В октябре произошло событие, всполошившее весь двор, а за ним и Москву — супруга государя Мария Нагая родила сына. Мария, счастливая, но еще не хворая после родов, держит плачущего младенца на руках, ждет, когда поглядеть сына придет сам государь. А вокруг нее хлопочут уже окрыленные, светящиеся от радости родичи. Афанасий Нагой тискает за плечи брата Федора, ставшего дедом, и приговаривает тихо:
— Теперь мы сильны! Сильны, братец…
Иоанна приносят на носилках, и все окружение Марии тут же отступает в стороны, клонит головы. Она сама, держа на руках уснувшего младенца, с улыбкой глядит на мужа, ожидая его похвалы или теплого слова. Но царь с холодным безразличием взирает на завернутого в пеленки сына, еще одного наследника, появившегося на закате его жизни. Однако Иоанн поздравляет супругу, целует ее в лоб, спрашивает о здоровье.
— Дмитрием назовем, — вновь взглянув на новорожденного, заключает Иоанн. Видимо, он решил назвать последнего своего отпрыска в честь первенца, родившегося тридцать лет назад и так же названного Дмитрием. Прежде чем покинуть покои жены, Иоанн все же дотронулся до головки сына, улыбнувшись краем губ, огладил его сморщенное крохотное личико. Мария с великой радостью наблюдала за мужем, но затем улыбка сошла с ее губ — непонятно почему, но она взглянула иначе на происходящее: едва живой отец, передвигающийся теперь только на носилках, и только появившийся на свет сын, росток новой жизни, коего отец навряд ли успеет взрастить. И от этого сердце словно сжалось в тиски, до того стало печально за обоих, да и за себя…
Афанасий Нагой же торжествовал. Уже не так страшны были вести о желании Иоанна взять в жены родственницу английской королевы ради сомнительного союза. Ведь теперь у него есть сын, здоровый, коего можно воспитать для будущего управления страной, лишив царевича Федора права наследования. И Годуновым ничего не останется делать, кроме как в спешке покидать столицу, ибо Афанасий Нагой сделает все возможное, дабы оградить новорожденного Дмитрия от любой опасности…
Спустя некоторое время в столицу пришло донесение Пелепелицына о том, что казаки Строгановых не помогли ему отстоять Чердынь и самовольно ушли в поход на Сибирское ханство. Тогда имя Ермака узнал весь московский двор. Тотчас была созвана дума. Бояре наперебой говорили об излишнем своевольстве богатых купцов, о том, что война с Кучумом сейчас России не нужна, что надобно бы слать посольство в Искер… Но и царь, и дума осознавали, что поделать уже ничего нельзя. На том же заседании думы Иоанн продиктовал грамоту для купцов Строгановых:
«А Васька Пелепелицын писал нам, что купцы Аникеевы, дав Ермаку людей, не смогли защититься от Алея и позволили ему грабить, жечь и разорять свои земли. То из-за вашей измены — вы вогуличей, и вотяков, и пелымцев от нашего жалования отвели, войной на них ходили, тем с сибирским ханом рассорили нас, а волжских атаманов к себе призвав, воров наняли в свои остроги без нашего указу. Ермак с товарищами ушел бить вогуличей, остяков и татар, а Перми ничем не подсобили. Когда вернутся казаки из похода, вы бы их у себя не держали, а отправили в Чердынь. Ежели указ не исполните, в том на вас опалу положим большую, а атаманов и казаков, которые вам служили, а нашу землю выдали, велим перевешать».
Иван Федорович Мстиславский был сам не свой на собрании думы. Хоть и сумел высказать свое недовольство Строгановыми, мысли его были совсем о другом — в доме боярина при смерти лежал его младший сын Василий. Пышущий здоровьем юноша, недавно заполучивший боярский сан и вскоре собиравшийся жениться, угас внезапно и быстро, что стало сильным ударом для старого князя и его семьи. Василий так и не оправился…
В темных и мрачных сенях стоял гроб. Сын Федор и дочери боярина стоят у изголовья. Никто не плачет — за то время, пока Василий умирал, а затем лежал три дня в доме, ожидая своего погребения, кажется, выплакали и выстрадали все, что могли, потому стоят все, немые, недвижные, словно тоже умерли вместе с ним. Поодаль, утирая слезы, всхлипывает Анастасия Владимировна, супруга князя. Хоть она и не была родной матерью Василию, все одно — любила, как сына. Позади всех безликими тенями стоят многочисленные придворные и родня. Сам Иван Федорович, опираясь на посох, сидит подле гроба, опустив глаза.
Пришедшие же проститься с молодым князем оценили то величавое достоинство, с коим боярин принял смерть сына и теперь черпал откуда-то великие силы, дабы проводить своего Васеньку в последний путь…
После похорон Иван Федорович ушел в затвор даже от своей семьи, проводя все дни в молитвах и чтении книг, и покидал он свою горницу лишь для того, чтобы присутствовать на собраниях Боярской думы. Книги стали его главной страстью, он жадно перечитывал Священные Писания и произведения древних авторов, с наступлением старости, видимо, начав по-новому их понимать.
Все прочие дела он возложил на плечи Федора, теперь своего единственного сына. Впрочем, и Федор бывал дома редко — он стоял во главе различных полков, собиравшихся на северных границах для войны со шведами.
Князь осунулся, похудел, отпустил длинную седую бороду и стал похож на древнего старца. Все чаще его одолевала ломота в застуженном в вечных походах теле, все чаще ныли старые раны. Иван Федорович чувствовал, что неотвратимо стареет, но он не боялся смерти. Пожил! Как мог защищал честь рода. Приходилось и унижения, и боль терпеть и все ради того, дабы род Мстиславских продолжал стоять у кормила власти. Но сможет ли сын Федор совладать с Иоанном? Сумеет ли, подобно отцу, быть гибким, услужливым, изворотливым, а порой и коварным? Ведь иначе не выстоять.
Видя, как одряхлел Иоанн, князь Мстиславский думал, что всяко переживет государя. Но теперь, после того, как умер Васенька, он уже не был столь уверен в этом. Господи, дай сил!
Москва уже укрылась белоснежным саваном, когда пришла в дом князя еще одна страшная весть — в столицу из Новгорода прибыл тяжелобольной Иван Голицын. Князь почему-то сразу почуял, что зять прибыл домой, дабы умереть. Не простивший ему оставления войска под Венденом и позорного бегства, Иван Федорович навсегда прекратил дружбу с ним. Но теперь, едва узнав, что князь Голицын зовет его, решил ехать незамедлительно.
Не желая показаться на людях дряхлым, Иван Федорович остриг свою седую бороду и отросшие волосы, умаслил и уложил их, облачился в атласный узкий кафтан, шитый жемчугом и перетянутый в рукавах серебряными наручами. Рука его, властно сжимающая резной посох с тускло мерцающим алмазом в навершии, сверкала от драгоценных камней в перстнях. С привычной величавостью он вышел на крыльцо, провожаемый супругой и дочерьми. Холопы заботливо надели на плечи ему пышную соболиную шубу…
В горнице, где лежал больной, пахло свечами, кислым запахом пота и… смертью. Этот запах старый воин Мстиславский ни с чем бы не смог спутать.
Постаревший, усохший Иван Голицын лежал на перине. Огромная рука его с истончившимися перстами бессильно покоилась у него на груди. Дьяк подле его изголовья негромко читал Писание. Жена князя, Ирина Ивановна, была подле мужа. Едва завидев вступившего в горницу отца, она встрепенулась и, вскрикнув, бросилась к нему. Князь Мстиславский, не смущаясь, обнимал дочь, позволив ей всплакнуть на своем плече.
— Ты пришел, батюшка… Он ждал… ждал тебя, — всхлипывая, говорила она.
— Тише, доченька, тише, — успокаивал Ирину князь, поглаживая по спине. Вскоре он нежно отстранил от себя дочь, по-отцовски тепло, как в детстве, поцеловав ее в лоб и, стуча посохом, приблизился к ложу. Поседевший, с поредевшей бородой, запавшими щеками и провалившимися в черноту глазами, Иван Голицын совсем был на себя не похож. Дыхание князя было уже едва уловимым, видно было лишь, как слабо тяжело вздымается его грудь.
— Здрав…ствуй… — разлепив спекшиеся, покрытые белесой пленкой губы, проговорил Иван Голицын, твердо глядя на пришедшего родича. Вместо ответа князь Мстиславский положил свою все еще тяжелую длань на высохшую руку зятя и крепко сжал ее.
— Про…сти… — слабо ворочая языком, продолжал Иван Голицын и, хрипло вздохнув, молвил, — за… по…зор… не… дост…о. ин…
«За позор»… Даже на смертном одре Иван Юрьевич чувствовал свою вину в том, что он, зять первейшего из бояр и воевод России, приняв от него огромное войско, так бесславно погубил эту рать под Венденом. И в том, что гнев государя спустя год обрушился на князя Мстиславского, когда он был избит до полусмерти — в этом тоже вина князя Голицына, он и это хорошо понимал.
Мстиславский пристально глядел на него. Да, после позора под Венденом он относился к зятю с презрением, но теперь, когда Иван Юрьевич, еще довольно молодой, смотрит в домовину, когда смерть вот-вот заберет и эту жизнь, сейчас искрящуюся лишь в тусклых глазах умирающего — все это уже было неважно. Князь Голицын стоял на пороге нового мира, и за все грехи ему придется отвечать уже не здесь, пред теми, кого оставляет жить без него, а пред Богом.
Иван Федорович вспомнил первую увиденную им смерть. Его приемный отец, могущественный боярин Василий Немой Шуйский, огромный, грозный — даже в час смерти, молвит, тяжело глядя на юного князя: «Мужайся… Смерть тебе придется видеть часто…» О, он был прав. Скольких князь Мстиславский уже успел похоронить, скольким рукою своейзакрывал глаза, скольких убивал сам на поле боя, скольких и сам вел на погибель? Не сосчитать! А скольких своих детей и младенцев-внуков он погребал? И эта очередная смерть уже не вызывала в нем бурю чувств. Князь Мстиславский был величав и спокоен.
— Бог простит, — ответил он наконец умирающему.
Тем временем в покой вступили пятеро детей Ивана Юрьевича — сыновья Андрей и Иван, и дочери — Елена, Марфа и Евдокия. Андрей, самый старший из них, шел впереди, и было видно, как тяжело ему было сдерживать себя. Но, блюдя княжеское достоинство, он поклонился деду, князю Мстиславскому, и после подошел к ложу. Ванька разревелся в голос, его плач подхватили Евдокия и Елена. Слабеющей рукой Голицын благословил их, и детей поспешили увести кормилицы. Подле отца остался лишь Андрей. Нагнувшись как можно ближе к лицу умирающего, он слушал его наставления, хмурясь, стараясь уловить каждое слово. Иван Федорович с гордостью глядел на внука, уже видя в этом рослом крепком юноше великое будущее рода Голицыных. Конечно, он не ведал, что его внук Андрей станет единственным продолжателем этого едва не пресекшегося княжеского рода, и от него расширится, разделившись на множество ветвей, их фамильное древо, из которого произойдут многие и многие государственные и военные деятели, многочисленные представители культуры и науки будущей России…
Немного позже прибыл брат Ивана Юрьевича, Василий, с сыновьями и супругой Варварой. Поприветствовав князя Мстиславского, они нерешительно подступили к ложу. Маленькие сыновья стояли позади них, пугливо взирая на этого страшного, незнакомого им мертвеца. Здесь были только дети от брака с Василием — детей Федьки Басманова она не посмела привести в дом Ивана Юрьевича. Но обиды теперь на него никакой не было — ранняя смерть деверя испепелила ненависть, и остались лишь щемящая тоска и безграничная жалость. Варвара осторожно подступила к ложу и, взяв умирающего за руку, наклонилась над ним. В ее глазах стояли слезы.
— Варя… — просипел Иван Юрьевич, твердо глядя на нее, — прости…
Варвара, всхлипывая, молчала, а он продолжал, чуть приподымая над подушкой голову:
— За… отца… за… злобу… прости…
— Что ты, — дрогнувшим голосом ответила Варвара, и слезы хлынули у нее из глаз. Она гладила Ивана Юрьевича по его поредевшим волосам и шептала сквозь рвущиеся рыдания:
— И ты меня прости… Прости….
Не в силах больше находиться здесь, князь Мстиславский поспешил уйти. Стуча посохом, он вышел на крыльцо и оглянулся. Город, укрытый тьмой, засыпал мелкий снег. Где-то заливисто лаяли псы, из темноты слабо пробивался редкий свет в окнах грудящихся подле друг друга домов. Жизнь продолжалась. А в палатах князя Голицына тем временем угасала еще одна жизнь…
И Иван Федорович, узрев сегодня очередную смерть, почувствовал себя неимоверно старым. Сколь еще смертей ему надлежит увидеть? Неужто Бог испытывает его иль наказывает за какие грехи?
И князь Мстиславский, постукивая посохом, тяжело спустился с крыльца и сел в ожидавшие его сани. Почему-то именно сейчас Ивану Федоровичу показалось, что он и сам должен был давно умереть и не видеть всего этого. Погибнуть в одном из многочисленных сражений, пасть жертвой заговора и окончить жизнь на плахе, угаснуть от какой-нибудь хвори. Почто этого до сих пор не произошло? Почто?
Но ему пока надлежало жить. Россия еще нуждалась в службе своего верного сына.
Довольно скоро ранние морозы привели с собой зиму — реки замерзли, покрывшись прочным панцирем льда. Казацкие струги были скованы мертвой хваткой оледеневшего заберега и теперь покоились под снежным саваном, задрав носы.
Искер стоял белый, сверкая серебром заиндевевшего тына. Благо казаки успели выдолбить себе землянки, в коих и остались зимовать. Дивясь и не веря своим глазам, казаки каждый день били кишащего в окрестных лесах пушного зверя, порой, даже для забавы. Далеко уходить на охоту от Искера Ермак запретил, а вскоре также воспретил бить для забавы зверьков. Хотя пушнины и так было очень много — из захваченных в ханской казне многочисленных мехов казаки даже кое-как сшили себе несуразные шубы и накидки, которые должны были защитить их от страшных холодов.
— Гляди-ка, Карчига, — хохотал Ясырь, тыча пальцем в обвешанного соболиными и беличьими шкурками товарища. — Ты теперь богаче любого боярина на Москве! Ты бы еще больше нацепил на себя! И соромное место еще парой беличьих шкурок прикрой!
— Изыди! — прохрипел, отмахиваясь Карчига. Он знал, что делал, уходя в караул. К утру холод настолько скует тело, что жить не захочется.
Ему-то и довелось заметить первым, как к Искеру возвращались в свои жилища местные племена. Из их худых запорошенных снегом юрт потянулись дымки очагов. Им, далеким от войн и вражды русичей с Кучумом, было все равно, под чьим началом жить. И Ермак сразу воспретил подвергать их грабежу и насилию — нужны были союзники, а не вездесущие враги. Гришка Ясырь был недоволен. С презрением глядя на поселенцев, он ворчал в заиндевевшую бороду:
— А я бы вас всех под нож… Продадут они нас… Продадут!
Вскоре в Искер прибыл вождь вогульского племени. Тогда в карауле стоял Архип. Вогулы, коренастые, черноволосые, прибыли на оленях, запряженных в сани. Из саней чинно вылез невысокий старец в кожухе из оленей кожи, в пышной соболиной шапке. Его окружала вооруженная копьями стража.
— Проведи к атаману, — вскинув на плечо пищаль, бросил Архип стоявшему с ним в карауле моложавому казаку…
Ермак принимал гостя в юрте самого Кучума. Пологи оленей шкуры, завешивающей вход, отодвинулись, и вождь медленно и степенно вступил в юрту. Не снимая своей соболиной шапки, он молча поклонился сидящему на шкурах Ермаку. Атаман сидел, по-татарски поджав ноги и уперев руки в расставленные колени. Подле входа с рукой на рукояти сабли стоял верный Богдан Брязга. Толмач готовился переводить. Ермак разглядывал безмолвно скуластое лицо гостя, ждал. Чужак что-то произнес на своем языке, и толмач сообщил:
— Перед тобой князь Бояр, вождь вогульского племени. Он пришел выказать тебе свое почтение и привез дары.
— Чего они там привезли? — спросил Ермак у Брязги.
— Рыбу сушеную и мороженую, убоину, — ответил Брязга. На его глазах казаки Выгружали из вогульских саней тюки подарками.
— Спроси, чего он хочет, — обратился к толмачу Ермак. Он все не сводил взгляда со старика. Лицо Бояра было словно высеченным из воска — неживым, непроницаемым, но говорил он твердо, уверенно, обращаясь к атаману, как к равному себе.
— Князь хочет мирно жить со своим народом на своей земле.
— А разве он не служит сибирскому хану? — вновь вопросил Ермак.
— Князь говорит, что надобно служить сильному. Кучум был силен, но ты одолел его. Отчего, говорит, ему не стать тебе добрым другом?
— Хотят жить на своих землях и просятся под руку твою, атаман, — подсказал Брязга.
Ермак размышлял недолго. Поднявшись медленно, он произнес:
— Скажи ему, что он и народ его могут жить на своих землях и далее. Спроси, чем платили они хану?
— Князь говорит, что они платили сто соболей в год.
— Добро. Пущай нам платит столько же и идет с миром.
Бояр, услышав ответ атамана, склонил голову и что-то вопросил, так же степенно, твердо. Толмач перевел:
— Означает ли это, что люди твои, атаман, не станут насильничать над его племенем и насаждать своих богов?
— Скажи ему, — глядя Бояру в его темные узкие глаза, произнес Ермак, — скажи, что никто не тронет ни его, ни его людей. И молятся пущай, кому захотят.
С тем и ушел князь Бояр, ставший первым союзником Ермака в этой чужой, дикой земле. Когда все покинули юрту, Брязга молвил:
— Ныне ты правитель этих земель. Уверен, скоро еще больше племен перейдут под твою руку.
— Пока мы сильны, они нашу власть признают, — усмехаясь, ответил Ермак. — Едва мы ослабнем — получим от них нож в спину. Да и Кучум еще не побежден. Надобно разведать, где он со своим войском остановился.
— И я о том думал, — кивнул Брязга. — Вокруг нас тьма татарских селений и сотни племен, верных Кучуму. Ты же понимаешь, что, ежели не попросить государевой помощи, мы здесь погибнем?
— Была мысль. Но не все пойдут за нами, ежели так.
— Ты про Кольцо? Этот долго противиться будет, — покачал головой Брязга, — но ведь ты наш атаман, за тобой мы и пошли сюда.
— Ванька Кольцо бы с тобой поспорил. Он считает, что имеет такую же власть над войском, как я. Наверняка опять беситься будет, что вогульский вождь ко мне приходил, а не к нему.
— Как бы он тебе еще большим врагом, чем татары, не стал, — с опаской произнес Брязга. — Но разве ты боишься его, атаман? Последнее слово твоим будет. Посему говорю — пошли по весне людей в Москву к государю, отдай под его высокую руку землю сибирскую, тем и Ваньке Кольцу, дураку, и другим казакам прощение государево добудешь. Не лихими ворами будем, а завоевателями земли Сибирской… Помысли о том, атаман!
Но Ермак еще не желал мыслить о том, он колебался, ибо не был уверен в том, что он захочет повести своих людей на государеву службу. Да и ныне он только и мыслил о том, как пережить зиму и где найти новое пристанище Кучума, дабы быть готовым, ежели сибирский хан захочет отвоевать свою столицу…
Брязга возглавил разъезд, отправившийся к озеру Абалак, которое, как доложили местные поселенцы, кишело рыбой — припасы приходилось пополнять постоянно охотой и рыбал-кой, иначе до конца зимы никто не доживет. Заодно есаул должен был разведать о местонахождении лагеря Кучума — Ермак был уверен, что хан не мог далеко уйти…
Отряд двигался по льду замерзшей реки. Суровая зимняя тайга молчала, раскинувшись по берегам. Бледное холодное солнце, будто притаившись, пугливо выглядывало из-за зубчатой кромки леса. Отряд, из-за своих косматых меховых накидок похожий на звериную стаю, мерно вел лошадей, стараясь не создавать лишнего шума. Искер, единственное безопасное место для них, остался далеко позади, в верстах пятнадцати. Остановив коня, Брязга пригляделся, почуяв что-то недоброе. Иван Карчига, нахлобучив шапку, тоже остановился подле него, принюхался.
— Что-то не так, — шепнул Брязга. — Кажись, рядом татарва притаилась. Может, где-то здесь и упрятался сибирский хан, а?
— Его-то нам и надобно найти, — уверенно ответил Карчига и тронул коня. — Пойдем! Нет тут ничего!
Они вдвоем догоняли ушедший вперед отряд. И незримо для них, петляя меж деревьями на берегу, мелькали тени, всю дорогу сопровождавшие казаков.
На озере Абалак было тихо и пустынно. Казачьи кони стояли стреноженными, рыли мордами снег в поисках пищи. Трое казаков уже откопали место для будущей проруби, принялись топорами колоть лед. Брязга выстроил вокруг часовых, сам встал в дозор, глядел вокруг. Он все не мог успокоиться, шарил глазами по окружившей их со всех сторон заснеженной тайге, казавшейся сейчас враждебной, страшной.
— Привиделось чего? — с ухмылкой вопросил стоявший подле него Карчига. Он был спокоен, и ему было забавно наблюдать тревогу есаула. В скольких выездах и дозорах им уже довелось побывать? Это всего лишь один из них…
— Привиделось, — не оборачиваясь к Карчиге, ответил Брязга.
— Тут и не такое привидится, — шепотом проговорил Карчига, вскидывая пищаль на плечо, — давеча был я в дозоре…
Но он не договорил — что-то гулко свистнуло перед лицом Брязги, и из горла Карчиги выросла дрожащая оперением стрела. Он так и стоял, открыв рот и выпучив глаза, как рыба, затем он что-то прохрипел, и на бороду ему хлынула кровь. Карчига еще не успел повалиться на спину, как что-то со страшной силой ударило Брязгу в спину, отчего он припал на одно колено, затем что-то так же ударило в правый бок, ожгло левую ногу. Он слышал, как несколько раз грохнули выстрелы, даже попытался встать, но два удара, в грудь и живот, повалили его на спину. Стрела, что впилась Брязге под левую лопатку, сломавшись, с хрустом вошла еще глубже под тяжестью его тела.
Он глядел в небо, и до уха его доносились крики, ругань, какая-то возня, мучительный хрип захлебывающегося кровью Карчиги. Верхушки елей и сосен тянулись к небу, и над ними, словно торжествуя, воссиял, наконец, диск холодного зимнего солнца, будто это оно затеяло засаду, в кою так глупо угодил Брязга, старый вояка, на раз обманывавший смерть. Неужели сегодня? Неужели здесь, на чужой земле? Он не верил, сопротивлялся этой страшной мысли, словно пытаясь очнуться от жуткого сна. Небеса тем временем медленно поглощала тьма, а коварное солнце прямо на глазах обрамлялось страшным черным контуром, словно надевало траур.
— Оставьте, — сказал Брязга неведомо кому, наверное, нависшей над ним тени. Кто-то схватил его за бороду и, запрокинув голову, полоснул чем-то раскаленным по горлу. «Оставьте»: хотел снова сказать он, но захлебнулся хлынувшей изо рта кровью…
Ермак, встревоженный тем, что до темноты отряд не вернулся в Искер, отправил Никиту Пана с его отрядом на Абалак, уже готовясь к худшему. Все приведены были в боевую готовность, городок ощетинился пищалями. Суровая непроглядная тьма обступила Искер со всех сторон. На вершине склона горели костры, подле которых грелось поднятое войско. Ветер завывал над безмолвным Иртышом, с берега которого едва виднелись в темноте вмерзшие в лед струги.
Архип и Матвей, кутаясь в свои меховые накидки, вглядывались в непроглядную тьму, из которой по-прежнему никто не возвращался. Дорога была пуста.
— Ежели чего случилось, я этих, — буркнул Ясырь, кивком указав в сторону грудившихся под городищем юрт, — всех перережу к чертям!
— Ага, а потом тебя атаман на части порежет, — ответил Мещеряк, щурясь от ветра.
— Да я… — вспылил было Ясырь, но Архип, схватив его за рукав, так глянул на него, сказав строгое: «Охолонь!», что Ясырь умолк, засопел недовольно.
Наконец в темноте разглядели приближающийся конный отряд — это был Никита Пан со своими людьми. Казалось, они возвращались ни с чем, так и не найдя ушедших утром лазутчиков. Лишь потом стало видно, что кони что-то волокут за собою по снегу. Уже потом, при свете костров, разглядели — на сложенных еловых ветвях, привязанных к седлам, казаки везли окровавленные тела мертвых товарищей. Казаки, все разом замолкнув, молча наблюдали, как отряд Пана ввозит трупы в открытые ворота Искера. Кто-то, бросив пост, помчался следом, кто-то закрестился, скорбя по товарищам. Архип только лишь глянул на остолбеневшего Ясыря, взял его в охапку, потащил в город:
— Пошли!
За спиной он услышал, как злостно, с болью, матерится Мещеряк и раскидывает ударами сапога снег вокруг себя. Вдруг он замер, поглядев вперед. В темноте, возле татарского поселения, робко собиралась толпы местных жителей — они и сами пытались понять, что произошло и что ждет их после того. Многие, поняв, уже стремительно покидали селение, опасаясь гнева казаков.
Мужики стаскивали окоченевшие, покрытые кровавой наледью трупы и клали в ряд под тыном у ворот. В телах во множестве торчали обломки стрел.
— Там уже волки подбирались, чудом успели, — буркнул Савва Волдыря столпившимся над трупами казакам.
— Глянь, братцы! Им еще и глотки всем порезали! Будто свиней забивали, прости Господи! — сказал кто-то из мужиков. Ясырь, закрыв рукавом зипуна лицо, хрипло заквохтал над телом Карчиги. Из горла его торчал обломок стрелы, глаза, остекленевшие, мутные, словно тоже покрытые наледью, без выражения глядели вверх. Архип увидел и Ермака, что стоял над трупом Брязги. Кровь, видать, так хлестала из его рта, что превратилась в бурый ледяной шар, к коему примерзли губы покойного.
— Стало быть, там где-то их стан. Мыслю, теперь они на нас пойдут, — молвил появившийся за спиной Ермака Иван Кольцо. Ермак даже не взглянул на него, молча кивнул. Когда Кольцо сделал шаг в сторону, Ермак вдруг схватил его цепко за рукав и, вперив ему в очи свои страшные, почерневшие от глухой ярости глаза, процедил сквозь зубы:
— Оповести всех! Готовимся к выступлению…
Кольцо, не отводя взгляда, кивнул и медленно высвободил руку из его мертвой хватки.
После поражения у Искера Кучум со всем своим кочевьем и двором отступил в окрестности Абалака, в один из укрепленных городков, что стоял на холмистом берегу Иртыша. Городище вскоре постепенно обросло многочисленными юртами и шатрами. Сюда же вскоре подошел царевич Алей со своим войском, с коим вернулся из похода на строгановские земли. Округа, пропитанная тяжелым духом скота и навоза, была покрыта полчищами лошадей, верблюдов, волов и овец.
Кучум восседал в своем огромном шатре, принимая у себя своих ближайших советников и вельмож. Он тяжело переживал потерю столицы, но не считал, что проиграл эту войну. Требовалось лишь время. И победа Маметкула на Абалаковом озере, где в засаду угодил казачий отряд, еще больше убедила его в том, что однажды удастся сокрушить даже столь сильного противника. Для сибирского хана гибель казачьего разъезда была праздником.
Маметкул сидел подле него, не подымая глаз. Рука его, раненная в сражении при Искере, все еще лежала на перевязи. Кучум глядит на него с любовью и благодарностью, но Маметкул сдержан, ему не по себе от такой чести. И он видит, как глядят на него мрачно ханские сыновья, особенно Алей. Он все еще не может простить ни ему, ни самому Кучуму потерю Искера. И именно он хочет поскорее разбить противника и освободить город. И он настаивает:
— Великий хан, дозволь мне сокрушить врага, теперь у нас есть войско, которое я привел из похода! Они не побегут по-сле первых выстрелов, они могучие воины. Они будут готовы умереть за тебя!
Но Кучум объявил, что над всем войском ныне главенствует лишь Маметкул, и Алей побагровел от злобы, едва не воспылав от сдержанной ярости. Но пришлось покориться. Неужели Маметкулу достанется вся слава победителя над чужаками?
— Теперь надобно сокрушить их. Теперь у нас есть войска. Под твоим началом, Маметкул, стоят добрые воины, которые не побегут после первых выстрелов из орудий урусутов! Уничтожь их!
И Маметкул, стараясь не глядеть на ханских сыновей, коих пожирали зависть и ненависть, смиренно принял поручение Кучума. Ему, в отличие от отпрысков хана, не нужны были слава и радость побед. Он всего этого вкусил сполна в свои молодые годы. Ныне он понимал, почему именно его хан поставил во главе войска — Кучуму нужна была победа. Завтра Маметкул выступит на Искер и либо возьмет его приступом, либо сожжет вместе с чужаками. Они не смогут долго обороняться за этими ветхими укреплениями (именно потому Кучум при обороне Искера вывел свое войско и встал под городом).
Широко раскинувшись на пустынном побережье заснеженного Иртыша, конные всадники выезжали из лагеря, от берега до берега заполонив скованную льдом реку. Маметкул, вновь облаченный в свою сверкающую бронь, покрытую серебряными и золотыми пластинами, ехал впереди своего многотысячного войска, лениво покачиваясь в седле, словно выехал не на сражение, а на прогулку. От белой пустоши, заполонившей весь окоем, невыносимо слепило глаза.
Вдруг что-то темное, резко выделяющееся на фоне снежной степи, появилось вдали. Маметкул остановил войско, стал глядеть, щурясь от невыносимою для глаз снега. Он не мог ошибиться — это был «гуляй-город» — круговая ограда из смастеренных наспех деревянных щитов и перевернутых повозок.
— Они здесь, урусуты, — шепнул ему один из ближайших стражников.
Маметкул не ожидал, что чужаки не станут сидеть в городе, а сами выйдут в чисто поле навстречу своей смерти. Великое мужество! Что ж, пора это все закончить. Воздев обе руки, Маметкул взмахнул ими, и татарское конное войско, натягивая луки и вздымая облака снежной пыли, с визгом и дикими криками хлынуло на горстку вставших на их пути врагов…
Когда орда, разделяясь и обступая укрепление с двух сторон, принялись кружить вокруг противника и осыпать его стрелами, «гуляй-город» ощетинился со всех сторон стволами пищалей, которые тут же затрещали нестройной чередой выстрелов. Конная лава словно врезалась в невидимую преграду и рассыпалась — в снег кубарем повалились убитые кони и всадники. Едва татары успели опомниться, вновь начав кружить вокруг укрепления, вновь ударили выстрелы, и вновь всадники гурьбой валятся из седел, визжат раненые лошади.
Маметкул в окружении закованной в броню стражи глядел издали на копошащееся море людей и лошадей, укрывшее полностью до смешного маленькое укрепление казаков, до уха его доносился треск выстрелов, затем несколько раз оглушительно хлопнула пушка. Конь царевича едва не встал на дыбы, заржав от ужаса, но Маметкул успокоил его, не отрывая взгляда от развернувшегося перед ним сражения.
Орда то подступала ближе к «гуляй-городу», то отходила, продолжая осыпать укрепление стрелами. Архип, привалившись плечом к деревянному щиту, торопливо заряжал свою пищаль. Матвей, Ясырь, Черкас — все были тут же, подле Ермака, что неустанно бил по врагу из своей пищали. Есаул Яшка Михайлов, сидя подле него, заряжал и подавал ему оружие. А стрелы летели сверху непрерывным дождем, и казаки, пораженные ими, валятся на снег, кричат от ран, но, ежели могут, продолжают палить. Архип видел, как на снегу, корчась, умирал строгановский служивый со стрелой в животе. Его даже никто не успел подобрать, вскоре в него вонзились прилетевшие сверху три стрелы, и он перестал корчиться, затих, но в тело его все еще врезались безжалостно с противным чавканьем оперенные татарские стрелы, обезобразив его до неузнаваемости.
— Господи! А-а-а! — закричал Ясырь — в голени его торчала возникшая, словно из ниоткуда, стрела. Кто-то из казаков его подхватил, толкнул ближе к укреплениям, но сам рухнул лицом в снег со стрелами в шее и спине.
— Так мы долго не продержимся! — взмолил Черкас.
— Пали, мать твою эдак! — заорал на него Матвей.
Щиты «гуляй-города», тюкающие снаружи от попадания стрел, внезапно начали сотрясаться от мощных ударов это всадники с разбегу врезались в них на своих лошадях, которые не могли перепрыгнуть слишком высокие для них укрепления. Щит, к которому приник Архип, содрогнулся так, что он, едва не выронив пищаль, рухнул на бок, но тут же поднялся и, выругавшись, выстрелил в щель между щитами — татарский всадник вместе со своей лошадью кубарем полетел под копыта несущейся мимо конницы…
— Смотрите! Смотрите! — указывала стража Маметку-ла на несущийся откуда-то со стороны конный отряд — со свистом и улюлюканием он летел прямо на кишащую вокруг «гуляй-города» орду. Маметкул видел, как татарское войско, словно потревоженный великан, грузно и лениво разворачивается навстречу несущемуся на него мелкому противнику, но тот, словно нож, рассекая орду, вонзился в нее, и все утонуло в снежной пыли…
…Когда конный отряд под командованием Ивана Кольцо атаковал татарское войско, Ермак, выхватив саблю, первым бросился вперед, разрезая связывавшие меж собой деревянные щиты ремни и веревки, открывая «гуляй-город». Татары уже одолевали немногочисленный конный отряд Ивана Кольцо, но вот на них и с другой стороны хлынула уже пешая казачья рать…
Архип с оголенной саблей своей следом за Матвеем вклинился в эту страшную визжащую сумятицу, кашу из вертящихся в тесноте всадников, и рубанул по шее первого на пути татарского коня. Споткнувшись о чей-то труп, он едва не рухнул на землю, но устоял, схватился за ногу другого татарского всадника и, не видя, ткнул его острием куда-то наверх, в шею или спину. Казака, что срубил ринувшегося на Архипа татарина, снес на полном скаку всадник, и его затоптали, как сноп сена, превратив в расхристанную безвольную кучу. Затем Архипа отбросило куда-то назад, в пешую казачью толпу, что теснила все больше рассыпающуюся орду, и он даже не понял, когда наступил миг вражеского отступления.
Вскоре орда начала сама губить себя — первые отряды начали отступать, давя своих и сминая позади стоящих, а казаки все лезли на них и рубили, рубили, не щадя никого. Татары, объятые ужасом, оставив своих убитых и раненых на вытоптанной, залитой кровью и заваленной трупами и различным мусором белоснежной до того равнине. Маметкул, тщетно пытавшийся остановить валившую назад конную лавину, был едва не затоптан и тоже кинулся следом за остальными…
Иван Кольцо подъехал к Ермаку на хромающем жеребце, весь залитый чужой кровью. Ермак сидел среди кучи убитых на лошадином трупе, тоже весь бурый от крови, и один из казаков заботливо перевязывал ему правую руку какой-то тряпицей.
— Что теперь? — вопросил он, с высоты седла глядя на атамана. Ермак, подняв на него каменное, все в кровавых брызгах лицо, тихо молвил:
— Убитых надобно похоронить.
— Уходить надобно, — ответил ему Кольцо, оглядываясь в сторону отступающих татар. — Кто знает, вернутся ли они…
Едва прознав о поражении, многочисленный ханский двор в страхе сворачивал лагерь — торопливо уводили ревущий скот, спасали свое добро, сворачивали шатры и юрты. Многочисленные жены и дети Кучума уже погружены в повозки и в сопровождении ногайской стражи уезжают прочь, со слезами причитая о страшном будущем своем. Кучум отступал в южные степи, где господствовали казахские кочевники, верные союзники хана. Там он хотел собрать силы для нового удара, дабы с наступлением весны покончить с дерзкими урусутами раз и навсегда.
Более сотни трупов своих товарищей казаки принесли на ханский погост на Саусканском мысу. Из снега сиротливо торчали каменные столбцы с полумесяцами и верхушки небольших мечетей — могилы и склепы знатных придворных сибирского хана. Здесь, на окраине погоста, казаки разгребли снег и, прогревая задубевшую землю кострами, выкапывали огромную яму. Сюда они опустили трупы погибших в бою казаков и окоченевшие тела бойцов из отряда Брязги. Ясырь сидел подле ямы с перевязанной ногой, глядел, как Карчигу укладывают в могилу. Погодя, Ясырь покрыл его плотной, шитой серебром тканью он ее добыл, когда грабил ханский двор в Искере и, кажется, не ведал, какую драгоценную вещь хоронит вместе с погибшим другом.
Ермак долго прощался с Брязгой, молчал, повесив голову. Затем прислонился лбом к его белому, как снег, лицу и отстранился, позволив казакам взять тело и отнести в могилу.
Начали закапывать. Архип был одним из тех, кто зарывал эту страшную яму, где плотным рядом, друг на друге, упокоились воины Ермака. Наблюдая за тем, как тела исчезают под комьями мерзлой черной земли, Архип вдруг вспомнил, как хоронили погибших при взятии Казани. Картина эта с мертвым Добрыней отчетливо всплыла в его голове. Тридцать лет прошло, и вот снова. И Архип вдруг почувствовал какую-то противную слабость, даже на какое-то время он остановился якобы перевести дух. Почему-то именно сейчас он впервые пожалел о том, что пришел сюда. Ведь, уходя из-под Казани к любимой Белянке в Новгород, он не желал больше брать оружие в руки, не желал видеть грязь, кровь, многочисленные трупы и заваленные телами огромные могилы. Зачем он здесь? Тряхнув головой, Архип поправил на голове малахай и, сплюнув в сторону, вновь принялся за работу.
На могиле установили деревянный крест. И подле этого креста под сыплющимся снегом Ермак выступил перед толпой казаков.
— Совершили мы великий подвиг, братья мои! Взяли мы главный город сибирского хана, погнали его самого отсюда прочь! Ныне надобно думать, братья, как удержать то, что успели мы захватить! Взять награбленное и уйти отсюда теперь мы не имеем права! — Он указал на стоявший подле него деревянный крест. — Ведь земля эта щедро обагрена кровью наших товарищей!
Казаки молча слушали, стягивали с голов шапки, крестились. Они уже понимали, что скажет их атаман. А Ермак все говорил о братстве и товариществе, об оставшихся малых силах, о татарах, кои еще сильны, о языческих племенах, в большом числе населявших эту землю, и всех их надобно подвести под высокую государеву руку. Это означало одно — Ермак продолжит управлять этим краем и местными племенами от имени государя Иоанна Васильевича. И казаки, едва не сломленные тяжелыми потерями и безысходным своим положением, покорно согласились на это.
— Да будет так, атаман! — ответил Никита Пан, кивая, и следом за ним загудели голоса:
— За тобою пойдем, атаман!
— Будет так!
Ермак с благодарностью поклонился казачьей толпе и, лишь подняв глаза, увидел тяжелый, сумрачный взгляд Ивана Кольцо.
Ермак понимал, кто должен был стать его главным соратником вместо погибшего Брязги из тех, кто пользуется среди казаков большим уважением — Иван Кольцо. Но вместо того все больше выявлялось меж ними соперничество. Кольцо, упрямый и жесткий, не признавал власть Ермака над собою, атаман хорошо это понимал, и также понимал, что без Брязги ему в одиночку будет тяжко бороться с крутым нравом Ивана. А воля атамана должна быть для всех едина, иначе раскола в казачьем войске не миновать.
И, отдавая под командование Ивану конный отряд, который должен был прийти в нужное мгновение на помощь «гуляй-городу», Ермак очень рисковал. Но таким образом он убивал двух зайцев — выказывал свое доверие Ивану Кольцо и одновременно желал убедиться в его преданности. Кольцо свою верность доказал — пришел, когда нужно, на помощь, и сам едва не погиб в тяжелой сече. Тем не менее после этого сражения, пока казаки готовились к похоронам погибших, меж Ермаком и Иваном состоялся напряженный разговор.
— Иван, пойми, ежели не обратимся мы за помощью к государю, мы и края не удержим, и сами погибнем!
Ермак и Кольцо сидели в шатре одни, черные от запекшейся на лицах и одежде крови. Глаза Ивана, как и золотая серьга в его ухе, ярко мерцали во мраке шатра.
— Понравилось тебе, видать, государевым холопом быть! Ты и нас к тому подводишь? — хищно оскалившись, ответил Кольцо.
— Я лишь говорю о том, что у нас большие потери. И нам не устоять против Кучума. Он собирает силы, дабы вернуться и вновь ударить по нам. Долго мы простоим здесь без припасов и военной помощи? Зима только началась… И тут не бескрайняя степь, где ты легко сможешь укрыться от врагов!
— Так вернемся же в степи, возьмем столько, сколько сможем унести! С этими богатствами нам и государь не надобен, побогаче любого его боярина будем! Всяко на дом и землю хватит! Осяду, хозяйство заведу, чем ждать буду государевой помощи!
— Не лукавь, Кольцо! — криво усмехнулся Ермак. — Ты это не всерьез говоришь. И жить оседло ни ты, ни я уже не возможем. Ты приговорен к плахе…
Кольцо опустил глаза, закусил губу. Ермак же говорил ему о великой силе Кучума и что только лишь государь сможет его победить и окончательно захватить Сибирскую землю, а под конец добавил самое главное:
— Государь простит тебя и людей твоих. Вы кровь пролили за державу его…
— Кто тебе сказал, что мне надобно его прощение? — высокомерно задрав бороду, отвечал Кольцо. Ермак молча и испытующе глядел ему в очи. Кольцо опустил голову, шмыгнул носом, задумавшись. Затем добавил:
— Ежели молодцы наши тебя поддержат, то и я поддержу…
Теперь, когда казаки на могиле погибших товарищей своих согласились идти за своим атаманом до конца, у Ивана уже не оставалось выбора. Ермак кивнул ему, мол, сдержи обещание. Кольцо лишь развернулся и, растолкав толпу, устремился прочь, придерживая болтавшуюся на поясе саблю.
Ермак же огласил войсковой приговор — все племена, что живут на Сибирской земле, «надобно подвести под государеву руку, покамест Русская земля стоять будет». Так утверждено было присоединение Сибири к России. Многие, согласившись на государеву помощь, подумали, возможно, тогда, что война за эти дикие, далекие от Руси земли закончится скоро, едва Иоанн Васильевич пришлет свою рать. Но тяжелая, многолетняя борьба за господство над Сибирью только лишь начиналась…