— Шикса!
Когда она впервые услышала это слово, адресовалось оно не ей, а тете Леле, младшей сестре матери. Голде тогда было лет семь-восемь, тете Леле — двадцать шесть или двадцать семь.
Назвали ее так не без повода: тем утром Лела не соблюла обычаев: в Шабат[33] занялась повседневными делами. Пока мужчины молились в синагоге, она обнаружила, что в доме еды в обрез, а к обеду ждали четырех гостей. Лела вышла на улицу, не забыв покрыть голову шарфом, как и положено скромной еврейской девушке. Прошагала восемь кварталов до магазина на Восемьдесят седьмой улицы в Озон-Парк, принадлежавшего гою. И купила все необходимое. В Шабат она прикоснулась к деньгам! Кто-то ее увидел, кто-то сообщил рабби Мордекаю Грауштейну.
— Шикса!
То прегрешение не было для Лелы первым. Она и раньше нарушала традиции. Особенно же возмущалась семья тем, что в двадцать шесть или двадцать семь лет Лела еще не стала женой и матерью.
И в дальнейшем она пошла по кривой дорожке. В двадцать восемь лет вышла замуж за молодого человека из Нью-Джерси и уехала с ним. Он был членом реформаторской общины. И троих своих сыновей они воспитали в лоне реформированного иудаизма. Рабби Грауштейн запретил жене не только навещать племянников, но даже упоминать в разговоре имя сестры. Она навещала их, и он скорее всего это подозревал, но муж и жена более не касались этого вопроса, избегая открытой конфронтации. Оба притворялись, будто его указание выполняется.
Если бы Голда Грауштейн, теперь Гленда Грейсон, не знала, что рабби Мордекай Грауштейн любит ее, она бы его боялась. Ростом он был повыше многих, широкоплечий, огромный, бородатый, всегда в длинном черном лапсердаке, наглухо застегнутой белой рубашке. Галстуков он не признавал. На улицу выходил в черной, надвинутой на лоб шляпе. В Бруклине его уважали. Многие почитали за святого. Люди приходили в его дом, чтобы испить из колодца его мудрости и учености. Чтобы послушать его толкование священных книг. Чтобы узнать его мнение о пугающих известиях, поступающих из Центральной Европы.
Естественно, слушала его и Голда, и однажды он изрек, что закон запрещает зажигать огонь в Шабат, а потому в этот день ни одна рука не должна касаться выключателей. Ибо их поворот вызывает появление огня внутри электрической лампочки, пояснил он. Таким образом, свет можно включать до Шабат, а выключать, естественно, после. Студент иешивы[34] попытался отстоять иное мнение, но рабби цитатами из священных книг без труда доказал студенту его неправоту.
Тогда студент спросил, дозволительно ли разрешать слуге-гою включать и выключать свет в Шабат. Рабби на мгновение задумался и постановил, что дозволительно.
Голда научилась читать и писать на иврите и идиш. В отличие от братьев, от нее этого не требовалось, и ее усилия не остались незамеченными: рабби выделял Голду среди дочерей. Научилась она и многому другому: говорить тихо, держаться скромно, в нужный час зажигать в Шабат свечи, молиться, держать отдельно посуду для мяса и для молока, никогда не мыть ее вместе.
Она всегда знала, во всяком случае другого в ее памяти не осталось, что она и ее семья очень похожи на большинство соседских семей и резко отличаются от остальных. Мужчины, приходившие к отцу, одевались точно так же, как он. Бородатые, с покрытыми головами, если не в шляпах, то в ермолках. И женщины одевались одинаково, очень скромно, и обязательно прикрывали волосы, выходя на улицу. За покупками они ходили в определенные магазины, где продавалось все им необходимое. Они разделяли особое знание, они подчинялись законам и традициям, нерушимым и непреодолимым.
И все-таки с ранних лет она знала, что не все живут так, как ее семья. Уже в детстве ей довелось узнать, что некоторые люди ненавидят ее народ. Как-то раз ее девятилетний брат Элиху пришел из школы весь в крови. Его подловили какие-то ребята и избили.
— Irlanders, — пробурчал ее отец. — Italianers. Katholisch. Sturmabteilungers[35].
Больше такого не повторялось, но иной раз Голда слышала их крики: «Еврейчик! Кайк!» Она понимала, почему эти мальчишки ненавидят ее брата. Они завидовали ему, ибо Элиху был куда как умнее и его ждало куда более светлое будущее. Он мог стать рабби, как его отец, или торговцем ювелирными изделиями, как ее дядя Исаак. Им же открывалась дорога на заводские конвейеры или в грязные ямы авторемонтных мастерских.
При условии, что там найдется для них работа. Великая депрессия, практически не затронувшая их семью, этих ребят ввергла в нищету. Зависть лежала в основе их ненависти. Те, кого Бог не любит, ненавидят тех, к кому Он благоволит. Так было всегда, на протяжении всей истории человечества, объяснял ее отец.
В семь лет Голда впервые попала на уличный праздник, впервые увидела танцующих людей. Танцующих! Их тела, особенно ноги, двигались в такт музыке, они смеялись, радостно кричали. Сначала танцевали мужчины, потом женщины. Голда не могла оторвать от них глаз. Она попыталась повторять движения танцующих. Мать одернула девочку, когда та стала копировать мужской танец. Когда же танцевали женщины, она не стала мешать дочери.
Голда могла танцевать. И с первого раза она поняла, что есть нечто более волнующее, чем сам танец: внимание окружающих. Ибо люди, стоявшие рядом, отвернулись от женщин, чтобы посмотреть, как танцует маленькая Голда. Она тут же отреагировала: заулыбалась, округлила глаза, — и увидела, что людям это нравится.
Танцы — не преступление. Разумеется, танцевать надо, соблюдая приличия, скромно, но почему нельзя получать от них удовольствие, наслаждаться ими? Ни в каком законе, сказал ее отец, не сказано, что людям запрещено наслаждаться любимым делом. И действительно, он не стал возражать, когда мать записала Голду в танцевальный класс, где та начала изучать основы балетного искусства. Сложности возникли лишь с одним: он находил пачки нескромными и настаивал на том, что она должна танцевать в юбке до колен. Но он никогда не бывал в танцевальном классе. Только предполагал, что она надевает пачку. И уж представить себе не мог, что она танцует в трико.
Из-за этих споров насчет одежды, в которой она должна танцевать, Голда впервые засомневалась, а так ли хорошо отличаться от других. Только ей, единственной из всех девочек, родители предложили приходить в класс не так, как положено. Если б она это сделала, над ней наверняка стали бы смеяться и она испытала бы унижение. Она не хотела быть другой. Не хотела выделяться среди окружающих ее людей.
Она задумалась, почему отец носит столь необычную одежду, почему она должна выходить из дома с покрытой головой, почему они столь ревностно разделяют мясо и молоко, почему ее семья и семьи соседей так не похожи на людей, которых она видела в автобусе, когда ехала на занятия или с занятий. Она рискнула спросить мать, не отца, и ей сказали, что они повинуются закону и следуют традициям, установленным Богом.
Бог хочет, чтобы мы так вели себя, Бог говорит нам, что нам делать. (Они никогда не нарушали закона, запрещающего произносить имя Божье, а потому для Голды Бог всегда был Богом.) И желание Бога определяло все.
В танцевальный класс она ездила с девочкой, которая говорила, что верит в Бога, но верит по-другому.
— Почему, — как-то раз спросила девочку Голда, — Бог говорит тебе делать одно, а нам — другое?
Девочка пожала плечами:
— Пути Господни неисповедимы, нам не понять Его замыслов. Все мы Божьи дети. Будь благословенно имя Его.
К четырнадцати годам вера Голды — этим, естественно, она ни с кем не делилась — заметно пошатнулась.
В пятнадцать лет Голду познакомили с молодым человеком, которого рабби Грауштейн прочил ей в мужья. Звали его Натан. Он учился в иешиве, готовясь также стать рабби. Ему было восемнадцать.
Худенький Натан робел в присутствии рабби Мордекая Грауштейна и к его дочери выказывал подчеркнутое уважение. Ростом он был на дюйм выше Голды. Ей не нравились его алые пухлые губы. Не нравились пейсы, не нравились островки волос на щеках и подбородке, которые, по ее мнению, он мог бы и сбривать до тех пор, пока не сможет отрастить настоящую бороду. Не нравились и маленькие круглые очки в серебряной оправе. Ходил он в длинном черном лапсердаке, белой, застегнутой на все пуговицы рубашке, без галстука, в надвинутой на лоб черной шляпе, точь-в-точь как ее отец. А более всего ей не нравилась его обезоруживающая искренность.
Он побывал в их доме четыре раза, прежде чем заговорил с ней. И первой же фразой расставил точки над «i».
— Наши отцы выбрали нас друг для друга.
— Возможно, — бесстрастно ответила она. — Но до этого еще далеко.
— Да, — кивнул Натан. — Мне надо закончить учебу.
Ни мать, ни отец не видели ее первого выступления. Шесть месяцев она готовила номер с миссис Шапиро, учительницей танцев. Ее мать об этом не знала, а если и знала, то ничего не говорила рабби Грауштейну.
Концерт состоялся в зале при синагоге в Хэмпстеде, на Лонг-Айленде. Когда Голда упомянула, что концерт будет в синагоге, отец нахмурился, но не спросил, с каких это пор синагоги стали строить с концертным залом. Для семьи Грауштейнов Хэмпстед находился в далеком далеке, куда просто так не доберешься, но их заверили, что юных танцоров доставят туда на автобусе и привезут обратно к девяти вечера. Так оно и произошло, только вернулись они не ровно в девять, а на сорок шесть минут позже.
Родители Голды на концерте не присутствовали. Ей уже исполнилось шестнадцать. Фигура у нее уже оформилась. Кто-то выступал с современными танцами, кто-то — с балетными номерами. Голда Грауштейн вышла на сцену в ярко-красном трико с блестками, красном же цилиндре и с тросточкой. Она танцевала, пела, дважды обратилась к зрителям с короткими репликами, по собственной инициативе, без согласования с миссис Шапиро. Она улыбалась. Строила гримасы. Округляла глаза. Ее веселье заразило весь зал. Аплодировали ей стоя и трижды вызывали на сцену.
— Я буду танцовщицей. Я буду эстрадной артисткой, — сказала она матери тем же вечером.
— Твой отец выбрал тебе мужа.
— Не нужен мне такой муж, — отрезала Голда.
Тогда ее первый раз назвали шиксой. Рабби Грауштейн отказался платить за ее обучение.
Миссис Шапиро продолжала учить ее бесплатно. Отец не давал Голде денег на автобус. Она ходила на занятия пешком, пока миссис Шапиро не узнала об этом и не дала ей денег на проезд.
Наоми Шапиро в двадцатых и начале тридцатых годов танцевала на Бродвее. Без особого успеха. А когда начала прибавлять в весе, с ней перестали подписывать контракты.
— Они разобьют тебе сердце, дорогая, — говорила она Голде. — Ты должна подумать. Крепко подумать.
Голде было семнадцать.
— А что мне остается? Выходить замуж за эту бледную, прыщавую немощь?
— Я могу устроить тебя на просмотр. Ты увидишь, с кем тебе придется конкурировать. Тогда все и решишь.
Еще до просмотра Голда потеряла невинность. Точнее, не потеряла, а избавилась от нее, уже перестав считать ее достоинством. С невинностью Голда рассталась в темном репетиционном зале студии миссис Шапиро. Помог ей в этом танцор, на два года старше ее, мускулистый, красивый юноша, полная противоположность Натану.
Тут она впервые крупно ошиблась в вопросах любви. Она просто не понимала, как мужчина мог сделать с ней такое не любя. Она не ждала романтической любви, о которой слагали песни, она слышала их на пластинках и по радио, но не мог же он не питать к ней никаких чувств. Разве возможна страсть без чувств?
Оказалось, что возможна. Этот милый еврейский мальчик всадил в нее свой толстый конец, доставив боль и наслаждение, а потом смотрел сквозь нее, не выделяя среди других, не желая иметь с ней никаких дел.
Неделей позже миссис Шапиро повезла Голду на первый просмотр. Разумеется, ее ждал сюрприз. Как выяснилось, она одна из тысяч, а может, из десятков тысяч девушек, обожающих танцы и желающих танцевать в кордебалете бродвейских шоу. И на просмотр она попала лишь потому, что кто-то решил оказать услугу или вернуть должок Наоми Шапиро.
Ее завернули. Они стояли под дождем перед театром и ловили такси, чтобы доехать до станции подземки, Голда в депрессии, с шарфом на голове, в слишком коротком плаще, выглядывающей из-под него юбке, туфлях, давно вышедших из моды, когда к ним подошел мужчина.
— Привет, Наоми, — поздоровался он. — Разочарована?
— Я-то нет. Я ее предупреждала. А вот Голда — да. Голда Грауштейн, познакомься с Эрни Левином.
Голда посмотрела на мужчину. Лет пятидесяти. В шляпе и черном дождевике. Ниже ее ростом. И лицо какое-то сморщенное. Зато улыбка приятная.
— Рад познакомиться с вами, мисс Грауштейн. Прежде всего вам надо сменить имя. Потом… Вы хасидка? Потом выбросьте шарф, выщипайте брови, подстригитесь и научитесь пользоваться косметикой.
— Эрни — агент, — пояснила миссис Шапиро без энтузиазма в голосе.
— Я был в зале. И видел вас на сцене. Я смогу найти вам работу, детка. Этим летом она может поработать в отелях в горах Катскилл, Наоми. А следующей осенью подумаем насчет Бродвея. О кордебалете забудь, Голда, — он уже перешел на ты. — Ты запоминаешься. Таких в кордебалет не берут. Там все должны быть на одно лицо. Да и потом, разве это работа? Сколько тебе лет?
За этим последовал семейный скандал.
— Ничего такого ты не сделаешь. До конца лета ты выйдешь замуж за Натана и станешь ему достойной женой.
— Нет, папа. Я не выйду замуж за Натана. Я не хочу выходить за него замуж. Я не люблю его.
— Он добропорядочный молодой человек. Он будет рабби. Ты — женой рабби. Каждая девушка мечтает стать женой рабби. Ты будешь делить с ним почет и уважение. Вопрос решен, Голда. Я обещал тебя ему. Я не хочу слышать никаких возражений.
— Возможно, я не очень разбираюсь в законах, папа. Но ты не можешь заставить меня выйти замуж за Натана. Более того, мне уже семнадцать, и скоро исполнится восемнадцать. Я могу уйти из твоего дома.
— Шикса!!!
Она работала все лето, последнее мирное лето, в двух отелях. Опять не обошлось без неприятного сюрприза: вечером она выступала на сцене, а вот за ленчем превращалась в обычную официантку. Эрни посоветовал ей не дергаться, поскольку другого пути в шоу-бизнес не было. Он сказал, что она только набирается опыта. И добавил, что у нее есть возможность выступать с сольными номерами, петь, танцевать, шутить со сцены, короче, овладевать секретами жанра.
В каждом концерте роль звезды отводилась комику, за лето их сменилось пять, а она работала на подхвате вместе с другими певцами и танцорами. Но Левин говорил правду: всякий раз у нее был маленький, но свой номер, где она могла показать все, на что способна.
Она выступала в разных костюмах, иной раз в цилиндре, иногда с тростью. Левин советовал ей внимательно следить за зрителями, отмечать, как и на что они реагируют. Очень важно, неустанно твердил он, наладить контакт с аудиторией. Она не просто должна предлагать им номер. Это не товар, выложенный на прилавок, который можно купить, а можно и оставить на месте. Она обязательно должна понравиться зрителям, а если они не реагируют должным образом, значит, в номере надо что-то менять, причем не на следующем Концерте, а тотчас же, немедленно. И самая ужасная ошибка, добавлял он, — презирать зрителей, которым ты не понравилась, игнорировать их. Покупатель, подчеркивал Левин, всегда прав.
Она писала матери, что живет в общежитии для официанток. Что ест кошерную пищу. Кое о чем она не писала. Что более не покрывает голову, выходя на улицу. Что отдалась одному из комиков. Что вновь неправильно истолковала намерения мужчины и, влюбившись, вызвала у него только раздражение.
В Нью-Йорк она вернулась беременной. Эрни Левин поселил ее в квартире еще с одной своей протеже и устроил ей аборт. Причем нашел не какого-то шарлатана, а хирурга-гинеколога из Уайт-Плейнса[36]. Женщину, компетентного специалиста и в то же время жалостливую. Но при всем ее мастерстве операция была болезненной, а Голда чувствовала, что совершила смертный грех.
— У тебя есть выбор, дитя мое, — объяснил ей Эрни. — Ты можешь вернуться домой, в семью, поскольку тебе и твоему ребенку нужны поддержка и крыша над головой. Или ты должна прервать беременность. У меня есть для тебя работа. Я могу устроить тебя в ночные клубы. Избави Бог, чтобы я уговаривал молодую женщину сделать аборт, но я хочу знать, чего ты хочешь.
— Ничего я не хочу, — всхлипнула Голда.
— Я считаю себя обязанным дать тебе совет. Не отдавайся сразу молодым людям. Ты очень наивна. Мужчинам нельзя доверять.
Доктор сделала ей операцию и прочитала лекцию о способах предохранения от беременности.
Эрни привез ее на просмотр в маленький клуб в Нижнем Манхаттане. Владельцу сказали, что ей двадцать один год. Как выяснилось, он хотел чуть-чуть танца, немного песен и побольше шуток, лучше бы скабрезных. Естественно, того же он ждал и от песен. И никаких бюстгальтеров под трико. Публике это нравилось.
В своем кабинете Эрни репетировал с ней шутки-миниатюры. Какие-то он купил, другие украл. Некоторые были и скабрезными.
Голда использовала все, и публике они понравились. Эрни добился для нее разрешения исполнять некоторые песни с пластинок звезд. Исполняя их, она не раз срывала овацию. Деньги доставались там нелегко. Клуб открывался в девять вечера, а закрывался в три утра. Она выступала четыре раза. Но владелец трижды возобновлял с ней контракт, так что она отработала там целый месяц.
В последний вечер кто-то из публики крикнул: «Эй, Голда! Где мы увидим тебя в следующий раз?»
— В «Желтом теленке», — ответила она.
Эрни уже обо всем договорился.
— Тогда, до встречи! — прокричал мужчина.
Клубы извещали о новых шоу, публикуя маленькие рекламные объявления в бульварных газетах, и к зиме многие из них обещали выступления зажигательной и остроумной танцовщицы Голды Грауштейн.
Она шлифовала свой номер. Публика в клубах была куда требовательнее, чем в отелях в Катскилл. Ошибок здесь не прощали. В ней видели не девчушку, старающуюся повеселить посетителей, но участницу шоу, за просмотр которого они выложили хорошие деньги. Они жаждали грубоватого юмора с намеками на секс. Иногда одних намеков им не хватало, они хотели слышать солдатские шутки. Голда многого не умела, и Эрни Левин стал ее учителем. Он начал покупать для нее шутки. Молодой писатель-сатирик продавал их по десять долларов за штуку. Голде все это не нравилось. Он стремилась на сцену, чтобы танцевать и петь. Но приходилось думать о том, как заработать на жизнь.
И восемнадцатилетняя Голда зарабатывала на жизнь. Ей дозволили бывать в родном доме в Бруклине, но ничего там не есть и не оставаться на ночь. Отец уходил до ее появления. Он заявил, что она обесчестила семейное имя, и дал ей знать, что не будет возражать, если она возьмет псевдоним.
Эрни Левин дал ей такой же совет. В итоге… она стала Глендой Грейсон.