От поездки в «Феерию» мадам Фабьенн на улице Миромениль меня избавили. Я даже немного пожалел об этом, решив с гордостью сдать экзамен на «непридавание значения». 14 марта я был в мастерской с детьми, которые ещё приходили ко мне делать змеев в ожидании тех дней» когда фашистов разобьют и мы снова сможем запускать их в небо. Дверь открылась, и я увидел Лилу. Я встал и пошёл к ней навстречу, раскрыв объятия:
— Вот это сюрприз!
Безжизненная, с потухшим взглядом… Только берет, который она стойко пронесла через все превратности судьбы, был словно улыбка прошлого. Застывшие, расширенные глаза, высокие скулы, натянувшие землисто-серую кожу над впалыми щеками, — всё это было как крик о помощи; но не это меня потрясло, а тревожный вопрос во взгляде Лилы. Она боялась. Видимо, не знала, не выброшу ли я её на улицу. Она попыталась заговорить, её губы задрожали, и это было всё. Когда я прижал её к себе, её тело оставалось напряжённым, она не решалась пошевелиться, как бы не веря в то, что происходит. Я отправил детей и развёл огонь; она сидела на скамейке, сложив руки и глядя себе под ноги. Я тоже ничего не говорил. Я ждал, пока подействует тепло. Всё, что мы могли бы сказать друг другу, говорило за нас молчание; оно старалось как могло, утешало, как старый верный друг. В какой-то момент дверь открылась и вошёл Жанно Кайе, конечно, с каким-то срочным сообщением или заданием. Он смутился, ничего не сказал и вышел. Первое, что она произнесла, было:
— Мои книги. Надо за ними поехать.
— Какие книги? Где?
— В моём чемодане. Он был слишком тяжёлый. Я его оставила на вокзале просто так, нет камеры хранения.
— Завтра я съезжу, будь спокойна.
— Людо, прошу тебя, они мне нужны сейчас. Это очень важно для меня. Я выбежал и догнал Жанно:
— Останься с ней. Не отходи от неё.
Я вскочил на велосипед. Мне понадобился час, чтобы доехать до вокзала в Клери, где я нашёл в углу большой чемодан. Когда я его поднял, замок раскрылся, и я постоял немного, глядя на шедевры немецкой живописи, мюнхенскую пинакотеку, греческое искусство, Возрождение, венецианскую живопись, импрессионистов и всего Веласкеса, Гойю, Джотто и Эль Греко, рассыпавшихся по полу. Я кое-как втиснул их обратно и вернулся домой пешком с чемоданом на раме велосипеда.
Я нашёл Лилу сидящей на скамейке в прежней позе, в своей дублёной куртке и в берете; Жанно держал её за руку. Он тепло сжал мне руку и ушёл. Я поставил чемодан у скамейки и открыл его.
— Ну вот, — сказал я. — Видишь, у тебя всё есть. Всё здесь. Посмотри сама, но, по-моему, ничего не потерялось.
— Они мне нужны для экзамена. В сентябре я собираюсь поступить в Сорбонну. Ты знаешь, я изучаю историю искусства.
— Знаю.
Она наклонилась, взяла Веласкеса.
— Это очень трудно. Но я выучу.
— Я в этом уверен.
Она положила Веласкеса на Эль Греко и улыбнулась от удовольствия.
— Они все здесь, — сказала она. — Кроме экспрессионистов. Фашисты их сожгли.
— Да, они совершили много злодеяний.
Она с минуту молчала, потом спросила совсем тихо:
— Людо, как это всё могло со мной случиться?
— Ну, во-первых, надо было продлить нашу линию Мажино до самого моря, вместо того чтобы оголять наш правый фланг, потом, нам надо было начать действовать сразу после оккупации Рейнской области, потом, наши генералы оказались рохлями, а де Голля мы открыли слишком поздно…
На её губах появилась слабая улыбка, и я почувствовал себя настоящим Флери.
— Я говорю не об этом. Как я могла.
— Нет, именно об этом. При взрыве всегда летят осколки. Похоже, что Вселенная именно так и образовалась. Случился взрыв, и посыпались осколки: разные галактики, Солнечная система, Земля, ты, я и куриный бульон с овощами, который, наверно, готов. Иди. Будем есть.
За столом она сидела в куртке. Она нуждалась в защитной оболочке.
— У меня есть изумительный торт с ревенем. Прямо из «Прелестного уголка». Её лицо немного посветлело.
— «Прелестный уголок», — прошептала она. — Как поживает Марселен Дюпра?
— Замечательно, — сказал я. — На днях он сказал прекрасную фразу. Кондитер Лежандр плакался, что всё пропало и, даже если американцы победят, страна уже никогда не будет прежней. Марселен страшно разозлился. Он заорал: «Я не допущу, чтобы у меня в кухне сомневались во Франции!»
Тревога не уходила из её глаз. Она держалась очень прямо, сложив руки на коленях. В камине мурлыкал огонь.
— Здесь не хватает кошки, — сказал я. — Гримо умер от старости. Мы заведём новую.
— Я правда могу остаться здесь?
— Ты отсюда никогда не уходила, девочка. Ты была здесь всё время. Ты всё время была со мной.
— Не надо на меня сердиться. Я не знала, что делаю.
— Не будем говорить об этом. Это точно как с Францией. После войны будут говорить: она была с теми… нет, она была с этими. Она сделала то… нет, это. Это всё чепуха. Ты не была с ними, Лила. Ты была со мной.
— Я начинаю тебе верить.
— Я ещё не спросил, как твои.
— Отцу немного лучше.
— Да? Он соблаговолил прийти в себя?
— Когда Георг умер и мы оказались без средств, он нашёл работу в одной библиотеке.
— Он всегда был библиофилом.
— Конечно, на жизнь этого не хватало. — Она опустила голову. — Не знаю, как я до этого дошла, Людо.
— Я тебе уже объяснил, дорогая. Это генерал фон Рунштедт со своими танками. Это «блицкриг». Ты тут ни при чём. Это не ты, а Гамелен[43] и Третья республика. Я знаю, если бы тебя спросили, ты бы объявила Гитлеру войну сразу после оккупация Рейнской области. Тогда, когда Альбер Сарро кричал с трибуны Национального собрания: «Мы никогда не позволим, чтобы Страсбургскому собору угрожали немецкие пушки!»
— Ты всегда над всем шутишь, Людо, а между тем нельзя быть менее легкомысленным, чем ты.
— Легче держаться, если делать вид, что смеёшься. Она подождала минуту, потом прошептала:
— А… Ханс?
Я приоткрыл на груди рубашку, и она увидела медальон.
Слышно было, как за окном поют птицы. Жизнь иногда полна иронии.
— А теперь, Лила, я тебе сделаю настоящий кофе. Живём один раз.
Она страдала бессонницей и просиживала ночи в углу со своими книгами по искусству, прилежно делая выписки. Днём она старалась «быть полезной», как она говорила. Она помогала мне вести хозяйство, возилась с детьми, которые приходили по четвергам[44], а часто и после уроков; груды воздушных змеев росли в ожидании дня, когда смогут взлететь снова. Эти занятия довольно комично квалифицировались директором школы в Клери как «практические работы», и в предвидении будущего мэрия даже предоставила нам небольшую дотацию. Люди шептались, что события ожидаются в августе или в сентябре.
Она спала в моих объятиях, но после нескольких робких попыток я не решался больше её трогать: она принимала мои ласки, но никак не реагировала. В ней угасла как будто не только чувственность, но что-то более глубокое, даже просто чувствительность. Я не понимал, до чего её мучает чувство вины, пока не увидел, что её руки покрыты ожогами.
— Что это такое?
— Я обожглась у плиты.
Это прозвучало неубедительно: отдельные ожоги, идущие через равные промежутки… На следующую ночь я проснулся, почувствовав, что её место в постели пусто. Лилы в комнате не было. Я вышел за дверь и перегнулся через перила.
Лила стояла, держа в правой руке свечу, и сосредоточенно жгла себе другую руку.
— Нет!
Она уронила свечу и подняла глаза:
— Я себя ненавижу, Людо! Я себя ненавижу!
Кажется, никогда ещё я не получал такого удара. Я застыл на лестнице, не способный ни думать, ни действовать. Эта ужасная и детская манера наказывать себя, искупать грехи показалась мне такой несправедливой, такой постыдной в то время, когда столько моих товарищей боролось и погибало, чтобы вернуть ей честь, что у меня вдруг ослабли ноги и я потерял сознание. Когда я открыл глаза, Лила склонялась надо мной вся в слезах:
— Прости меня, я больше не буду так делать… Я хотела себя наказать…
— Почему, Лила? За что? За что наказать? Ты не виновата. Не ты в ответе за всё это. От всего этого и следа не останется. Я даже не прошу тебя забыть, нет, — я прошу тебя иногда думать об этом, пожимая плечами. Господи, как можно, чтобы человек до такой степени не имел… смирения? Как можно, чтобы так не хватало человечности, терпимости по отношению к себе?
Этой ночью она спала. И наутро её лицо стало светлее и веселее. Я чувствовал, что ей гораздо лучше, и скоро получил доказательство.
Каждое утро Лила брала велосипед и ехала в Клери за покупками. Я всегда провожал её до двери и следил за ней взглядом: ничто не вызывало у меня такой улыбки, как вид этой юбки, колен и волос, летящих по ветру. Однажды она вернулась и поставила велосипед; я стоял перед домом.
— Ну вот, — сказала она.
— Что такое?
— Я шла с корзинкой из бакалеи, и там меня поджидала одна простая женщина. Я с ней поздоровалась — не помню её имени, но я здесь многих знаю. Я поставила корзинку на велосипед и хотела ехать, а она подошла и назвала меня бошкой.
Я внимательно посмотрел на неё. Она действительно улыбалась. Это не была вызывающая улыбка или улыбка сквозь слёзы. Она сделала гримаску и провела рукой по волосам.
— Ну вот, ну вот, — повторяла она. — Бошка. Вот.
— Все чуют приближение победы, Лила, так что каждый в своём углу к ней готовится. Не думай об этом.
— Наоборот, мне нужно об этом думать.
— Но почему?
— Потому что лучше чувствовать себя жертвой несправедливости, чем виновной.