомбами, были наспех спрятаны, закрашены уже облезающей краской.

Когда ребята прошли закопченные аркады Гостиного Двора, Коравье вдруг потянул носом и сказал:

— Чую большую воду.

Но прежде встречи с Невой по правую руку предстала арка Главного штаба, воспроизведенная во многих книгах о революции. Ее невозможно было не узнать: именно через эту узкую каменную горловину толпы матросов и красногвардейцев ринулись на штурм Зимнего дворца, родового жилища самодержцев. Сам Зимний дворец предстал сквозь пелену дождя неожиданно низкорослым, не столь внушительным, как ожидалось.

Все невольно замедлили шаг, но Гэмо прикрикнул:

— Впереди большой мост!

Река Нева оказалась многоводной и величественной. Пожалуй, только великая чукотская река Анадырь могла сравниться с ней. И сам мост показался бесконечно длинным, гремящим и вздрагивающим под проходящим трамваем. Внизу бурлила черная вода, и оттуда явственно несло сырой свежестью. Гэмо даже почудился рыбный запах, отличающий коричневую воду Анадырского лимана. Возможно, и здесь, в глубине темной воды, плывут косяки неведомых русских рыб, устремляясь в воды Балтийского моря.

С моста свернули влево, и от речной набережной перешли к домам, тесно поставленным друг к другу, словно при строительстве им не хватало земного пространства. Огромные каменные лестницы вели вверх, к дверям необъятной величины, будто предназначенным для прохода гигантских зверей или великанов.

Перед парадными стеклянными дверями университета, оказавшегося низким двухэтажным зданием, уходящим вдаль, в сырую темноту, горел фонарь.

— Пришли! — с усталым удовлетворением произнес Гэмо и снял с плеча изрядно потрепанный фанерный чемодан, собственноручно сработанный в столярной мастерской Анадырского педагогического училища под руководством военрука-столяра Ивана Соболева.

Однако вместо облегчения от сознания достигнутой цели он вдруг почувствовал беспокойство: все оказалось не совсем таким, каким представлялось в воображении и мечтах.

За темным стеклом маячил человек. Гухуге, отличавшийся особой зоркостью, заглянул и сообщил:

— Будто капитан ледокола «Иосиф Сталин».

И впрямь, фигура за дверью сверкала позолоченным околышем капитанской фуражки, и рукава форменной шинели окольцовывались широкими желтыми полосами.

Гухуге нерешительно постучал. Дверь тяжело, медленно, но без скрипа отворилась, и густой низкий голос строго спросил сквозь усы:

— Вы кто такие? Абитуриенты?

Абитуриенты… Такого слова ребята еще не знали. Может быть, это название какого-нибудь народа?

— Мы… Мы — чукчи, — ответил Гухуге.

Страж помедлил и протянул:

— Ах, чукчи! — и дверь медленно закрылась.

Усталые путники несколько минут молча стояли перед закрытой дверью.

— Что же ты! — упрекнул товарища Коравье. — Надо было сказать, что мы приехали учиться. И потом — какой же ты чукча? Ты же эскимос, иннуит!

— Какая разница! — разочарованно сплюнул в сторону Гухуге. — Вот тебе и хваленое русское гостеприимство! Ну что будем делать? Постучим еще?

— Нет, — решил Гэмо. — Стучать больше не будем. Где-нибудь скоротаем ночь. Этот человек — швейцар! Страж!

— Видимо, первые такие стражи приглашались из Швейцарии, — предположил Коравье, который готовил себя в историки.

Швейцар-адмирал за стеклом с настороженным любопытством посматривал на ребят, пока они не отошли подальше от негостеприимной стеклянной двери.

Здешний дождь отличался тем, что весь окружающий воздух был пронизан, пропитан влагой, сочащейся отовсюду. Привычных, обыкновенных капель не было. Потолкавшись на набережной, остерегаясь углубляться в каменные ущелья улиц, ребята пристроились под египетскими сфинксами напротив Академии художеств.

Гэмо почти не спал. Он думал, что с рассветом, который с трудом пробивался сквозь сырую пелену, для него начнется не только новый день, но и совершенно новая жизнь, непохожая на ту, которая осталась в древнем Уэлене.


На северном факультете для коренных жителей конкурса не было, и вступительные экзамены оказались скорее формальностью, нежели суровым испытанием. После зачисления всех троих отправили, как это делали со всеми первокурсниками, на уборку урожая.

В деревню приехали ночью, и под утро Гэмо вдруг услышал за тонкими стенами сенного сарая истошный вопль, зовущий на помощь. Он вышел в рассветные сумерки и увидел на покосившемся заборе пеструю, будто нарочно раскрашенную птицу. Широко раскрыв клюв, птица продолжала громко вопить, и Гэмо догадался, что это хорошо описанный в русской литературе петух, а его крик — знаменитое петушиное пение… Гэмо громко рассмеялся, и петух, обиженно скосив на него глаз, затряс красным гребнем и завопил пуще прежнего.

Ребята проработали в деревне только два дня.

Назначенный возчиком Коравье боялся подойти к лошади, а Гухуге, чтобы избежать встречи с коровами, прятался в сенном сарае. Гэмо никак не мог связать сноп, который, несмотря на все его старания, рассыпался в его руках. Руководитель университетской группы распорядился отправить студентов обратно в Ленинград.

Полдня прождали попутный поезд в районном центре Колосово.

Прогуливаясь по улицам ничем не примечательного поселка, Гэмо набрел на домик редакции районной газеты «Колосовская правда» и долго стоял перед ним, вспоминая редакционный домик в бухте Лаврентия, который он побелил известью, заработав деньги на следующий этап своего долгого пути в Ленинградский университет. Наверное, хорошо работать в этой маленькой газете, писать о новостях района, о том, как чукчи приехали в русскую деревню Тресковицы…


Незнамов остановился перед входом на филфак университета. Мимо него сновали студенты и преподаватели. Хорошо, что не надо предъявлять никакого документа для входа в здание. Два марша широкой лестницы вели на второй этаж. Незнамов поднялся и очутился в обширном помещении, куда выходили двери аудиторий. В простенках между дверей висели доски с объявлениями, и даже нечто вроде портретной галереи знаменитых выпускников филологического факультета. Среди них не оказалось имени Юрия Гэмо.

Незнамов спустился обратно в вестибюль: там должна была быть дверь, ведущая во двор. Двери не было…


А там во дворе, в начале пятидесятых, располагалось общежитие, где в одной из комнат Гэмо получил койку. Студентов-северян раскидали по разным комнатам, смешали со студентами других факультетов. В общем-то, это было правильно: привыкание к жизни в большом городе протекало гораздо быстрее. В комнате проживали, в основном, филологи, но был один экономист, слепой аспирант Самцов, который каждый раз, входя в комнату, палкой попадал на постель Гэмо и ворошил, оставляя на наволочке темные, грязные пятна. Сделать ему замечание не поворачивался язык: Гэмо просто стал закрывать свою постель старыми газетами. Слепой наизусть знал «Капитал» Маркса и на спор безошибочно цитировал оттуда целые куски. С Гэмо соседствовал еще один примечательный человек: Павел Булгаков — студент восточного факультета, самостоятельно изучивший древнееврейский язык и игравший на рояле в нижней комнате отдыха прелюды и мазурки Шопена. Павел поражал невероятной худобой и такой рваной одеждой, которая даже среди небогато одетых ребят выделялась вызывающей неопрятностью и лохмотьями. Вместо нижнего белья Булгаков носил какие-то фрагменты кальсон и рубашки, почти не прикрывавшие его тела. Рядом с большой комнатой с роялем, где порой по вечерам разучивали входившие тогда в моду бальные танцы, в небольшом закутке жил студент-филолог Дутов с женой и маленькой дочкой. Звеня медалями, Дутов проворно передвигался на протезах, и все обитатели общежития уважительно называли его «наш Маресьев».

Два иностранца — венгр Ласло и чех Иржи, по прозвищу Партизан, завершали список жильцов комнаты. Иржи в военные годы партизанил в Югославии и привез роскошное кожаное пальто, снятое с немецкого офицера. Это пальто часто выручало обитателей четвертой комнаты: Иржи охотно одалживал его попавшему в затруднительное положение студенту, и тот его относил в Василеостровский ломбард на Восьмой линии.


Лекции читались в здании филологического факультета, так что далеко ходить не было нужды.

Большинство преподавателей северных языков еще недавно, на заре установления Советской власти на окраинах страны, учительствовали в первых туземных и таежных школах, выучились местным языкам, создавали и внедряли письменность среди кочевых народов и охотников.

Петр Яковлевич Скорик в двадцатые годы работал в Уэлене, и его хорошо помнили в родном селе Гэмо. Кроме научной работы и преподавания, Скорик создавал учебники для чукотских школ. Он вовлек в работу и Гэмо, сделав его соавтором новой книги для чтения на чукотском языке.

Иностранный язык в университете можно было выбрать по желанию, и Гэмо выбрал английский. Когда-то его преподавала в уэленской школе мать директора — Прасковья Кузьминична. Старики-чукчи, плававшие на американских китобойных судах, любили поболтать с ней, вспоминая посещения больших американских городов, где самым поразительным было обилие полисменов и негров.

Преподавание английского языка, очевидно, являлось уделом женщин. Университетский курс английского читала Софья Петровна Уайт, поразительно напоминавшая англичанку из рассказа Чехова «Дочь Альбиона». Гэмо даже отважился спросить ее, не британского ли она происхождения, на что пожилая дама с сильно напудренным носом ответила:

— Мои предки приехали из Англии служить на русский флот еще во времена Петра Великого!

Темные, почти неразличимые портреты предков висели в комнате Софьи Петровны на улице Герцена, куда Гэмо любил приходить сдавать домашнее чтение. Хозяйка угощала студента крепким чаем с молоком, заваренным «по-английски».

Историю исследования Советской Арктики читал профессор Визе, открыватель новых земель в Ледовитом океане: его именем даже был назван клочок суши, покрытой вечными льдами. Профессор уже был стар, едва передвигал ноги. Он приезжал на факультет в личной автомашине, что было редкостью в те годы, и шофер помогал ему подниматься по ступеням. Усевшись за кафедру, Визе принимался читать вслух собственную книгу «Моря Советской Арктики», изредка отвлекаясь и оживляясь, когда вдруг на него накатывали волны воспоминаний времен арктической молодости. Для описаний берегов Ледовитого океана излюбленным эпитетом у него было определение «унылые».

Профессор Плоткин читал советскую литературу, в основном, расхваливал роман Василия Ажаева «Далеко от Москвы», удостоенный незадолго до этого Сталинской премии.

— Раньше, — проникновенно вещал Плоткин, — героем литературного произведения выступала отдельно взятая личность. Это относится и к древней литературе, и к литературе критического реализма… Но только литература социалистического реализма открывает нового героя — человека груда. Эпохальное новаторство советской литературы состоит еще и в том, что уже не отдельный человек, а коллектив, трудовой коллектив становится героем. Но Василий Ажаев пошел дальше! Он доказал, что главным литературным героем может быть не только человек труда, не только коллектив, но и сам предмет труда! Поэтому мы с полным основанием можем сказать, что главным героем романа «Далеко от Москвы» является… — Профессор тут делал небольшую паузу и торжественно провозглашал: — Нефтепровод!

Весной Гэмо сдавал экзамен но литературе молодому ассистенту профессора, аспиранту Федору Абрамову. Когда он сказал, что главный герой романа Ажаева — нефтепровод, фронтовик-аспирант поморщился и брезгливо произнес:

— Какая чушь!

Это замечание заронило в голову Гэмо сомнение: выходит, не все то, что утверждали ученые с кафедр, являлось конечной истиной.

Понемногу Гэмо приспособился к городской жизни, и у него даже сложился более или менее твердый распорядок дня. По своей чукотской привычке, от которой он так и не отделался, вставал рано, на рассвете, но, чтобы не будить остальных обитателей, не зажигал света, одевался в темноте и отправлялся в туалетную комнату, где, включив свет, чаще всего видел своего слепого соседа-политэконома Самцова, брившегося в абсолютной темноте. Самцов узнавал его и здоровался, продолжая водить по своему лицу перед зеркалом безопасной бритвой. Поначалу Гэмо удивился: если он себя не видит и может бриться в темноте, зачем ему зеркало? Но потом догадался: бритвенные принадлежности Самцова лежали на полочке перед зеркалом.

Рядом с нижней, большой комнатой в маленькой кухне в железном баке-титане всегда был кипяток. Гэмо наскоро пил чай и располагался со своими книжками за столом. За эти два-три часа он успевал перевести несколько текстов для учебника, сделать почти все обязательные работы, так что день у него оставался свободным: он мог после лекции отправляться на трамвайные прогулки, бродить по городу, останавливаясь, если были деньги, у пивных киосков, заходил в библиотеки — факультетскую, общую фундаментальную и даже в газетный зал Публичной библиотеки.

Работая над учебником, над родным языком, Гэмо как бы возвращался домой. Книга предназначалась для внеклассного чтения и включала в себя все: рассказы классиков русской литературы, произведения советских писателей, стихи и популярные очерки о явлениях природы.

Петр Яковлевич Скорик, познакомившись с первыми, пробными опытами своего студента, с удовлетворением произнес:

— У тебя, несомненно, большие способности!

Загрузка...