Три недели я ничего не знал о Лиле. Позже она мне сказала, что Дюпра был с ней очень любезен, хотя один раз удивил её, ущипнув сзади. Он сам очень смутился, но даже в его возрасте эмоции иногда берут верх. Она провела в «Прелестном уголке» две недели, помогая Дюпра принимать американцев и пытаясь переводить им «карту Франции» на английский, что, по мнению Дюпра, было невозможно. Потом она вернулась в Ла-Мотт, и 10 июля мы с ней встретились там. На следующий день мы вместе отправились в Клери. Бои ещё шли, но для Нормандии это уже были отзвуки удаляющейся грозы. Я приклеил на двери мэрии объявление, что работа в мастерской возобновляется в Ла-Мотт с завтрашнего дня и приглашаются все местные дети, интересующиеся тем, что Амбруаз Флери называл «милым искусством воздушных змеев». Велосипед и корзинка Лилы сохранились, и она постаралась раздобыть у американцев шоколаду для детей. Она хотела отметить возобновление «занятий» в Ла-Мотт праздничным чаепитием.
Военный грузовик подбросил меня до «Оленьей гостиницы», где разместились американцы; я вылез у входа в парк. Я хотел попрощаться с мадам Жюли, которая возвращалась в Париж.
Я нашёл её в слезах; она лежала в кресле у рояля, на котором вместо фотографий бывших «друзей» графини Эстергази стояли фото де Голля и Эйзенхауэра.
— Что случилось, мадам Жюли? Она едва могла говорить.
— Они… его… расстреляли!
— Кого?
— Франсиса… то есть Исидора Лефковица. Ведь я приняла меры… Помнишь удостоверение «выдающегося участника Сопротивления», где фамилия не была вписана, которое мне дал Субабер?
— Конечно.
— Это было для него. Я его ему отдала. Оно было у него в кармане, когда они его расстреляли. Они впихнули его в грузовик с двумя коллаборационистами из гестапо, настоящими, и убили его. Потом они нашли удостоверение. Иззи его им не показал! Наверно, он от страха вкатил себе такой укол, что забыл о нём!
— Может, это не потому, мадам Жюли. Может, ему всё осточертело. Она ошеломлённо посмотрела на меня:
— Что осточертело? Жизнь? Что за чепуха.
— Может, он сам себе надоел, и эти уколы, и всё. Она была безутешна.
— Банда негодяев. После всех услуг, какие он вам оказал…
— Это не мы его расстреляли, мадам Жюли. Это новые. Те, кто стали партизанами после ухода немцев.
Я хотел поцеловать её, но она меня оттолкнула:
— Убирайся. Не желаю больше тебя видеть.
— Мадам Жюли…
Ничего не поделаешь. В первый раз с тех пор, как я её знал, эта неукротимая женщина поддалась отчаянию. Я оставил её, старую плачущую женщину, которая, как бедный Исидор, забылась: она не помнила, куда дела свою твёрдость.
Я доехал на попутном джипе до Клери и вышел на улице Старой Церкви. Я должен был встретиться с Лилой на Дневной площади; недавно её переименовали в площадь Победы. Выйдя на площадь, я увидел у фонтана толпу людей. Слышались смех и крики, бегали дети; несколько человек, в основном пожилых, уходили прочь, в том числе господин Лемэн, друг моего дяди, участник Первой мировой войны, у которого колено не гнулось с самого Вердена. Он прошёл хромая мимо меня, остановился, покачал головой и пошёл дальше, ворча про себя. Мне не видно было, что происходит у фонтана. Я бы не обратил на это особого внимания, если бы не заметил обращённых на меня странных взглядов. Леле, новый хозяин «Улитки», Шариво, бакалейщик с улицы Бодуэн, хозяин писчебумажного магазина Колен, да и другие смотрели на меня со смешанным выражением смущения и жалости.
— Что происходит? Они молча отвернулись. Я бросился вперёд.
Лила сидела на стуле у фонтана с обритой головой. Парикмахер Шино, с бритвой в руках и улыбкой на губах, немного отодвинулся и любовался своей работой. Лила в летнем платье смирно сидела на стуле, сложив руки на коленях. Несколько секунд я не мог пошевельнуться. Потом у меня в горле что-то порвалось, и я издал вопль. Я кинулся к Шино, двинул его кулаком по роже, схватил Лилу за руку и потащил через толпу. Люди расступались: дело сделано, «малышка» расплатилась за то, что спала с оккупантами, так что всё в порядке. Позже, когда я смог думать, самым ужасным на фоне всего этого кошмара стало для меня воспоминание о знакомых лицах: все это совершили не какие-то монстры, а люди, которых я знал с детства. И это было страшнее всего.
Я помню, не могу забыть. Я бегу по улицам Клери, таща Лилу за руку. Мне кажется, я никогда не перестану бежать. Я не знал, куда бегу, впрочем, бежать было некуда. Я рычал.
Я услышал шаги за спиной и обернулся, готовый драться. Я узнал булочника, господина Буайе; он со своим толстым животом совсем запыхался.
— Пойдём ко мне, Флери, это рядом.
Он провёл нас в булочную. Его жена бросила на Лилу испуганный взгляд и заплакала, закрываясь фартуком. Буайе проводил нас на второй этаж и оставил одних. Перед тем как закрыть дверь, он бросил:
— Вот теперь фашисты действительно выиграли войну.
Я уложил Лилу на кровать. Она была неподвижна. Я сел рядом. Не знаю, сколько времени мы провели так. Иногда я проводил рукой по её голове. Конечно, они вырастут. Они всегда отрастают.
Её глаза смотрели в одну точку; казалось, она видит перед собой что-то страшное. Насмешливые лица. Бритву в руках славного сельского парикмахера.
— Ничего, дорогая. Это просто фашисты. Они пробыли здесь четыре года и оставили след. Вечером мадам Буайе принесла нам еду, но накормить Лилу оказалось невозможно. Она была в прострации, с широко открытыми глазами, и я думал об её отце, который «порвал с действительностью с её слезами и сложностями», как Лила когда-то выразилась. Ох уж эти аристократы! Ведь, в конце концов, что такое обритая голова молодой женщины? — это даже очень добродушно, когда подумаешь обо всём, что делали другие: концлагеря, пытки, — ну да, другие… — но кто другие?
Человеческое братство имеет иногда мерзкий привкус.
Ночью я встал и поджёг «Прелестный уголок». Облил бензином старые стены, а когда они начали рушиться, смог наконец спокойно заснуть. К счастью, это был только дурной сон.
Господин Буайе привёл доктора Гардье, который сказал нам, что Лила в состоянии шока, и сделал укол, чтобы она заснула. Когда дверь открывалась, я слышал, как радио возвещало о наших победах.
Поздно днём она проснулась, улыбнулась мне и сделала движение, чтобы провести рукой по волосам.
— Боже мой, что это…
— Фашисты, — ответил я.
Она закрыла лицо руками. Часто говорят, что слёзы облегчают.
Мы пробыли у Буайе неделю. Каждый день я выходил с Лилой на улицу, и мы шли по улицам Клери, держась за руки. Мы ходили медленно, целыми часами, чтобы все они могли нас видеть. Мы шли прямо вперёд, молодая женщина с выбритым черепом и я, Людовик Флери, известный во всей округе своей памятью. Я говорил себе, что нам будет очень не хватать фашистов: без них будет тяжело — не на кого сваливать свою вину.
На пятый день нашего шествия господин Буайе пришёл к нам в комнату очень взволнованный, держа в руке «Франс-суар»: нас сфотографировали, когда мы шли по улицам Клери, держась за руки. Я не знал, что моё лицо может быть таким жёстким.
На следующий день нас остановили трое молодых людей с повязками FFI[47] на рукаве, Я их знал: они стали «участниками Сопротивления» через неделю после высадки союзников.
— Ты кончишь эту провокацию?
— Это было сделано, чтобы все могли видеть, так?
— Ты получишь пулю в зад, Флери. Надоело. Что ты хочешь доказать?
— Ничего. Всё давно уже доказано.
Они ограничились тем, что обозвали меня ненормальным. Я продолжал нашу «демонстрацию» ещё несколько дней. Меня уговорил перестать господин Буайе.
— Они привыкли вас видеть. Это больше не производит впечатления.
Мы вернулись в Ла-Мотт и вышли оттуда только в конце октября, чтобы пожениться.
Жанно Кайе каждое утро поставлял нам провизию и подарил щенка с их фермы. Лила назвала щенка Шери[48], что вызвало массу недоразумений: каждый раз, как она звала, мы прибегали оба. В эти дни случилось горе, в жизни без этого не бывает: мы узнали, что Бруно не вернулся из воздушного боя в ноябре 1943-го. На его счету было уже семнадцать побед, он имел чуть ли не самое большое количество наград среди лётчиков Английских военно-воздушных сил. И мы напрасно посылали в Польшу письмо за письмом, чтобы узнать что-нибудь о Таде.
Лила решила отложить на год поступление в Сорбонну, чтобы лучше подготовиться. Она много занималась. «Тенденции современного искусства», «Сокровища немецкой живописи», «Творчество Вермеера», «Мировые шедевры», «Музеи Европы» — груда книг росла на столике, который она поставила у окна мастерской.
Родители Лилы на нашей свадьбе не присутствовали. Серьёзные испытания, через которые они прошли, не заставили их забыть своё высокое положение, и они не одобряли мезальянса. Прежние представления быстро возвращались, и Стас Броницкий снова ощетинился. Нашими свидетелями были Дюпра собственной персоной и графиня Эстергази, с восстановлением демократии ставшая по-прежнему Жюли Эспинозой. Американский солдат привёз её к мэрии на военной машине. Жюли сопровождали две изумительно красивые молодые женщины.
— Возобновляю свою организацию, — объяснила она нам.
Она была великолепна в огромной высокой шляпе, с вечной золотой ящерицей у плеча.
Мадам Жюли сожалела, что мы не венчаемся в церкви.
Дюпра был в визитке, с орхидеей в бутоньерке. «Лайф» посвятил ему статью, этот номер ещё и сейчас висит над портретом Брийа-Саварена; на обложке знаменитая фотография Роберта Капа с изображением «Прелестного уголка» и стоящего у входа его суверенного владыки в рабочем одеянии. Название статьи: «Взгляд на Францию». Статья вызвала большое негодование парижской прессы. В самом деле, в 1945 году искусство кулинарии не занимало в стране такого почётного места, как сегодня. Не знаю, какое место отводили Франции в Европе американцы, но они оказывали «Прелестному уголку» и его знаменитому хозяину не меньше уважения, чем немцы.
Утром перед церемонией Лила долго смотрелась в зеркало и сделала гримаску:
— Мне надо пойти к парикмахеру…
Её волосы отросли не больше чем на два сантиметра. Сначала я не понял. В Клери был только один парикмахер — Шино. Я посмотрел на неё, и она мне улыбнулась. Тогда я сообразил.
Дюпра одолжил нам на этот день один из своих фургончиков, и в половине двенадцатого мы остановились перед парикмахерской. Шино был один. Увидев нас, он отступил.
— Я хочу, чтобы вы меня подстригли по последней моде, — сказала Лила. — Смотрите. Волосы отросли. Никакого вида.
Она направилась к креслу и села улыбаясь.
— Как тогда, — сказала Лила.
Шино всё не двигался. Он совсем побелел.
— Слушайте, господин Шино, — сказал я. — Мы сейчас должны пожениться, и мы торопимся. Моя невеста желает, чтобы вы ей выбрили голову, как шесть недель назад. Не говорите мне, что вдохновение так быстро вас покинуло.
Он бросил взгляд на дверь, но я покачал головой.
— Ладно, ладно, — сказал я. — Я знаю, что восторг первых дней прошёл и сердце не лежит к таким вещам. Но надо уметь поддерживать священный огонь.
Я взял бритву и протянул ему. Он попятился.
— Я вам сказал, что мы спешим, Шино. Моя невеста пережила незабываемый день, и она очень хочет выглядеть как можно лучше.
— Оставьте меня в покое!
— Я не хотел бить тебя по физиономии, Шино, но если ты настаиваешь…
— Это не я придумал, клянусь вам! Они пришли за мной и…
— Не будем спорить, старина, кто это: «они», «я», «наши» или «другие». Это всегда мы. Давай.
Он подошёл к креслу. Лила смеялась. Цела, подумал я. Всё цело.
Шино взялся за работу. За несколько минут голова Лилы была обрита, как раньше. Она наклонилась и полюбовалась собой в зеркале.
— Это мне действительно идёт. Она встала. Я повернулся к Шино:
— Сколько я вам должен? Он молчал, раскрыв рот.
— Сколько? Не люблю делать долги.
— Три с половиной франка.
— Вот сто су, с чаевыми.
Он бросил бритву и убежал в заднюю комнату.
Когда мы подъехали к мэрии, все нас ждали. Когда присутствующие увидели бритую голову Лилы, наступило глубокое молчание. Усы Дюпра нервно вздрогнули. У моих товарищей из организации «Надежда» был такой вид, будто фашисты вернулись и всё надо начинать сначала. Только Жюли Эспиноза оказалась на высоте. Она подошла к Лиле и поцеловала её:
— Дорогая, какая замечательная мысль! Это вам так идёт!
Лила была очень весела, и лёгкая скованность гостей быстро рассеялась. После церемонии мы поехали в «Прелестный уголок», и в конце обеда Марселен Дюпра произнёс речь, где с волнением говорил о тех, кто «стоял на посту», но без всякого намёка на себя. Он просто напомнил, «с какими испытаниями пришлось встретиться каждому из нас», и потом произнёс фразу, которую я не совсем понял: неясно было, то ли он рад вернуть «Прелестный уголок» Франции, то ли Францию «Прелестному уголку». В заключение он повернулся к приглашённым американским офицерам и с минуту созерцал их в мрачном молчании…
— Что касается будущего, нельзя не испытывать некоторого беспокойства. Господа, из вашей великой страны до меня доходят слухи, которые заставляют меня опасаться худшего. Наша Франция, претерпевшая столько бед, подвергнется новым испытаниям. Я уже слышу, что говорят о курах, выращенных на гормонах, и даже, да простит меня Бог, о замороженных блюдах и, что ещё хуже, о полуфабрикатах. Американские друзья, никогда Марселен Дюпра не примирится с кухней полуфабрикатов. Тем, кто захочет превратить нашу Францию в кормушку для скота, я стану поперёк дороги! Я буду стоять до конца!
Раздались крики «браво!». Американцы начали аплодировать первыми. Дюпра поднял руку:
— Нет смысла отрицать — после всего пережитого ощущаешь некоторую пустоту. Мы не смогли подготовить себе смену. Тем не менее я уверен: то, что я защищал изо всех моих сил, с каждым днём будет укрепляться и в конце концов победит и восторжествует так, как мы и представить себе не можем. Что касается тебя, Людовик Флери, который столько сражался за это будущее, и вас, мадам, кого я знал маленькой девочкой, вы достаточно молоды для того, чтобы однажды увидеть ту Францию, о которой я, как старый человек, могу только мечтать, и тогда вы дружески вспомните обо мне и скажете: «Марселен Дюпра видел верно».
На этот раз аплодисменты продолжались добрую минуту. Мадам Эспиноза вытирала глаза.
— Ещё одно слово. За этим столом нет одного человека. Не хватает друга с большим сердцем, человека, не умеющего отчаиваться. Вы угадали: я говорю об Амбруазе Флери. Нам его очень недостаёт, и я знаю, Людо, каково твоё горе. Но не будем терять надежды. Может быть, он к нам вернётся. Может быть, он снова будет среди нас — тот, кто с таким постоянством умел выразить милым искусством воздушных змеев всё, что есть вечно чистого и неизменного на этой земле. Я поднимаю свой бокал за тебя, Амбруаз Флери. Где бы ты ни был, знай: твой духовный сын продолжает твоё дело и благодаря этому небо Франции никогда не будет пустым!
Я действительно взялся за работу, и никогда ещё после ухода дяди в нашей мастерской не кипела такая бурная деятельность. Страна нуждалась в моральной поддержке, и заказы сыпались со всех сторон. Наш фонд очень пострадал, и нам приходилось начинать практически с нуля. Большая часть изделий сгорела, но штук пять-десять, которые дяде удалось спрятать у соседей, служили нам образцами, хотя из-за небрежного обращения обветшали и потеряли форму и цвет. Я знал работу и работал быстро. Вопрос был только в том, хватит ли у меня вдохновения после всего пережитого. Воздушные змеи требуют большой неискушённости. С материалами тоже была проблема, а у нас не было ни гроша. Дюпра нам немного помог: как он говорил, во что бы то ни стало надо сохранить местную достопримечательность, но по-настоящему нас поставила на ноги мадам Жюли Эспиноза. В освобождённом Париже мадам Жюли открыла самую блистательную страницу своей карьеры, которая через тридцать лет принесла ей такую известность. Я немного колебался, не зная, что сказал бы дядя, если бы знал, что наших змеев в некотором роде финансирует первая сводня Парижа, но меценаты всегда существовали. Кроме того, мне казалось, что, отвергнув эту помощь, я стал бы на одну доску с людьми, считающими, что первопричина всего мирского добра и зла находится ниже пояса. Так что мы поехали в Париж навестить мадам Жюли. Ей удалось заполучить прекрасную квартиру с мебелью в стиле Людовика XV. Мадам Жюли угостила нас чаем и рассказала, с какими трудностями сталкивается из-за конкуренции. Её возмущало, что заведения, принимавшие немцев, по-прежнему открыты и обслуживают американцев.
— Ну и нахальство у некоторых бабёнок! — ворчала она.
Я с ней согласился, тем более что накануне был свидетелем восхитительной сцены между Дюпра и мадам Фабьенн, «хозяйкой» с улицы Миромениль. Она явилась обедать в «Прелестный уголок» в сопровождении американского военного атташе и имела наглость сообщить Дюпра, что не один он, по его выражению, «стоял на посту».
Дюпра страшно разгневался.
— Мадам, — заорал он, — если вы не видите разницы между очагом цивилизации и борделем, я вас прошу выйти!
Мадам Фабьенн не пошевелилась. Это была маленькая близорукая женщина с хитрой улыбкой.
— Имейте в виду, — ревел Дюпра, — я принимал здесь, под носом у немцев, участников Сопротивления и лётчиков союзников!
— Ну что ж, господин Дюпра, у меня тоже есть кое-какие заслуги. Это даже позволило мне пройти комитет по проверке с высоко поднятой головой. Знаете, сколько евреек я спасла во время оккупации? Не меньше двадцати. С сорок первого по сорок пятый в моём заведении побывало двадцать евреек. Когда меня обязали пройти комитет по проверке, эти молодые женщины явились и свидетельствовали в мою пользу. Например, во время этой ужасной облавы в Вель д'Ив я приняла к себе четырёх евреек. Моё заведение — это безусловно бордель, но сколько у вас евреев работало при немцах, господин Дюпра? Скажите-ка, что бы со мной произошло, если бы фашистские офицеры узнали, что имели дело с еврейками? Я не говорю, что занимаюсь хорошим ремеслом, и у меня нет претензий, но где эти молодые женщины могли бы найти пристанище и поддержку, кроме как у меня?
Дюпра — в порядке исключения — замер с разинутым ртом. После паузы он смог пробормотать только: «Чёрт возьми» — и удалился. Я пересказал этот инцидент мадам Жюли, которая несколько растерялась.
— Я не знала, что Фабьенн спасала евреек, — сказала она.
Она объявила, что ничто не доставит ей больше удовольствия, чем возможность помочь мне продолжать дело Амбруаза Флери.
— Пусть эти деньги пойдут на что-то чистое, — сказала она.
Мадам Жюли проявила также много понимания и доброжелательства по отношению к родителям Лилы.
— Нет ничего печальнее, чем судьба аристократов в изгнании, — объяснила она нам. — Я не могу примириться с мыслью, что люди, привыкшие к определённому уровню жизни, станут жертвами трудного времени. Я всегда ненавидела упадок.
Вследствие чего она доверила Геничке Броницкой управление особняком на улице Каштанов, который постепенно приобрёл международную известность. Таким образом, Стас снова смог играть в рулетку и на бегах. Он скончался от сердечного приступа в Довиле в 1957 году, играя в рулетку, когда крупье подвинул к нему выигранных жетонов больше чем на три миллиона. Можно сказать, что он умер счастливым.
Посольство новой, Народной Польши не могло сообщить нам никаких сведений о Таде. Для нас он всегда жив и всегда в Сопротивлении.
Мы сели на поезд в Клери, добрались туда днём после многочисленных остановок (железную дорогу ещё не совсем привели в порядок) и пошли через поля к Ла-Мотт. После умывшего небо дождя было очень хорошо. Нормандская земля ещё не залечила свои раны, но в осенней тиши они не казались такими страшными. Прекрасное небо над перевёрнутыми танками и искорёженными домами вновь приобрело отрешённо-спокойный вид.
— Людо!
Я увидел. Он трепетал в воздухе, раскинув «руки» буквой V в знак победы. Над Ла-Мотт летел воздушный змей, изображающий генерала де Голля: небольшой ветер помог ему набрать высоту, и он сильно рвался в небо, — видимо, привязь была ему не по вкусу. Он летел величественно, немного тяжело, боком, освещённый закатным солнцем.
Лила уже бежала к дому. Я не двигался. Мне было страшно. Я не смел верить. В Париже я снова стучался во все двери: обращался в Министерство заключённых и депортированных, в Красный Крест, в польское посольство, — и мне подтвердили, что Амбруаз Флери значится в списках узников Аушвица.
Надежда пугает. Всё моё тело оледенело, и я уже плакал от разочарования и отчаяния. Это не он, это кто-то другой, или просто дети решили сделать мне сюрприз. Наконец, не в силах справиться с собой, я сел на землю и закрыл лицо руками.
— Это он, Людо! Он вернулся!
Лила тянула меня за руку. Остальное было как счастливый бред. Дядя Амбруаз, который не мог меня обнять, чтобы не упустить своего «де Голля», смотрел на меня нежно и весело.
— Ну, что скажешь, Людо? Хорош змей, правда? Я не разучился. Таких понадобятся сотни, вся страна будет их заказывать.
Он не изменился. Не состарился. Такие же густые и длинные усы, то же веселье в тёмных глазах. Ничего они не могут сделать. Не знаю, кого я подразумевал под «ними». Наверное, фашистов или просто всех им подобных.
— Я за тебя беспокоился, — сказал он. — И за тебя тоже, Лила. Иногда даже спать не мог. Подумать только, двадцать месяцев ничего не знать…
«Чёрт возьми, — подумал я, — он двадцать месяцев пробыл в Бухенвальде и Аушвице — и мог беспокоиться за нас!»
— Я вернулся через Россию, — сказал он, — там я несколько месяцев работал. После всего, что они пережили, детям там действительно нужны воздушные змеи. Ты, конечно, не терял времени даром, но ещё много надо сделать.
Мы весь вечер составляли список того, что у нас осталось.
— Некоторые можно починить, — сказал дядя, — но за историческую серию придётся браться заново. Посмотри только!
«Паскаль» и «Монтень», «Жан-Жак Руссо» и «Дидро», которых мы забрали от соседей, висели под потолком все в пятнах, покрытые плесенью, поломанные и поблёкшие.
— Так, это мы сделаем, а потом… Он немного подумал.
— Не знаю, стоит ли восстанавливать то, что было. Нет, наверное, стоит, чтобы была память. Но нужно новое. Пока будем делать «де Голля», на какое-то время этого хватит. Но потом надо будет найти что-то новое, видеть дальше, смотреть в будущее…
Мне хотелось поговорить с ним о «Прелестном уголке» и Марселене Дюпра, что-то подсказывало, что будущее — с ними, но нет пророка в своём отечестве, и рано ещё было подводить итоги.
Возвращение Амбруаза Флери отмечалось как национальный праздник — у каждого было ощущение, что Франция обрела прежнее лицо. Дети помогли нам собрать тайком воздушного змея с его изображением, и всё воскресенье он парил над площадью, которая теперь носит его имя, рядом с музеем воздушных змеев в Клери; к сожалению, этот музей более известен за рубежом, чем во Франции, и славится далеко не так, как «Прелестный уголок». В стенах музея нет воздушного змея «Амбруаз Флери» — мой дядя решительно отказался быть музейным экспонатом, однако, как немного зло говорит Марселен Дюпра, «этого не долго ждать». Отношения между этими двумя уже не те, что прежде. Возможно, они слегка завидуют друг другу: иногда кажется, что они не могут поделить будущее. «Посмотрим, за кем будет последнее слово», — ворчат иногда они оба. Заканчивая наконец свою повесть, я хочу ещё раз написать слова: пастор Андре Трокме и Шамбон-сюр-Линьон, потому что лучше не скажешь.