С глубоким уважением посвящаю сие сочинение Небесному Отцу и Рогатому Сатане
Дорогие эстонские братья и сестры, ваш Калевипоэг приветствует вас из Ада!
Тут у нас сейчас время вечернее, дела все переделаны, отвозились, отмаялись, можно и пошабашить, а что не закончено, придется в завтрашний график перенести.
Еще кое-где слышно запоздалое бренчание кантеле, нарушающее вечернюю тишину — ведь и здешняя неугомонная молодежь не спешит юркнуть в постель, — но сию минуту протрублю я в свой рог сигнал отбоя, и Ад погрузится в мирный сон. Все уснут, кроме самого Рогатого, его супруги, до ночи за прялкой сидящей, золотую пряжу прядущей, да меня, его главного управляющего. Мы трое уже в таких летах, когда сон заставляет себя долго ждать и иной раз лишь под утро вежды смежит.
Из-под хозяйкиной двери к моей комфортабельной сторожке тянется тоненькая ниточка света. Глядя на сей лучик, вспоминаю и свою младость. Далеконько они ныне, мои земные богатырские денечки, только эта тоненькая нить меня с ними и связывает. Ведь вам, моим образованным читателям, наверное, ведомо, что чем тоньше луч, тем более четкая картина получается на стенке камеры-обскуры. Всматриваюсь я в эти картинки из своих юных лет и размышлениям предаюсь.
Жизнь свою я прожил, как подобает герою: вкалывал на работе, дрался с врагами. И не было у меня на земле минутки спокойной, чтобы хоть что-нибудь до конца домыслить. Теперь могу я сим заняться. Я здесь крупная шишка — страж врат Ада, и работа у меня не пыльная.
Каким зрю я себя в достопамятные времена моей младости?
Нравится ли мне тогдашнее мое «я», преградой лет отделенное?
Смешно вспоминать, до чего этот надутый молодой петушок любил права качать! Но я не стыжусь его, и — не сочтите меня фанфароном — иной раз в деяниях Калевипоэга можно нечто такое узреть, отчего на душе тепло становится. Ведь я о своей младости вспоминаю, а молодежь с ее горячими порывами мила мне.
Вы там, на земле, особливо те, что постарше, зело горазды воспоминания свои строчить — молодым в назидание, себе в утеху. Откуда мне сие ведомо? Ну, мы тут о вас знаем больше, чем вы полагаете. Но пусть то вас не слишком страшит.
Признаюсь, давным-давно уж подумываю я, что и мне надобно бы воспоминания свои запечатлеть. Правда, жизнеописание мое перьями многих достопочтенных летописцев (среди них хочу особливо отметить господина Крейцвальда) в значительной мере записано. Однако в оных писаниях не все удачно, кое-что кое-где малость набок съехало.
Вы спросите, не собираюсь ли я себя большим докой в сочинительстве выказать, чем те высокочтимые мужи? Отнюдь нет, о сем я и помыслить не смею! Иные помыслы владеют мною. Не в меру ретивые биографы перехваливают да приукрашивают поступки мои и поведение; именно с этого боку осмеливаюсь я чуток подправить.
Долго я для письменной работы с силами собирался и дух укреплял. С друзьями совещался; они мой замысел не охаяли. Но каковым предстать мне пред вами? Не подобает ведь древнего героя Земли эстонской в виде серого неуча экспонировать, тем паче что дошло до меня, будто немало среди вас моих ярых поклонников и многие вспоминают обо мне с немалым пиететом.
Поскольку при сошествии моем в Ад книжная премудрость была мне начисто неведома, задумал я культурный уровень свой повысить. Усердно трудился над грамматикой, чужеземную речь штудировал, тьму мудрых и заковыристых словечек выучил. Постараюсь доверие оправдать и достойный вклад внести, как у вас принято говорить. Ясное дело, наперед не ведаю, как оно все получится.
Беру рог и отбой трублю. Протяжно, глухо рокочет он под высокими сводами Преисподней. Белогривый, старый мой мерин, привыкший уже к ежевечернему туру-руру, повернул на миг свою морду ко мне и опять принялся овес хрупать; заметил я в сей миг его мудрый и словно бы одобрительный взгляд.
Кладу заранее припасенную для писания тетрадь на широкий теплый загривок мерина.
Ныне положу я начало своему труду.
Alea Jacta est![1]