Такая мысль может показаться странной, но история нашей области началась не в 1945 году, когда в Кёнигсберг вступила Красная армия, и не в 1946, когда эта земля получила другое имя и других хозяев. История нашей области началась вместе с рождением ее новых жителей, началась за тысячи километров от берегов Преголи. История любой земли — это прежде всего история народа, населяющего ее.
Составленная нами программа интервьюирования была посвящена истории заселения Калининградской области. О жизни людей до переезда сюда предполагалось записать только самые краткие сведения. Но получилось иначе. Наши собеседники стали вспоминать всю свою жизнь: Гражданскую войну, двадцатые годы, период НЭПа, коллективизацию, голод, тридцать седьмой год и, конечно, Великую Отечественную. Мы понимали, что люди хотят выговориться, и поэтому не жалели времени на «посторонние сюжеты». Нередко эти рассказы о довоенной жизни становились главной темой интервью. Наверное, они могли бы послужить основой для отдельной книги. Однако на сей раз ограничимся только несколькими свидетельствами военного времени. Без них невозможно понять настроение и чувства советских людей, приехавших после 1945 года заселять и осваивать бывшую Восточную Пруссию.
Едва ли не половина переселенцев в Калининградскую область выехала из районов, бывших под фашистской оккупацией, для этих людей знакомство с немецким народом началось с солдат в форме вермахта. Мария Степановна Басюк, которой тогда было 16 лет, вспоминает:
— Когда война началась, мама в отпуску была. Мы жили у бабушки в деревне. В октябре немцы пришли. Когда немцы оборону на Десне прорвали, мама пришла и говорит: «Надо эвакуироваться». Мы отъехали километров тридцать, и тут — немцы. Там их разведка, что ли. На танкетках подъехали. А с нами учитель был, тоже коммунист, Сергей Андреевич. Его немцы повесили. Прямо у нас на глазах. Это вот я первый раз увидела, как немцы шли, и первую смерть увидела. Потом мы домой вернулись. А там все разбито, ульи разорены. Бабушку немцы избили, она через несколько дней умерла. У нас на чердаке книги лежали партийные, тома Ленина, Сталина. Ну, они все: «Коммунист! Коммунист!». И избили ее сильно. А в феврале сорок второго года маму расстреляли. У меня день рождения был. А утром прямо мама глядит в окно: «Ой, немцы сюда идут!». В дом зашли и прямо маме говорят: «Хальт! Хальт! Собирайся. Коммунист — капут!». Всех нас вывели и маму прямо у речки расстреляли. И не разрешили хоронить. Мама целую неделю лежала на снегу. Потом уже пришли партизаны, гроб сбили и повезли хоронить. Так немцы их стали обстреливать, и мы не успели маму закопать. Гроб в могилу опустили, а закопать не успели. Потом уже партизаны к нам пришли, сказали, что, мол, закопали они нашу маму. А летом этого же года партизаны забрали нас всех — всё село — в лес. А село наше немцы сожгли.
— А отец Ваш где был?
— А отца забрали на фронт. У нас за старшую сестра Шура была. А так нас четыре сестры было: еще Нина и младшая Оля.
Ей всего два годика было. Она маму и не помнит. А потом каратели нас окружили и снова в село погнали. А весной сорок третьего года погнали нас в лагерь, в Починский район. Сколько народу в дороге поумирало! Нас ведь и не кормили почти. Люди пухнуть стали. Дочка у Шуры, Валя, у нее вот ручки такие были, что давнёшь пальцем — прямо ямки остаются. А если кто в дороге падал или даже спотыкался, немец подходил и с автомата убивал. А кто там остался, дочка или мать, дальше погнали. Прибыли мы на станцию Почин, поселили в школу. Жители тут стали собирать нам продукты, по буханке хлеба, по двадцать штук яиц на семью — кто сколько может. А потом стали приезжать полицаи, отбирать себе людей для работы. Мы попали в деревню Поповку. Нину взяли детей нянчить, а нас с Шурой — на работу. Там картошку сажать, потом жать. Правда, кормили, а когда сжали, то еще и хлебом заплатили. А в октябре сорок третьего пришли наши.
Это происходило на Брянщине. А вот рассказ о событиях в Белоруссии:
— Немцы у нас не жили. Но когда приезжали, надо было им хлеб отдавать. Мы его закапывали. Осенью делали ящики и закапывали. В общем, прятали. Если увидят — отбирали. Вот так и пробежали три года. Ночью — дома, днем — в лесу. Только старые и малые дома оставались. Вот у матери была девочка маленькая, сестра моя, ей был месяц всего, она не бегала. Дома оставалась — дом охраняла (смеется). И вот в сорок втором, что ли, их собрали всех, кто не успел убежать, в церкви, заперли, по домам проверили, кто есть, и через дом подожгли. Вот тогда и наш дом сгорел. Потом куда-то в дальний гарнизон их пешком сгоняли. Кто босиком, кто как. А был ноябрь месяц, заморозки уже. И оттуда отправили старых и малых назад, а оставили более молодых. И отправили на работу окопы рыть. В общем, на разные работы оборонительные. А часть — отправили в Германию... Я как вспомню, страшное дело — эта оккупация! Потому что не чувствуешь себя человеком. Вот придут сегодня или завтра и расстреляют. Постоянно евреев забирали.
Их соберут, окольцуют и потом самих же заставляют рыть яму, а затем расстреливают. Оккупация — это страшное дело, это жуть. Тогда за любую ерунду могли расстрелять. Одного расстреляли за то, что цигарку из советской газеты скрутил. Говорят, был связан с партизанами. А у него газета еще довоенная была (Зинаида Иосифовна Опенько, 1928 года рождения, уроженка Витебской области).
Дана настоящая Альховик Анне Денисовне, 1923 года рождения, уроженке д. Брицаловичи, Липеньского с/с, Осиповичского р-на, в том, что она действительно 18 августа 1942 г. была арестована немецкими карателями и посажена в лагерь г. Бобруйска как партизанская семья. Несмотря на то, что она была в положении и 22 декабря 1942 года тов. Альховик Анна Денисовна родила ребенка в трудных условиях фашистских лагерей, 2 марта 1943 года тов. Альховик Анне Денисовне удалось убежать с ребенком из немецкого лагеря в расположения 211 партизанского отряда. После этого она была командованием партизанского отряда 211 направлена с ребенком малым в гражданский лагерь, который размещался в Грабовских лесах, рядом с отрядами 211 и 214. Альховик Анна Денисовна находилась в лесу по день соединения с Красной Армией, т. е. по 3 июля 1944 года, что удостоверяем:
бывший командир партизанского отряда № 211 им. Рокоссовского соединения Осиповичских партизан Г. Борозна, бывший начальник штаба отряда № 211 им. Рокоссовского соединения Осиповичских партизан И. Потапенко.
Личный архив А.Д. Альховик.
Трудно, страшно жилось в оккупированных районах, но были места и похуже. Нина Моисеевна Вавилова встретила войну в Ленинграде, где пережила самую тяжелую пору блокады:
— Во время блокады работала на строительстве укреплений: сначала рыли окопы, потом противотанковый ров вокруг Ладоги. Вывезли нас, женщин, на эти работы восемь тысяч, вернулись три тысячи... Немец сильно бомбил. Да и от болезней мерли. С тех пор у меня ревматизм, ноги ноют так, что ходить не могу. Приехала я с оборонных работ и слегла — воспаление легких. Спаслась только собачиной. И соседку, учительницу, от дистрофии вылечила этим.
— Что за собачина?
— Обыкновенные собаки, правда, не дворняги, а овчарки. В Ленинграде была такая школа, где учили собак пробираться к партизанам через заминированное поле. Собака мины-то чует, стороной ползет. Бывало, конечно, испугается, шарахнется в сторону и взрыв. Ой, бедненькие приползали иной раз на последнем издыхании, живот распорот, кишки за собой волочит, а знает, что донесение за ошейником: надо дойти. В городе к тому времени уже и 125 грамм хлеба не выдавали на карточки, нечем было. А жить надо было как-то. Знакомый мужа был инструктором в этой школе. Он и приносил собак. Люди-то и кошек, и крыс, и мышей ели — голод не тетка. И людоедство было, знаю точно. А этот знакомый мне и говорит: «Ты, Нина, ничего из этого не ешь. Пока муж твой на фронте, я тебя хорошей штукой снабжать буду, не хуже овечки». И правда, что овечки овчарки были, на два пальца сала. Я поначалу брезговала, отвар сливала, только мясо ела. А потом привыкла, стала и отвар пить. Соседке принесу тепленького, а она мне: «Что это ты, Нина, носишь? Силы так и прибавляются». Я ей отвечала: «Пей, пей, это овечка». Она пьет, да нахваливает. Потом, когда она стала вставать, я ей рассказала, что это за «овечки» были.
В блокаду и деток своих похоронила, муж на фронте погиб. Вот горя-то было. Господи! Думала не выживу. Потом блокаду прорвали. Я уехала в Пензу, к дальней родне. Трудно очень было, душа болела.
Население оккупированных районов зачастую подвергалось насильственной депортации. Людей угоняли на принудительные работы в Германию, Польшу, Прибалтику. Рассказывает Лариса Петровна Амелина, жительница поселка Цветное Зеленоградского района:
— Я родилась в 1931 году в селе Ломовое Орловской области. Мать была колхозницей. Отец работал экспедитором на спиртзаводе, председателем сельсовета, одно время даже замещал председателя райисполкома. Как война началась, отец снял бронь. Пошел в военкомат и призвался на фронт. В октябре или в конце сентября, когда наши отступали, он забежал на пятнадцать минут домой. Сказал, чтобы мы обязательно эвакуировались. Тогда был приказ такой, чтобы семьи коммунистов эвакуировались. Под Москвой отца ранили в затылочную часть головы, и он умер в апреле 1945 года в психиатрической больнице в Удмуртии. Говорят, он писал «бредовые» письма на имя наркома Ворошилова. Мы за него и пособия никакого не получали, так как он умер не в госпитале. Потом пришел председатель колхоза, дал нам пару лошадей, сказал, чтоб мы уезжали. Мать спрашивает: «А вы как же?» — «А мы остаемся», — говорит. Ну, и мать решила: «Что же мы поедем? Что с людьми будет, то и с нами».
В конце октября пришли немцы. Снег уже был. Первые были такие... Не разговаривали. По домам расселились, начали гусей бить. Денщики у них были поляки. Один к нам пришел, спрашивает: «Матка, гуси есть?» — «Есть десять штук, они на реке». — «Пойдем отбивать гусей». Пригнали десять штук, свои — чужие, уже не разбирались. Он и говорит: «Забивай гусей, корми детей. А то немцы всех гусей перебьют, потом свиней и коров. А потом будут панов и паненок забирать». Он-то уже знал. Мы только понять не могли, зачем «паненок» забирать? Мужчин — окопы рыть, а женщин — для чего?
...В марте сорок третьего нас погрузили в повозки и погнали на станцию. Там погрузили в вагоны и повезли, не знаю куда. Открыли вагоны первый раз под Брянском партизаны. Сказали, что далеко нас не увезут. А они нас освободить не могут, так как не прокормят. Первый раз кормили в Брянске. Дали щи из тухлой капусты. Потом повезли до Лиды и повернули назад — партизаны взорвали мост. В Каунасе нас встречали. Официантки такие в белых кокошниках, кормили хорошим обедом. Еще генерал какой-то выступал. А потом привезли в Алитус, в концлагерь. Жили сначала в конюшне. Через две недели ходили в баню. Белье жарили. Потом поселили в бараки. Цементные полы, нары в три яруса. Жили там три месяца. Работать не заставляли, но кормили плохо: утром кофе с сахарином и булка хлеба на девять человек, в обед пол-литра баланды, иногда в ней плавали гороховые шкурки или очистки от копченой колбасы. А хлеб только утром давали. Долго оформляли документы, но так и не оформили. В июне сорок третьего приехали латыши. Нас забрали в Латвию. А моя крестная заболела тифом и осталась. Ее потом вторым эшелоном отправили в Германию, как раз в Восточную Пруссию.
Семья Ларисы Петровны Амелиной находилась на принудительных работах в Латвии до 1945 года.
По-разному складывалась жизнь советских людей на чужбине. Одни работали в услужении у богатых хозяев, другие батрачили на селе, третьи — на военных заводах, а кого-то ждали тюрьмы и лагеря.
Уроженка города Ярославля Людмила Михайловна Голикова тоже оказалась в плену. Летом 1942 года она была вывезена в Германию:
— Нас привезли в Кёнигсберг, на нынешний Южный вокзал. Все немки такие нарядные ходят, в горжетках, а мы... Стоим, за немца держимся, который нас привез. Потом сидели в общем зале под крышей на перроне. Сидим (нас человек двадцать), плачем. Страшно: все чужое. Фрау эти ходят — такие напыщенные. Последнее, что оставалось от России, — это немецкий солдат, который нас привез и который скоро от нас уйдет. Какая-то старушка, помню, подошла к нашему солдату, о чем-то просила. Наверное, думала, что он нас обижает. Потом нас повели в арбайтсамт (рабочий отдел), где-то в центре города он размещался. Выдали прямоугольные нашивки голубого цвета, белым было написано «Ost». Вскоре меня вызвали, показали хозяйке. Ей лет 35 — 36 было. Улыбнулась она мне. Сели мы в трамвай. И там увидела девочку, с которой вместе ехала в поезде, обрадовалась, стала говорить. Хозяйка мне: «Нельзя!». Оказывается, нам в трамваях ездить было запрещено. Если бы кто увидел, у хозяйки были бы неприятности.
Хозяина звали Зайтц, он служил где-то в Литве. Хозяйку звали Эрне. Трое детей: сын Иохим 16 лет (он жил отдельно, был трубочистом), дочка Кэтхен 12 лет и самый младший мальчик, лет двух с половиной, Буце. Хозяйка относилась ко мне очень хорошо. Она учила меня языку. И у меня был небольшой словарь. Мои обязанности: утром, когда хозяйка еще спит, я бегу за молоком. На мальчика полагался один литр цельного молока, на взрослых — по пол-литра пахты. Все это было по талонам. Затем варю девочке кофе, готовлю ей завтрак, и она отправляется в школу. Потом поднимаю темные шторы (для светомаскировки). Ежедневно была влажная уборка. Хозяйка сама показала, как нужно убирать, как застилать постель. В месяц она мне платила 10 марок 20 пфеннигов. Потратить же их я ни на что, кроме лимонада, не могла, так как все абсолютно было по карточкам. Готовила она сама. Ели в кухне все вместе, и я тоже. Фактически я была как член семьи. В мои обязанности также входило одевать малыша. Поначалу он капризничал, вырывался. Потом привык и даже полюбил меня. Это я его лимонадом приворожила. Деньги ведь мне все равно тратить не на что было. Мыс ним ходили гулять на Литовский вал. До чего там было красиво! Вроде бульвара что-то. Люди прогуливались. Ходили мы с ним в зоопарк («тиргартен»). Там мало что изменилось. Сейчас даже стало красивее, наши надстроили. Фрау Эрне сочувствовала нашим. Приходит она как-то раз и говорит мне: «Люци! Я дала вашим талончики на хлеб. Только ты скажи им, чтобы получали хлеб, когда в булочной никого нет». Это она нашим военнопленным карточки дала.
На заводе «Шихау» было очень много подпольщиков из числа вывезенных на работы. Из волковысских лесов прибыл человек для организации подполья. (Правда, это все я узнала уже в гестапо.) Им удалось отправить первую партию людей. Дело было поставлено серьезно, потому что ехали на машинах, с пропуском. На границе задержали с проверкой, они вынуждены были принять бой. Оттуда ниточка привела в Кёнигсберг. Гестапо не дремало. Один из военнослужащих, с которым я познакомилась на строительстве бомбоубежища (его звали Леша), просил меня достать компас. Я взяла с окна, хозяйский. А компас, как потом выяснилось, оказался детский. Потом этот компас привел гестапо ко мне. Леша работал у пекаря. Он меня и выдал. Но я его не виню. Его очень сильно избили. Хозяйка меня часто предупреждала: «Люци, я тебя прошу, не ввязывайся никуда. Это очень опасно». Я ей обещала. Когда меня уводили, малыш сказал: «Я пойду с Люци». Он же ничего не понимал. Хозяйка дала мне свое теплое белье. Это был февраль 1943 года.
Людмилу Михайловну продержали в тюрьме полтора месяца, а затем отправили в концлагерь Равенсбрюк, оттуда — в концлагерь Цводау в Чехословакии. Она продолжает свой рассказ:
— Там было очень много разных национальностей. Много француженок было, даже были еврейки, но их перед самым приходом наших расстреляли. Как они плакали, как они хотели жить! В последние дни кормили ужасно: в день давали по 70 граммов хлеба и все. Соли в пище не было совсем. А ведь я в этом концлагере находилась больше года. Нас освободили 7 мая 1945 года англо-американские войска. Одна француженка встретила своего мужа. Чешек отпустили, немок тоже. Остались только француженки, польки и мы. Вообще, это был сумасшедший день. Помню, женщины поймали надзирательниц и остригли их наголо. Мы хохотали над ними как сумасшедшие. По-моему, это одно из самых сильных средств унижения, тем более для женщины. Позднее пришли русские. Мы их не узнали вначале: погоны, петлицы. Наши повесили лозунги: «Родина-мать ждет вас!».
Я вернулась в Ярославль. Паспорт на 1946 год выдали с ограничениями (нельзя было выезжать из города), НКВД следил за мной, проверял с пристрастием. Даже знакомые мне говорили, чтобы я не откровенничала, потому что их расспрашивают, о чем они со мной говорят. Меня вся эта возня обижала до глубины души. Я всю войну мечтала вернуться на родину. В лагере я познакомилась с одной француженкой, так она все меня звала после войны поехать с ней во Францию. Я же мечтала только о доме. А теперь выходит, что после стольких мучений, выпавших на мою долю, меня подозревают как завербованную иностранной разведкой! Это был, конечно, бред, но мне это было больно. Поэтому, когда я получила паспорт уже без ограничений, я тут же уехала в Ригу к сестре.
Есть люди, по биографиям которых, как по книге, можно изучать историю страны и удивляться, как это одна жизнь может вместить в себя столько событий. Такова судьба Ивана Дмитриевича Степанова, одного из многих, кто приехал в бывшую Восточную Пруссию в конце сороковых.
— Я родился 17 июля 1926 года в деревне Киревке Тимского района Курской области. Отец, Степанов Дмитрий Епифанович, был крестьянином. Мать, Степанова Ефросия Матвеевна, была крестьянкой. В нашей семье было 7 детей. Я был третьим по счету ребенком.
...В 1933 году наступил страшный голод. Мы, дети, пухли с голода. Свирепствовали разные болезни, особенно дизентерия. Ослабевшие от голода организмы людей не могли сопротивляться болезням. Много людей поумирало. Не обошло горе и нашу семью. Сестра Наташа и брат Миша умерли от голода, и нас у родителей из семи детей осталось пятеро. Но на этом наши беды не кончились. Все крестьяне должны были выполнять план государственных поставок различных сельскохозяйственных продуктов, в частности и куриных яиц. Моя старшая сестра набрала на сдачу ведро яиц. Об этом узнал председатель сельского совета Степанов Андрей Петрович и решил забрать эти яйца вместе с продавцом магазина и еще кем-то. И вот они трое забрали эти яйца для своих личных дел. Шел 1937 год. Сестра рассказала о случившемся отцу. Отец пошел к ним, стал стыдить: «Вы же коммунисты, зачем ребенка обижаете?». А они после этого договорились между собой — председатель сельского совета, продавец магазина и еще кто-то (я не помню кто) — и написали в НКВД, что мой отец ругал Сталина.
...Когда отца арестовывали, мать от отчаяния плакала и причитала. Потом, когда она побывала в Курске и ей в тюрьме сказали, что отца там уже нет, с ней случился обморок возле самой тюрьмы. Не знаем, что она там говорила и кричала в обморочном состоянии, но ее оттуда, от тюрьмы, увезли в психиатрическую больницу. Пробыла она там три года. Мы, пятеро детей, остались без средств к существованию. Мы бродяжничали, как нищие побирались по деревням, так как есть было нечего. Наши дворовые постройки, пока мы бродяжничали и нищенствовали, чтобы не умереть с голоду, растащили на дрова соседи. Дров на зиму запасти не успели, и поэтому топить хату было нечем. Случалось, мы спали прямо в русской печи: протопишь ее чуть-чуть соломой и спишь там... Две старшие сестры уехали с подругами в город Подольск, что под Москвой, и устроились там в училище фабрично-заводского обучения — ФЗО. И мы остались втроем — братишка, младшая сестра и я. К слову, этот мой братишка родился в 1933 году. Мать была почти недвижимая от голода, не могла часто подходить к ребенку. В люльке завелись черви, кожица на тельце брата от червей, заведшихся в люльке, даже сморщилась. Мы маленького братика кормили соской, сделанной из мякины... Есть было нечего. Чтобы прокормиться, пойдешь, бывало, на маслобойню, попросишь семечек и съешь их, а это очень вредно. Так мы жили с 1937 до 1940 года.
В сороковом году маму выпустили из психиатрической больницы. Она приехала к нам, звала нас: «Детки, детки!». Она была коротко подстрижена. К матери мы сначала не подходили, потому что нам сказали, что она сумасшедшая. Мы просто одичали без нее. А она ласкалась к нам, ее детям... Как-то раз мы варили холодец, и мать подавилась костью от него, после этого она не могла ничего глотать. Раздуло шею. И нашу маму от колхоза отправили в Курск, в больницу. Там маму прооперировали. Пролежала она в больнице девять месяцев. Пока ее не было, мы, голодные и холодные, чтобы не умереть с голоду, снова стали бродяжничать. Когда началась война, мать, недолеченную, привезли из больницы домой. Простую пищу, какой мы питались каждый день, маме есть было нельзя. Еда ей нужна была мягкая, диетическая. Горло у нее было оперированное; бывало, корку какую-нибудь проглотит, и у нее в горле кровь идет.
...В ноябре 1941 года, когда уже выпал снег, к нам в деревню пришли немцы. Пришли они днем, а ночью, когда они отдыхали, их кто-то обстрелял. Может быть, партизаны. Днем, на следующий день, немцы с факелами в руках стали жечь село. Они просто шли по улице и поджигали дома. Люди бросились бежать из домов и села кто куда, а немцы по ним, бегущим, из пулемета... Мать босая выскочила из дома на снег. Мы, трое детей, — за ней. Мать сказала нам, чтобы мы бежали по направлению к дому лесника, а сама побежала в противоположную сторону. После этого следы мамы потерялись...
У лесника мы пробыли всю зиму. Мы думали, что немцы убили мать. Там, у лесника, нас было около ста семей. Есть было нечего, было очень голодно. Спали где попало: на улице, на чердаке — где могли спать, там и спали. По ночам мы пробирались на поля и отрубали мясо от трупов лошадей и коров, которых перестреляли немцы. Дело было в том, что при эвакуации с Украины через Курскую область гнали много скота. Это был скот, принадлежавший как беженцам, так и колхозам. Когда немцы настигали беженцев, те бросали скот, который немцы, занявшие деревню, перестреляли, чтобы он не ходил где попало, так как боялись, что под прикрытием бесхозных бродячих коров на них могут напасть партизаны или наши войска. Через нашу местность проходила линия обороны советских войск. На ней осталось много трупов наших солдат и командиров, а также гражданских лиц.
...Утром, на рассвете, мы увидели, что с той стороны, куда мы отступали, на нас идут немцы. Шли они так, как сейчас показывают в кино: рукава засученные, автоматы на изготовку, что-то кричат по-немецки. Наши долго не стреляли. Я тогда даже невооруженный был. Наши их подпустили метров на пятьдесят, а потом открыли ураганный огонь. Немцы кинулись кто куда. Они хотели окружить нас, но у них не получилось. Тогда они отошли за холм, организовались и начали идти по улице, отбивая у наших дом за домом. Я спрятался в здании школы, где уже прятались гражданские. Мы лежали на полу. Одна женщина, решившая приподняться вместе со своим грудным ребенком, была вместе с ним убита шальной пулей, которые «цвикали» над нами. <...> Немцы зашли в школу и всех, кто там прятался, загнали в колонну военнопленных. На мне были военные гимнастерка и фуфайка, хотя я присягу еще не принимал. Так я попал в плен. Нашу колонну пленных немцы вывели из села. За четыре километра от села немцы выгнали из колонны всех гражданских, в том числе и меня, а военнопленных погнали дальше.
Было много беженцев. Я пошел по направлению к дому. В одном селе встретил свою тетку, с которой были мои братишка и сестренка. У меня с собой было несколько банок мясных консервов, которые я подобрал в лесу при отступлении, эти консервы я отдал тетке, которая тут же послала меня поискать чего-нибудь съестного, хоть корку хлеба. Я отправился в деревню по тропинке через посевы ржи, и меня заметили мадьяры, служившие у немцев в тыловых частях. Мадьяры сидели в повозках, каждая из которых была запряжена шестью огромными лошадьми. Повозки двигались по направлению к передовой. Заметив меня, мадьяры стали мне что-то кричать на своем языке. Хоть я и не понимал их слов, все же решил подойти. Они спросили: «Партизан?». Я сказал, что я — не партизан, что иду к матери. Штаны у меня были завернуты, я был босиком. Мадьяры посмотрели, что у меня длинные и грязные волосы, а слово «мама» — почти международное. Тогда один из мадьяр взял кнут с проволокой на конце и три раза стеганул меня по босым ногам. Была страшная боль, даже кровь выступила, а мадьяры захохотали и поехали дальше. Я боялся, что они выстрелят, но этого не произошло. Я вернулся к тетке, и вскоре мы вчетвером вернулись в свое село.
Во время движения по дороге мы тащили тачку. У некоторых в тачку были запряжены коровы. Немцы со своих грузовиков и открытых автомашин, с которых «на всю вселенную» играла музыка, фотографировали нас. После фотографирования они, глядя на нас, взрывались хохотом. Вместе с немцами в машинах были огромные овчарки.
Вернулись в наше село. Вокруг были видны следы тяжелого боя. На ветках деревьев висели человеческие внутренности. Был июль. Жара страшная. Вонь ужасная. Смотришь, — лежит у дороги убитый в шинели, а под ней — одни кости, мясо черви съели; за две недели одни кости оставались от человека или лошади...
Нас забрала к себе жить тетка, сестра нашей матери. У ее мужа остался сруб, и он с моей помощью его отремонтировал. Вместо крыши, без стропил, положили солому. Так и жили. В зиму с 1942 на 1943 год немцев разгромили под Сталинградом, и они стали отступать, особенно румыны и мадьяры. Не стали воевать за немцев эти ихние союзнички. В эту зиму в нашей деревне оказался Василий, по прозвищу Галей. Он еще до войны был командиром Красной армии. Откуда он взялся в нашей местности в то время, мы не знали, может, из плена сбежал. Василий нас, ребят, собрал и спросил: «Оружие есть?». У каждого из нас были автоматы, гранаты и винтовки. И Василий предложил нам, пацанам, под его предводительством нападать на небольшие группы отступавших немцев и мадьяр.
Как-то в нашей деревне, в одном из домов, остановился немецкий взвод, человек тридцать. На санках, которые они притащили вручную, лежали продукты. Мы послали к немцам одну женщину посмотреть, как они расположились. Ночью мы их не тронули, а утром, когда они тронулись в дорогу, мы их обстреляли. Двое немцев упало, а остальные бросили саночки и убежали. Трупы этих двух убитых немцев мы отволокли в ров. Это был первый случай. В другой раз мимо нашего села ехала огромная немецкая машина, у которой спереди были резиновые колеса, а сзади — гусеницы, мы ее звали «Фома». Эта машина остановилась в деревне, а потом, когда она тронулась, мы ее обстреляли из конюшни и из дома. Немцы бросились из машины, оставив в ней двух раненых офицеров. Галей сказал, что это фашисты, и добил их. В машине было обмундирование. Я взял себе танкистские черные штаны и офицерские сапоги и переоделся.
...Зима 1942 — 1943 годов была очень суровая, морозная. Немцы и их союзники отступали. Как-то раз шли они ночью, а утром мы увидели, что много винтовок в снег воткнуто и стоят они, как стебли от подсолнухов. Однажды к нам в хату занесли одного немца с обмороженными ногами. Он просил молока. Тетка дала ему горячего молока. Немец был в звании майора. Пролежал он у нас два или три дня. Ноги у него были обморожены, поэтому распухли так, что даже нельзя было с них снять сапоги. На руке у немца были маленькие золотые часы. Ему мой дядька предложил отдать их, потому что тот все равно умрет, но этот офицер вытащил из-под подушки маленький пистолет и пригрозил им дядьке. Дядька в Первую мировую войну был в немецком плену и немного знал немецкий язык. Он сказал, что этот офицер не немец. Как потом оказалось, это был итальянец. Через три дня немцы стали отступать из села. Однажды утром я различил на фоне снега белых лошадей, на которых сидели люди в белых маскировочных халатах. Сначала я спрятался в стог соломы, но потом увидел на выглядывавших из-под капюшонов маскхалатов шапках-ушанках красные звездочки. Это были наши. Я вылез из стога. Один из конников спросил, увидев меня: «Парень, где немцы?». Я ответил, что один в нашей хате и что у него под подушкой пистолет. Наши ворвались в дом, отняли у офицера пистолет, раздели его, разрезали сапоги, вывели на улицу к оврагу и три раза выстрелили в него. Этот офицер упал, а наши ускакали дальше. Это было днем. На следующее утро мы решили пойти поглядеть на убитого. Ночью был двадцатиградусный мороз. Подойдя к оврагу, мы увидели, что того итальянского офицера не убили. Он сидел на снегу и рукой тер подбородок. Инвалид из нашей ребячьей группы добил этого офицера из винтовки, чтобы не мучился.
Вскоре отыскалась наша мать. Она месяца два шла от Воронежа к своей деревне. Ее тогда, почти голую, подобрала наша разведка в стогу сена. Она чудом осталась жива. На руках и ногах у нее не было пальцев: они были обморожены, и в военном госпитале их ампутировали. Дядька ей вырыл землянку. Брата забрали в детский дом, а сестра, оставшаяся раньше у тетки, перешла жить к матери. А меня призвали в армию...
Война приближалась к концу. В октябре 1944 года фронт подошел к границе с Германией. Первыми населенными пунктами, занятыми Красной армией, стали два небольших городка Восточной Пруссии — Ширвиндт и Эйдткунен.
Эйдткунен — двуликий город. С одной стороны, — это типичный город лавочников, банков, с прусским чиновничеством, со скучным педантичным мещанством, символом которого является огромная пивная кружка. С другой стороны, — это город пограничный, крайний город Пруссии — город лазутчиков, контрабандистов, жандармов, город шпионов и воров.
Здесь, в грязных пивнушках, шушукались шпионы за час до перехода границы. Здесь, в маленьких, полутемных ресторанах диверсанты договаривались о поджогах и взрывах. Здесь прусские офицеры пограничных войск-жирные, налитые пивом — шлялись по городу как символ власти. Здесь в черное воскресенье 1941 года были сосредоточены немецкие полки, которые перешли границу. Первые военные эшелоны «Нах Остен» двинулись отсюда. В этих же пивнушках в те дни немцы оглашали маленькие улицы города истошными криками о «победах». Сейчас перед нами поверженный Эйдткунен...
Правда. 1944. 25 окт.
Бои за Восточную Пруссию продолжались зимой и весной 1945 года. Это были одни из самых разрушительных и кровопролитных сражений Второй мировой войны.
Приятно видеть мертвого пруссака на его собственной земле — за Тильзитом и Гумбинненом, невдалеке от Кёнигсберга, на дороге, ведущей к Берлину. Война вернулась на землю, ее породившую. Тесно теперь мертвому пруссаку, тесно в немецкой траншее: труп стынет на трупе. Черный снег. Пепел. И на западе — багровый край неба, огненная линия нашего наступления. Туда уходит война <...> Горит Инстербург, подожженный германскими зажигательными снарядами. Пух от немецких перин носится в воздухе. В перины с головой зарывались оставшиеся немецкие автоматчики. Их добывали оттуда штыками. Перинная пуховая пурга шумит в пустом Инстербурге. Пусть пламя возмездия гложет его — мы помним о Минске, Киеве, о Смоленске, о Вязьме...
Известия. 1945. 1 февр.
Многие из будущих калининградцев были участниками боев в Восточной Пруссии. Это была их первая встреча с землей, которая станет для них второй родиной, но в то время она считалась «логовом фашистского зверя». Об отношении солдат к этой земле рассказывает Николай Иванович Чудинов, воевавший в составе 3-го Белорусского фронта:
— А отношение солдат было таково, что сначала они... Ну, как? Если уж так говорить. Ведь мы прочитали, вот была хорошая статья Ильи Эренбурга, мы еще так шли, обсуждали, в газете «Правда» опубликована, где он указывал, что мы приближаемся к логову врага. Так что его надо разбить, что там, вроде, надо камня на камне не оставить и так далее. Мы, конечно, это с удовольствием восприняли. Да, действительно: он же что натворил, города сжег, деревни сжег, людей уничтожил, детей брал за ноги и об столы убивал. Конечно, было много людей, которые потеряли родных во время войны. Как их удержать, чтобы мести такой не было. Конечно, сразу были воодушевлены. Но опять-таки смотрите, как Центральный комитет поступил. Где-то через недельку появляется статья Александрова, в «Правде» тоже. Там уже немножечко сбавляется тон: дорогие товарищи, вот то, что мы камня на камне в Германии не оставим, — это неверно. «Гитлеры приходят и уходят, — это такое изречение Сталина было, — но немецкий народ остается». Его же нельзя уничтожить. Ведь не было же такого, когда мы зашли на территорию Германии, что кто попался на глаза первый — стреляй его. У нас мести такой не было. А то, что люди недопонимали, злоба какая-то была, ломай, крути там — это было. Но тут что надо учитывать? Ведь наши солдаты считали, что они попали на территорию врага. Начали сжигать, начали искать клады. Тут что было: солдат в здание заходит, ага, темновато немного. Там бумаги какие-то на полу разбросаны. Вот он взял бумагу, зажег. Посветлее стало. Бросил ее на пол, там другие загорелись, совсем светло стало. Бросил ее на пол и начинает подниматься по лестнице на другой этаж. Пока там осмотрел все, внизу уже загорелось. Ему приходится со второго этажа вниз прыгать.
Потом уже Военный совет фронта обратился к солдатам, что все это будет нашим. Зачем же все это жечь, ломать? Вот тогда только солдат начал понимать. А то ведь как было: вот он в дом заходит, видит рояль. Ну ведь не умеешь играть — ну не трогай вещь! Нет, он на него заберется и начинает сапогами топтать. Или вместо того, чтобы в сарай сходить, там дрова лежат, сухие, хорошие, в поленницу сложены, он берет — раз! стул сломал, из мебели чего порубил и в голландку. Это было...
Конференция рассмотрела предложение Советского правительства о том, чтобы впредь до окончательного решения территориальных вопросов при мирном урегулировании прилегающая к Балтийскому морю часть западной границы СССР проходила от пункта на восточном берегу Данцигской бухты к востоку — севернее Браунсберга — Гольдапа к стыку границ Литвы, Польской Республики и Восточной Пруссии.
Конференция согласилась в принципе с предложением Советского правительства о передаче Советскому Союзу города Кёнигсберга и прилегающего к нему района, как описано выше. Однако точная граница подлежит исследованию экспертов.
Президент США и премьер-министр Великобритании заявили, что они поддержат это предложение на конференции при предстоящем мирном урегулировании.
Из протокола Потсдамской конференции. 1945. 1 авг.
— Как Вы отнеслись к тому, что Восточная Пруссия была передана Советскому Союзу?
— Я воспринял это положительно. Наши политорганы во время Великой Отечественной войны хорошо работали, особенно агитотделы. Когда мы подходили к Восточной Пруссии, еще на подступах находились, а нам уже говорили, что здесь немцы жили довольно-таки долго — семьсот лет. И дело в том, что у них здесь большие укрепления. Так оно действительно и было. Ведь каждый дом, каждый форверк был своеобразной крепостью. Подвальное помещение, кирпичное здание. Это не просто так какая-то хата, соломой крытая. Вот здесь нам очень много было разъяснений со стороны политработников. И нам говорили, что в связи с тем, что на Ялтинской конференции и даже уже на Тегеранской между союзниками была договоренность ликвидировать источник милитаризма в Восточной Пруссии без остатка, часть территории должна отойти к Советскому Союзу, а также восстановятся все земли Польши. Так что 70 % территории отошло полякам. Конечно, мы, и я в частности, это восприняли с большим удовольствием и с большой радостью. Почему? Да потому, что, действительно, войны начинались отсюда.