Давно уже сошла вода, и природа благоухала вокруг Ветелок. Как поднялись травы! Они начинались сразу же за хутором и уходили за горизонт, сливаясь с дымчатыми плескающимися миражами. В зеленых с белесоватыми стеблями ржаниках пряталась телега, острец и пырей по пояс вымахали, а ковыли только-только выбросили белые султаны и были редкими островками среди бушующего разнотравья.
А как заросли берега Ембулатовки! В кровь издирали себе руки и ноги хуторские ребятишки, пробираясь к воде сквозь прибрежные кусты чилиги, тальника и шиповника. Но зато с какой добычей возвращались они домой! Еще никогда не водилось столько рыбы в этой степной речушке, сколько летом этого года. Двух-трехметровыми бредешками налавливали и золотистых карасей, и черных скользких линей. А окуню, красноперке, плотве и счету не было. Настя же Чинарева жерлицей, которую наспех смастерил ей Федя, поймала даже сома с себя ростом. Чуть ли не весь хутор сбежался смотреть.
— Как это ты, Настенька? Ведь он тебя мог затащить в камыши. И не выбралась бы.
— А мне Еремей Кузьмич помог.
Председатель колхоза Еремей Кузьмич с рассветом уезжал в степь к косарям и обязательно, возвращаясь, заглядывал на речку. И редкий раз обходился без купания. А на этот раз, проезжая верхом, услышал крик. Настя стояла, упираясь в вязкое дно, по пояс в воде, не упуская из рук удилище с жерлицей.
— Ну-ка, держись, — крикнул рыбачке Усольцев, сам при этом испытывая детское чувство радости. — Сейчас мы его!..
А Настенька и ног под собой не чуяла. Продела толстую мягкую талину в жабры, рыбину на плечо — и в хутор. Хвост сома мотался по мокрой от росы траве. Еремей Кузьмич долго смотрел ей вслед, и радость девочки не сразу угасла в нем.
Только было Усольцев запрыгнул в седло, как поблизости среди зарослей увидел другого рыбака. Этот был покрупнее калибром. Трофим Веревкин сидел на корточках у берега и принимал от жены рыбу, которую, стоя в воде, доставала из сетей Олимпиада. Он аккуратно промывал рыбу и складывал ее в бочонок, щедро засыпая солью.
— Ба, да тут целый промысел, — воскликнул Еремей Кузьмич, подъезжая к рыбакам. Хорошее настроение быстро улетучилось.
Рыбаки было остановили работу, ожидая какого-то неприятного разговора, но Еремей Кузьмич не спешил — боялся своей вспыльчивости, которая не раз приносила ему поражения. Только что он был на сенокосе. Подростки-косари, правда, уже много скосили, но сено лежало в валках, пересыхало. А его надо было скопнить, свезти в кучи, скласть в скирды. Да и перевозку на гумно нельзя откладывать на зиму, когда любую скирду может занести снегом по самую макушку. А где людей взять? Женщины и старики, мужчины-инвалиды — все на ферме. А кто и у горна в кузнице стоял, кто плотничал, кто чинил хомуты и седелки. И чуть какой час свободный выпадет у этих людей, позабыв о еде и отдыхе, бегут они на берега с косами и серпами, чтобы запасти своей скотине на зиму корма. «Рухнет, как пить дать, рухнет колхоз из-за личных коровенок», — думал Еремей Кузьмич и тут же задавался таким вопросом: «А как же быть колхознице, что имеет единственную коровенку? Разве в теперешних условиях может колхоз помочь в этом деле?».
Но были дворы, где сверх всякой нормы росли под посевами приусадебные участки, появлялись брички, рабочий скот. Вот перед Еремеем Кузьмичом и стояла сейчас такая семья.
Более недели прошло с того дня, как Трофим Веревкин вернулся из госпиталя домой. За это время он съездил в город на своем быке-третьяке, торговал мясом, салом, кислым молоком, накупил целый воз обнов. А в правление колхоза опять не пришел. Вот и сейчас белый трехгодовалый бык, до отвала наевшись, мирно дремал у рыдванки. Здесь же, в зарослях, виднелись большие, аккуратно сложенные копны сена, которое Веревкин свозил больше по ночам на свое гумно.
— Ну, ты чего, баскарма, замечтался? Может, на жаренку возьмешь? — Веревкин поднялся во весь рост, стряхнул ладонью с лица пот.
Олимпиада, пряча наготу, опустилась по шею в воду. Сеть, набитая рыбой, вздрагивала, будто кто-то со дна ухватил ее за нижнюю подбору и пытается утопить.
Еремей Кузьмич медленно сполз с лошади, подвел ее к веревкинской рыдванке, не торопясь, привязал и, подойдя вплотную к Трофиму, опустился у его ног на траву.
Обе стороны понимали, что сейчас должно что-то произойти. В ожидании разрядки, нервничая, Веревкин долго шарил в карманах валявшегося на берегу пиджака табак и кресало.
— Я вижу, Трофим Прохорович, тут пахнет не жаренкой, а целой коптильней. Случайно, не коптишь в бане рыбу-то? — еле сдерживаясь, первым повел разговор Еремей Кузьмич.
Веревкин долго высекал искру, потом дул на жгут и, наконец, прикурил.
— Да ежели все по-хорошему, то можно и копченой рыбкой не токмо угостить…
Еремей Кузьмич от таких слов аж подскочил:
— Значит, не токмо угостить… Выходит, черное предприятие открываешь?
— Ну, а раз так — кому какое дело, Кузьмич, до моих занятий? — Веревкин не успел договорить, как Олимпиада заспешила мужу на помощь:
— Уж, чай, и грех попрекать-то!.. Человек ногу оставил за Родину.
— Ты погодь! — цыкнул на жену Трофим и, снова присев на корточки, спокойно спросил:
— Вообще-то, ты чего от меня, Кузьмич, хочешь? Никому еще никогда не запрещалось в наших краях рыбалить. Так в чем же дело?
— А я разве запрещаю? Уж раз дело на откровение…
— Вот-вот, на откровение. — Олимпиада подалась вперед.
— Погодь! — закричал на жену Трофим.
— Ты колхозник или не колхозник? — спросил Еремей Кузьмич. — Колхозник. Так чего же до сих пор не идешь на работу? Ни ты не работаешь, ни твоя баба. А сейчас сенокос. Людей не хватает. Зимой скот подохнет — чем фронт кормить, чем кормить рабочих? Себе, небось, уж накосил на колхозной земле, а колхозу что от тебя?..
— За то, что накосил, государство с меня получает сполна — и молоко, и мясо… Кому все это? Разве не фронту, не рабочему классу?
Олимпиаде не терпелось, она так и рвалась в спор. И уже не стыдясь, шла она из воды на берег, прямо на председателя.
— Стыдись, шалава, — Трофим бросил платье жене.
— Какой тут стыд? Меня всю дрожью бьет… Человек с фронта только пришел, а тут ему сразу вместо привилегиев — притеснения.
Она вышла на берег, не спеша обтерлась платьем и затем это же платье стала натягивать на голое тело. Еремей Кузьмич продолжал:
— Выходит, по-вашему, всякий, кто вернется с фронта, должен стать частником, а там, гляди, и кулаком, — председатель начинал горячиться, голос его срывался на высокие ноты. — Мы ждем с фронта помощников, а тут заявляются частнособственники. Рыдван свой, бык, на колхозной земле огород, с колхозной земли сено…
— Нашел, нашел кого попрекать… Каждый двор косит, инвалида одного увидел.
— Так те же в колхозе работают. И то без разрешения не положено. А вы не работаете. Двое!
— Колхоз! — распалялась все больше Олимпиада. — Теперь без малого у каждого свой бычок с рыдванкой. А без этого как? Если каждая семья будет просить быков в колхозе, кишки у тебя выдержат?
Трофим, будто посторонний при этом разговоре, отошел к рыдванке, сел на оглоблю, мирно покуривая, а Еремей Кузьмич, маленький, щупленький, с седой головой, шестидесятилетний мужичишка стоял перед тяжеловесной, громогласной и наглой бабой, которая умело отводила удар от своего мужа. И того разговора, который хотел повести председатель колхоза с Веревкиным, не получилось.