Принимая участие в подпольной борьбе, чтобы ускорить возвращение Лилы, я обеспечивал связь между товарищами; кроме того, вместе с Андре Кайе и Лариньером отвечал за нормандское звено «цепочки спасения», которая прятала и переправляла в Испанию сбитых лётчиков союзников — тех, кого наши подбирали раньше немцев. Только за февраль-март 1942-го мы смогли переправить пятерых из девяти пилотов, которым удалось посадить самолёт или выброситься с парашютом. В конце марта Кайе сообщил, что на ферме Рие прячут лётчика-истребителя, — место хорошее, но семья Рие начала беспокоиться, особенно старуха, ей восемьдесят лет, и она боится за своих. Мы пустились в путь на заре; стоял туман. Влажная земля липла к нашим башмакам; надо было пройти двадцать километров да ещё обходить дороги и немецкие посты. Мы шли молча, и только когда были уже возле фермы, Кайе объявил:
— Слушай, я забыл тебе сказать… — Он бросил на меня искоса дружеский и немного лукавый взгляд. — Может, это тебе будет интересно. Этот лётчик — поляк.
Я знал, что в британских военно-воздушных силах много польских лётчиков, но участникам Сопротивления такой попадался в первый раз. Тад, подумал я. Глупая мысль: согласно тому, что носит столь трагическое порой название «подсчёт вероятностей», не было никакой вероятности, чтобы это был он. Надежда часто шутит с нами подобным образом, но, в конце концов, только такими шутками и живёшь. Моё сердце страшно забилось; я остановился и устремил на Андре Кайе умоляющий взгляд, как если бы всё зависело от него.
— В чём дело?
— Это он, — сказал я.
— Кто он?
Я не ответил. В лесу, за километр от фермы, был сарай, где Рие держали дрова; метрах в ста от сарая мы выкопали подземный ход: он вёл к тайнику, где хранилось оружие; там прятались также товарищи, чья жизнь находилась под угрозой, и лётчики, которых удавалось спасти. Снаружи вход был замаскирован кучей хвороста. Мы отгребли поленья и ветки и, приподняв заслон, спустились в двадцатиметровый ход, который вёл к тайнику. Было очень темно; я зажёг фонарик; лётчик спал на матрасе, под одеялом; я видел только нашивку «Poland»[33] на рукаве его серого мундира и его волосы. Этого мне было достаточно, но сама мысль показалась такой невероятной, такой дикой, что я бросился к спящему и, отогнув одеяло, поднёс фонарик к его лицу.
Я стоял, склонившись над ним, держа конец одеяла и думая, что моя проклятая память снова воскрешает прошлое.
Но это не было иллюзией.
Бруно, нежный Бруно, такой неловкий, всегда погруженный в свои музыкальные фантазии, был здесь, передо мной, в форме английского лётчика.
Я был не в силах шевельнуть пальцем. Кайе толкнул его, чтобы разбудить.
Бруно медленно встал. В темноте он не узнал меня. Только когда я осветил своё лицо фонариком, он прошептал:
— Людо!
Он обнял меня. Я не мог даже ответить на его объятие. Надежда сжала мне горло. Если Бруно удалось добраться до Англии, значит, Лила тоже там. Наконец я спросил, со страхом в голосе, потому что рисковал узнать правду:
— Где Лила?
Он покачал головой:
— Не знаю, Людо. Не знаю.
В его глазах было столько жалости и нежности, что я схватил его за плечи и встряхнул:
— Говори правду! Что с ней стало? Не старайся пощадить меня.
— Успокойся. Я не знаю, ничего не знаю. Я уехал из Польши через несколько дней после твоего отъезда» чтобы участвовать в музыкальном конкурсе в Англии. В Эдинбурге. Может быть, помнишь…
— Я всё помню.
— Я приехал в Англию за две недели до войны. С тех пор я делал всё возможное, чтобы что-то узнать… Как и ты, конечно… Мне ничего не удалось.
Ему трудно было говорить, и он опустил голову.
— Но я знаю, что она жива… Что она вернётся. Ты тоже, правда?
— Да, она вернётся.
Он в первый раз улыбнулся:
— Впрочем, она нас никогда не покидала…
— Никогда.
Он держал правую руку на моём плече, и я понемногу успокаивался от этого братского прикосновения. Я увидел ленточки наград на его груди.
— Ну и ну!
— Что ты хочешь, иногда несчастье меняет человека. Даже мирный мечтатель может стать человеком действия. С начала войны я пошёл в английскую авиацию. Я стал лётчиком-истребителем.
Он поколебался и сказал немного застенчиво, как о чём-то нескромном:
— На моём счету семь сбитых самолётов. Да, старина Людо, время музыки прошло.
— Оно вернётся.
— Не для меня.
Он снял руку с моего плеча и поднял её. У него был протез: не хватало двух пальцев. Он посмотрел на протез улыбаясь.
— Ещё одна мечта Лилы улетучивается, — сказал он. — Помнишь? Новый Горовиц, новый Рубинштейн…
— И ты с этим можешь летать?
— Да, вполне. Я с этим одержал четыре победы… Что до того, знаю ли я, что мне делать со своей жизнью потом… Это другой вопрос. Но война ещё не скоро кончится, так что этот вопрос, может быть, и не встанет.
Мы два дня провели вместе. Вооружившись превосходными немецкими документами, которые нам достала дочь госпожи Эстергази, мы могли пойти на небольшой риск, так что мы пообедали в «Прелестном уголке». Выражение лица Дюпра, когда он увидел перед собой «юного гения», как раньше называли Бруно, доставило мне величайшее наслаждение, незапланированное в меню хозяина. Здесь были и изумление, и радость, и страх, с которым он косился в сторону немецких офицеров и начальника полиции Эвре, сидящих в «ротонде».
— А, это вы! — вот всё, что он сказал.
— У командира эскадрильи Броницкого на счету семь побед, — сказал я, не слишком понижая голос.
— Заткнись, идиот, — проскрипел Дюпра, пытаясь улыбаться.
— Он возвращается в Англию, чтобы продолжать борьбу, — добавил я громче. Не знаю, улыбался ли храбрый Марселен или показывал зубы.
— Не стойте тут, ради Бога. Пойдёмте.
Он увёл нас на «левый борт», как он говорил, и усадил за самый укромный столик в зале.
— Все Флери ненормальные, — проворчал он.
— Если бы не безумие, господин Дюпра, Франция давно бы сдалась. И вы первый.
Мы больше не говорили о Лиле. Она была здесь, рядом; мы так ощущали её присутствие, что говорить о ней — значило бы отдалить её от себя. Бруно говорил, как он восхищается Англией. Он рассказывал о жизни народа, который шёл к победе, потому что в 1940-м не захотел понять, что война проиграна.
— Они сохранили свою приветливость и хорошее настроение. Ни малейшей вражды к нам, иностранцам, не упускающим случая переспать с сёстрами и жёнами английских солдат, которые сражаются за морем. А как французы?
— Приходят в себя. На нас это навалилось неожиданно, так что понадобилось время. Два раза к нам подходил Марселен Дюпра с видом одновременно обеспокоенным и виноватым.
Мы ели пулярку под соусом «Флеретт».
— Видите, я держусь, — сказал он Бруно.
— Очень вкусно. Так же вкусно, как и раньше. Браво.
— Вы им там скажите. Они могут приходить. Их хорошо примут.
— Я скажу им.
— Но уходите скорей…
Может быть, он хотел сказать «приходите скорей». Следовало всё же допустить такую возможность.
Во второй раз, осторожно оглядевшись, он спросил у Бруно:
— А ваша семья? У вас есть известия?
— Нет.
Дюпра вздохнул и удалился.
После обеда мы спокойно отправились в Ла-Мотт. Дядя стоял у фермы и курил трубку. Он не удивился, узнав Бруно.
— Что ж, на свете всё возможно, — сказал он. — Это доказывает, что иногда последнее слово остаётся за мечтателями и мечты не всегда рушатся.
Я сказал ему, что Бруно стал в Англии лётчиком, что он сбил семь самолётов противника и дней через десять снова будет драться. Пожимая ему руку, дядя, видно, почувствовал два стальных пальца протеза: он бросил на Бруно быстрый грустный взгляд. Потом его одолел приступ кашля, от которого на глазах выступили слёзы.
— Слишком много курю, — проворчал он.
Бруно захотел посмотреть «ньямов», и дядя провёл его в мастерскую, где дети возились с бумагой и банками клея.
— Вы их всех уже видели, — сказал Амбруаз Флери. — Я сейчас не делаю новых, я держусь за старых. В наше время нам меньше нужны новинки, чем воспоминания. И потом, их нельзя запускать. Немцы не дают им достаточно высоты. Сначала они ограничили высоту до тридцати, потом до пятнадцати метров, а сейчас они только что не требуют, чтобы мои воздушные змеи ползали. Боятся, что они могут служить для ориентировки лётчикам союзников, а может, им кажется, что это какие-то шифрованные послания подпольщикам. В общем-то, они не так уж не правы.
Он ещё долго смущённо кашлял, и Бруно поспешил ответить на его невысказанный вопрос:
— К сожалению, у меня нет вестей о семье. Но я не беспокоюсь за Лилу. Она вернётся.
— Мы все здесь в этом уверены, — сказал дядя, бросив взгляд на меня.
Мы пробыли в Ла-Мотт ещё час, и опекун попросил Бруно связаться с его другом лордом Хау: пусть Бруно от имени Амбруаза Флери выразит дружеские чувства и благодарность членам общества «Воздушные змеи Англии»; местное отделение в Клери шлёт им братский привет.
— Удивительно, как в сороковом они выстояли одни.
Потом он произнёс немного смешную фразу, мне странно было слышать её от такого скромного человека.
— Я счастлив, что смог принести пользу, — сказал он.
В тот же вечер Бруно был на пути в Испанию, а через две недели мы получили «зашифрованное сообщение» Би-би-си, подтверждающее его прибытие в Англию: «Виртуоз снова за роялем».
Я был глубоко взволнован нашей встречей. Это как бы предвещало конец неестественного положения вещей, внушало надежду на возвращение другого человека. Я усматривал в этом вызове теории вероятности Божью благосклонность. Не будучи верующим, я часто думал о Боге, потому что теперь человек более, чем всегда, нуждался в самых своих прекрасных творениях. Я уже говорил, как бы оправдываясь, что, занимаясь работой, чтобы ускорить возвращение Лилы, я всё меньше ощущал её физическое присутствие рядом с собой, и в этом я тоже видел добрый знак: так было, когда она перестала писать мне из Гродека, так как мы обязательно должны были встретиться. Я жил в предчувствии этой встречи. Мне казалось, что вот-вот дверь откроется и… Но это было пустое шаманство, и изменилось только моё отношение к дверям. Так как я теперь почти верил, что она жива, я больше не выдумывал её, ограничиваясь воспоминаниями. Я вспоминал наши прогулки на берегу Балтийского моря, когда Лила «мечтала о себе» с такой досадой и с таким пылом.
«Для меня единственная возможность — написать гениальное произведение. До сих пор женщине не было дано написать „Войну и мир“. Может быть, это то, что я должна сделать…»
«Толстой это уже написал».
«Хватит, Людо! Каждый раз, как я пытаюсь что-то сделать из своей жизни, ты мне мешаешь. К чёрту!»
«Лила, я уж вовсе не собираюсь стать первой женщиной Толстым, но…»
«Ну, теперь сарказм! Только этого нам недоставало!»
Я смеялся. Я был почти счастлив. Я черпал в своей памяти силу, которая, как говорил Амбруаз Флери, «была нужна французам, чтобы каждое утро вставало солнце».