II

Всем ведомо, что в нашем семействе я — последыш. Если правду говорит народная молва, то дорогая моя матушка, этим последним яйцом несясь, ужаснейшие муки испытала. Что ж, очень может быть. В молодые годы — совестно признаться — кичился я своим многотрудным появлением на свет. Ведь даже бывалая повитуха Изверга-лиха в тот раз оплошала, и дабы дитя народилось, потребовалось вмешательство нашего главного божества Уку, что следует считать добрым предзнаменованием. От такого дитяти в будущем можно многого ожидать.

Каковы были мои габариты и вес, точно не известно. Но все согласятся, что уж коль моя мама, сроду сложа ручки на манер важных барынь не сиживавшая, целый Вышгород по камушку в переднике перетаскавшая, своими силами с родами не управилась, то чадо было что надо.

Летописцы утверждают, что в младенчестве был я вельми здоров глотку драть:

На день десять раз малютка

Плакал громко для забавы,

Есть хотел — ревел он ревом,

С вечера кричал до света,

День кричал, неделю, месяц.

У богатырского дитяти силы хоть отбавляй, а в колыбели не развернешься, вот я и ревел без передышки. Впрочем, крик изрядно укрепил мои легкие. По сей день неведомы мне грудные болести, думаю, потому, что кричать не ленился.

Дошло до меня суждение, будто причиной моего рева следует считать огорчение по поводу того, что рожден я героем столь малого народа. Это наглое вранье! Скорее можно согласиться с теми из знатоков народного творчества, кои утверждают, не знаю, всерьез или для смеха, будто вопил я оттого, что в моей колыбельке змей для тренировок не было. Ведь Геракл, которому в грудном возрасте такая возможность предоставлена была, впоследствии добился всенародной и даже всемирной известности. Правда, в основном потому, что хорошо чистил конюшни.

В люльке я не задержался. Мне было два месяца отроду, когда, разломав в щепки свое узилище — колыбель, — начал я силушку растить — швырять здоровенные камни и биты. Кое-кто болтал, что были они размером этак с халупку бедного мужика, но я думаю, что навряд ли. Хотя в общем-то я был форменный вундеркинд и всех своих сверстников изрядно мощностью превзошел. Ошибаются утверждающие, что камни я бросал лишь ради забавы, по детской резвости. Увы! Нередко кидался я ими, вознегодовав и озлобясь.

И вот почему.

Моя дорогая мама, рождением моим неувядаемую славу себе снискавшая, после смерти отца осталась интересной молодой вдовой в расцвете сил. Помню ее розовые щеки, голубые глаза, доверчиво взиравшие на белый свет, а также ее пышную грудь. По причине матушкиной красоты и обходительности возле наших ворот вечно ошивалась орава воздыхателей, алчущих Линдины слезки ласково утереть. Они ездили

Десять раз — перед зарею,

Пятьдесят — перед рассветом,

Сто раз — до восхода солнца.

Да, юному Калевипоэгу можно посочувствовать. Мало у кого в детстве столько беспокойных ночей было…

Вы спросите, почему же не иссякал поток женихов, ежели им упорно отказывали? Дело в том, что матушка моя была женщина добродетельная, даже, можно сказать, порядочная. Это уж точно. И ежели кто-либо осмелится в сем усомниться, я тому в два счета будку разрисую. Что верно, то верно, искателей руки отшивали без передышки. Но ежели в юности матушка со своими самыми что ни на есть высокородными женихами обходилась весьма надменно, то теперь в нашем семействе искателей руки браковали деликатнее. Сперва ухажеру давали понять, что вроде бы обмирают, ну прямо-таки без ума от него, а в последний момент вежливо и интеллигентно отвергали его предложение руки и сердца под предлогом необходимости поразмыслить. А почему? Попробуем понять психологию одинокой работящей вдовы, самоотверженно пестующей сыновей: неужто заслуживает она порицания за то, что по-прежнему хочется ей быть центром внимания, предметом восхищенных взоров именитых и ученых господ? Причем с той лишь целью, чтобы в конце концов дать им от ворот поворот, чем самой себе и всему свету неопровержимые доказательства самопожертвования и бескорыстной материнской любви представить. Льщу себя надеждой, что взыскательный читатель мою матушку оправдает.

Тем не менее нашествие поклонников не прекращалось. У меня и сейчас стоит перед глазами такая картина: наши изукрашенные затейливой резьбой ворота захлопываются за очередным одураченным претендентом; сват мрачно нахлестывает лошадь. А матушка в кухне вместо выходного платья надевает будничный наряд, на губах ее играет загадочная улыбка (примерно такая же, как на известном портрете Моны Лизы). С выражением тихой радости на лице нежно гладит она сыновей своих по головке и, умиротворенная и счастливая, направляется в огород. Еще видно, как в последний раз взбирается на пригорок поезд жениха, и вот уже исчезает он за горизонтом. Матушка, прикрывшись рукой от восходящего солнца, смотрит вослед, смахивает с ресниц одинокую слезинку и склоняется над грядкой, тихо напевая:

Недостачи, недохватки

Нет в моем хозяйстве вдовьем,

Закрома, амбары полны,

И лари набиты туго.

А вздыхателям ретивым

Счет давно я потеряла.

Коль наскучат, так в кусточках

Поищу себе я новых.

Утреннее небо сияет лазурью, птицы щебетанием славят творца, я же со слезами радости на глазах сижу возле матушки под деревом. Видать, здорово опасался я всех этих чужих мужиков, наперебой совавшихся в отчимы бедному дитяти. И то сказать, ведь недаром редко о мачехах и отчимах доброе слово услышишь.

Должно полагать, что матушка догадывалась о моих страхах и даже тайно терзалась угрызениями совести, но напрочь отказаться от невинных вдовьих забав была, видать, не в силах.

Под мамину песенку я вскорости засыпаю после бессонной ночи. Когда же, бывало, проснусь, — а просыпался я обычно в обеденную пору, — матушка тут же, склонившись надо мной, кормила меня, как испокон века заведено, грудью. До чего же вкусное было материнское молоко!

Набивши брюхо, я недолго пребывал в состоянии покоя. Ведь к вечеру следовало ожидать прибытия новых женихов. И я обычно забирался на холм повыше, чтобы издалека заметить их приближение. Натаскаю, бывало, туда камней покрупнее да городошных бит и, только очередная банда воздыхателей подъедет поближе, давай швыряться, а рука-то у меня была хоть и детская, да могутная. Каменюги здоровущие — в народе их зовут «девичьими камнями», а вернее бы звать «вдовьими», — и тех, кто попугливее, не единожды удавалось мне отваживать.

Дотошный читатель, может статься, подивится про себя: как же это, дескать, такой дюжий парень материнскую грудь сосет — но так оно и было:

Линда вскармливала сына

На руках своих три года,

Прежде чем отнять от груди.

Теперь, у порога немощной старости, прочел я кучу всяких философских и нервопсихопатических книжек; во многих из них говорится, что это смертный грех — здоровенных мальцов вроде меня грудью вскармливать — и что из этого могут воспоследствовать разнообразные душевные расстройства и неурядицы. Да только не каждому болтуну, вроде Зигмунда Фрейда, верить следует.

Всякие хулители да зубоскалы (а такие завсегда возле любого героя околачиваются) немало острили насчет моего способа пропитания, даже до того договорились, что, мол, потому я и холостяком остался. Что ж, на чужой роток, как говорится, не накинешь платок. О том, по какой причине пожелал я свою жизнь в одиночестве коротать, читатели мои смогут из дальнейшего повествования узнать. Одно скажу: вскормленный сытным и питательным материнским молоком, стал я могучим богатырем, коего никто побороть не мог. И больше я об этом разговаривать не желаю.

А что касаемо до искателей матушкиной руки, так некие из них и мне нравились. Больше прочих был мне по душе один финских кровей холостяк, а по совместительству заклинатель ветров, Дуйслар он прозывался. Всегда, бывало, найдет время рассказать мне какую-нибудь сагу или легенду; преинтереснейшие это были истории! А еще он знал великое множество всяких заклятий и заговоров, от самых заурядных, ходовых заклинаний змей до таких магических слов, коими погоду наворожить можно (поскольку он то и дело гостил у нас, морковка на огороде моей матушки от засухи никогда не страдала).

До сей поры памятны мне вечера в нашем хуторе наверху, в городище Иру, когда, сидя у Дуйслара на коленях, слушал я сказания и на заходящее солнце смотрел, а мама хлопотала у очага и ласково на нас поглядывала. Но порой сказы Дуйслара становились столь мудреными и закомуристыми, что я ничего взять в толк не мог. Матушка, бывало, как заметит, что его опять занесло в сторону, тут же пожурит: «Тьфу, старый греховодник! Какого черта парнишке этакую похабщину несешь! Вот как вдарю поварешкой промеж глаз…»

Да, это были славные вечера, полные теплоты и взаимопонимания, и почтенный господин Крейцвальд весьма заблуждается, когда пишет о Дуйсларе:

Засылать гонцов он начал,

Обольстителей лукавых,

Осаждать вином и медом.

Позднейшие исследователи, к счастью, сию неточность исправили и в своих комментариях твердо заявили, что столь почтенную даму такими подарочками не прельстишь. Кстати, ни вина, ни меда мы и в глаза не видали.

Сейчас, вспоминая о тех давнопрошедших временах, я полагаю, что Дуйслар и матушка моя могли бы стать неплохой парочкой и на старости лет друг для друга опорой оказаться. Дуйслар пришелся матушке по душе, и его финское происхождение для нее препоной не было. Смекаю я, что она ничуть не замедлила бы прах земли эстонской с ног отрясти, кабы не мы, сыновья. Многие знамения свидетельствовали, что предназначено мне было королем стать. И, ясное дело, самоотверженной моей родительнице хотелось бы своего сыночка не каким-то там эмигрантом, то бишь королем в изгнании, видеть, а самым что ни на есть законным. Между прочим, Дуйслар в своей Финляндии занимал должность заклинателя ветров — пост по тем временам весьма престижный.

В те поры, когда Дуйслар гостил у нас, опасаться жениховского нашествия не приходилось; ежели какие смельчаки пытались приблизиться, им доставалось и в хвост и в гриву. Набрав полную грудь воздуха, Дуйслар шпиговал его разными волшебными словами, и ужасающей силы вихрь отбрасывал притязателей назад — юзом неслись они по той же дорожке вверх тормашками. Вспоминается мне, что матушка моя, да будет ей земля пухом, не терпевшая никакого насилия и аж само Солнце упрекавшая в жестокости, с любопытством наблюдала за такой пневмочисткой дороги.

— Ну пошто ж ты так уж шибко-то? — слабо протестовала она, когда траектория полета какого-нибудь всадника чересчур круто взмывала вверх, однако же с интересом наблюдала за полетом и словно бы не замечала руки Дуйслара, поглаживающей меж тем ее бедра.

Я тоже не обращал на это внимания, ибо воздушные аттракционы претендентов являли собой вельми занимательное зрелище. Тут же бросался я вслед за злополучными летунами, кое-кому из акробатов, оказавшихся вместе со своим конем на дереве, помогал спуститься с оного, не преминув притом изрядно отлупцевать злосчастного, да еще вволю наедался сластями, коими вокруг вся земля бывала усыпана.

Порой вопрошаю я сам себя, не слишком ли снисходительно относился я к Дуйслару, ведь был он, что ни говори, изрядно мерзкий тип, проще сказать, подонок. Быть может, потому столь близок он моему сердцу, что впоследствии сразил я его в необузданном приступе гнева? Кто может на сей вопрос ответ дать… Но стремлюсь я всей душой к справедливости и объективному изложению.

Теперь скажу два слова о братьях. Детей у матушки было много. Вы, возможно, удивитесь, что я не знаю, сколько у меня было братьев. История о сем тоже умалчивает. Одно лишь доподлинно известно, что каждый год матушка рожала, по крайней мере, по одному ребенку. Выходит, что чем старше она становилась, тем больше насчитывалось детей. Но ведь не пристало же у вдовы допытываться, сколько ей лет! Нас, ее сыновей, это не интересовало, а ежели кто спрашивал, то ответы бывали весьма разноречивы. Самые старшие братья, соскучившись дома, еще в юности разбрелись, разъехались по чужим землям. Больше же того, что уже сказано, и я не ведаю.

А когда к закату жизни

Подходил великий Калев,

Из детей их только двое

Оставались в отчем доме,

Будто бы в стручке гороха

Две горошины последних.

А другие разлетались

По дорогам вольным, птичьим,

По далеким странам мира

Поискать своей удачи.

Этих двоих, что «оставались в отчем доме», я очень любил и старался во всем им подражать. Ужасно завидовал я легкому пушку, украшавшему верхнюю губу старшего брата; на ночь он мазал ее каким-то зельем. А от среднего брата перенял я искусство плевать в цель. Придется признаться, что не смог я в этой области превысить его рекорды. Еще кое-какие попытки идти по стопам старших братьев также заканчивались неудачей, и тогда приходилось мне терпеть их насмешки и измывательства. Не иначе как грызла их зависть к предсказанной мне великой славе.

Однажды, вернувшись с рыбной ловли на Чудском озере (я, как самый младший, в это время сидел дома), почали братья величать меня Иванушкой — младшим сыном. Это чужеземное имя показалось мне красивым, однако я не мог отделаться от подозрения, что какая-то насмешка здесь кроется.

Разница в возрасте между нами была небольшая, но ведь в детстве каждый год много значит. Братья мои, особливо старший, вкусили уже первые плоды успеха у деревенских девиц, меня же все считали еще младенцем. Помню, нередко наши выходы в свет летними вечерами кончались для меня сидением на завалинке в ожидании братьев. Штаны изодраны в клочья дворовыми собаками, а сердце переполнено сладкой тоской. Чтобы утешиться, принимался я думать о предначертанном мне великом будущем, но это было не так-то просто: мешали шуршание сена и сдавленные девичьи повизгивания, за которыми следовали странные, похожие на чмоканье звуки.

Да, первые мои впечатления по части женского пола были весьма обескураживающи и туманны. Почему-то местных девиц совершенно не интересовали ни моя сила, ни мои добродетели, ни моя серьезность и впитанное с молоком матери младенческое простодушие. И с тех самых пор для юного северного богатыря все женское сословие стало неиссякаемым источником страстного вожделения и ненависти одновременно. Мысленно сравнивая сих обладательниц прекрасных глаз со своей любимой матушкой, решил я навечно ей верным остаться.

Подводя итоги, я все же назвал бы свое детство счастливым; единственное, о чем ныне, оглядываясь назад, могу я пожалеть, это то, что не было возле меня ни одного достойного человека, который мог бы стать моим наставником по труду и в общественной деятельности.

Жили мы в то время просто. Отец мой Калев не пожрал живьем своих отпрысков, подобно Кроносу, который сим диким поступком дал своему сыну Зевсу повод для весьма примечательной и справедливой войны против отца, окончившейся для последнего печально — вечным заключением. Матушка моя не имела возможности пригласить для меня в качестве гувернантки какую-нибудь нимфу или по крайности хоть дочку повелительницы эльфов, сумевшую бы придать изящную форму моим пробуждающимся страстям. А сам я в те поры не допер направить свои стремления в заоблачные выси, следуя античным образцам, ну, к примеру, превратиться в золотой дождь, чтобы слиться в любовном объятии, или же поубивать всех своих братьев, или вступить в кровосмесительную связь со своими сестрами… Нет, в те времена в наших краях почитали родителей и единственно к чему стремились, так это к тому, чтобы усердием и прилежанием добиться выдающихся успехов в труде. А любовью в наших деревнях занимались по-простому, не мудрствуя лукаво, где-нибудь в скирде соломы или же в хлеву, чтобы потом вскорости и свадьбу сыграть. Все это происходило под покровом ночи и безо всяких там фокусов, в каких многие южные народы поднаторели, доведя простую ночную работенку до уровня высокого мастерства.

Не думайте, однако, что я теперь себе локти кусаю. Многие летописцы рисуют меня скромным, сдержанным, благоразумным, как и пристало северному богатырю, острым умом не блистающему и тонкой психикой не обремененному. Я со всем этим согласен и полагаю, что простота есть самая высокая красота. Не зря же многие поэты в своих песнях отдавали предпочтение какому-нибудь скромному лесному цветку, а не пышной розе. Так что, в общем, я на свою судьбу не жалуюсь. А чего жаловаться-то? И вы поступите мудро и похвально, приняв меня таким, каков я есть.

Загрузка...