ХОРВАТСКИЙ ПЕРЕКУР

(ЮГОСЛАВИЯ, 1991)

Один человек мне сказал, что курить вредно.

– Жить тоже, – ответил я и подумал: «Надо же».

Живем, словно понарошку, а умираем по-настоящему.

Вокруг нас шепелявили сосны и гундосил бесполый кустарник. Шумный, как пустота многолюдья.

В небо, затянутое голубым пододеяльником черной бездны, колотился небольшой лес. Хвойный и по-летнему парной. Да и не лес это был, а скорее роща. Но и здесь чувствовалось достаточно места, чтобы закопать все на свете.

И даже меня.

Хорватия только на карте – горы да горы, а на самом деле лесов здесь хватит на всех.

Земля в конце июня в этих краях уже прогревается и воздух кажется душным – то ли от испарений зелени, то ли от озона.

Но для горожанина-мутанта и его много.

– Ненавижу, как они дышат, – сказала зависть и задохнулась от любви к себе.

А я всегда тепло завидовал деревьям. Они разные, но без претензий друг к другу. И земля у них одна, и небо тоже. И потолок, который не давит. И рады они не тому, кто выше или больше и где упало их зерно, а простому такому чуду, как само их появление. Когда далеко не из каждого застывшего зернышка вдруг прорастает жизнь.

И им, возникшим из ниоткуда, этого достаточно.

Повезло…

Вот и весь смысл.

Каждое утро я просыпаюсь. И этим отличается жизнь от смерти.

А в лесу мне действительно было трудно дышать. Воздух тромбовал легкие, простукивая затылок в такт сердцу. Словно их у меня стало два. Но голова была пуста и тяжеловесна. Как машина, в которой мы, четверо, приехали на отшиб этот мира.

Вернее, ехали трое сопровождающих. А меня везли, зажав коленями на заднем сиденье обычного, без опознавалок, авто.

– Здесь не курят, – сказал тот, что был за рулем, когда я попытался вытащить сигарету.

На нем была серая форма хорватского полицейского и лицо человека от земли, привыкшего ежедневно пить сливовицу и резать свиней на исходе субботы. Двое других, в штатском, не отвлекаясь, смотрели вперед.

Они ехали молча и сосредоточенно. Они куда-то меня везли. И им это не нравилось.

До войны оставались считанные часы.

Трудно понять, что порой движет поступками человека, когда они далеки от здравого смысла. Идут же люди в горы, на ледники. Втискиваются в карт или садятся в неиспытанный самолет. Сын Рокфеллера безвозвратно едет к каннибалам Новой Гвинеи…

Но для них это не означает перемену жизни. Это просто эпизоды, из которых она складывается. Как кольца на тех же деревьях.

Некоторые думают, что изменить жизнь – словно поменять географию или близких людей, из тех, кто рядом. Как жажда новизны и цветных перьев, ослепляющих очередного партнера во времена пряных желаний молодости.

Но времена выцветают, а перья осыпаются.

И гусиная кожа никчемности проступает под макияжем слов и дутой значимости названий.

И те, кто постарше, придумывают, оглянувшись, уже свое объяснение – кризис среднего возраста. Мол, переоценка ценностей.

А какая может быть переоценка, если ценностей- то и нет?

Только ценники…

Вместо «Слава КПСС» объявили «Слава Богу».

И слава Богу.

Меня ничего не связывало с Хорватией. Не было ни знакомых, ни друзей. Но страна, которая называлась Югославия, уже разваливалась на части. И вот-вот должна была загореться.

Мне почему-то это казалось генеральной репетицией предстоящего распада Советского Союза. И я хотел понюхать, как такой сценарий обкатывается на Балканах. Тогда, летом 1991-го.

– Ты бы лучше потом приехал, через несколько лет. Глядишь, все это закончится, – поднял рюмку сливовицы Жарко, студент и будущий врач, когда мы определились, где присесть за столик неподалеку от площади Республики, центровки Загреба.

Вокруг было тихо и по-провинциальному спокойно, но чувство опасности и готовность к взрыву буквально висели в воздухе. Вместе с верноподданническими, скорее трусливо, чем гордо, натыканными на каждом доме шахматными хорватскими флагами.

Многочисленные полицейские настороженными взглядами на улицах и даже из подворотен старинных чистеньких домов прочесывали всех подряд. Казалось, что они не смотрят за порядком, а контролируют город, словно переодетые в иную форму военные патрули нерегулярной армии. Так оно и было.

Загреб находился по сути на неофициальном военном положении. Многие правительства Европы уже предупредили своих граждан воздержаться от поездок в Югославию, и праздношатающиеся иностранные туристы на веревочках сладкоголосых гидов даже в центре города не мельтешили, как попало. Чтобы взбираться на камни, метить чужие памятники и резать мясо под красное вино в той же Европе были места и поспокойней.

Жизнь прекрасна.

До безобразия.

Но лучше этого не знать.

А здесь готовилась бойня.

Половина военных уже носила новую серого цвета форму с нашивками «полиция». Другая половина донашивала обмундирование югославской милиции с шевроном на рукаве.

Охранявший американское посольство молодой хорват с автоматом на плече показал мне перебитую, в шрамах, руку и пожаловался, что недавно, возвращаясь вечером с дежурства, он оказался в кольце молодых патриотов.

– Они избили меня, потому что я носил старую милицейскую форму. Решили, что и вправду милиционер и значит еще вчера защищал коммунистов. Так и кричали. А я даже слова не успел сказать.

На самом же деле он уже был наемным военнослужащим неофициальной хорватской армии. А точнее – национальным гвардейцем. Правительство стало создавать новое воинство под видом расширения полиции и за счет молодых рабочих, ставших безработными.

Так, сначала забрав все, людям дают и заработок, и надежду.

Но прежде всего – автомат.

Их привлекали в полувоенные формирования, селили в общежитии, в комнате на двоих, платили по пятьсот немецких марок в месяц и представляли как полицейские подразделения, не давая, таким образом, повода югославской армии вмешаться. В свою очередь, небольшие безоружные группы солдат ЮНА еще встречались и в Загребе. Но только у вокзала.

– К сумеркам никого из нас в городе не будет, – пояснил присевший на скамейку военный. – Опасно, могут избить. В подразделении уже нет хорватов, одни сербы. Еще немного – и, похоже, нас здесь скоро вообще не останется…

Прошел год, как к власти, на волне свободы, антикоммунизма и местечкового патриотизма, умноженных на миллионы эмигрантских долларов, вполне демократическим путем пришел бывший югославский генерал Франьо Туджман. В юности он был ярым сталинистом, затем ортодоксальным коммунистом, но ближе к своим пятидесяти годам перековался в крайнего националиста.

Ненавидеть всегда легче, чем любить. Поэтому верующих больше, чем людей. Но меньше, чем радетелей за веру.

Они величают себя «господами», а злобы все равно как у «товарищей».

На место чужих чиновников из Белграда пересели свои, для кого-то – хорватские. Сын нового президента немедленно открыл бизнес и получил государственный подряд на производство официальных флагов и гербов. Их обязали приобрести всем предприятиям и учреждениям.

Остальные пропатриотились на всякий случай, чтобы не обвинили в интернационализме. И тоже прикупили соответствующую власти атрибутику.

Мода на всеобщее братство прошла, наступали времена единства и сомкнутых, как зубы, рядов.

Все стали патриотами или, по меньшей мере, заткнулись. А сын президента, по-большому счету, в одночасье разбогател.

Так властьимущие обеспечивают будущее своих детей и одновременно учат бескорыстно любить отчизну.

Если государству нужна твоя жизнь или деньги, оно тут же называет себя Родиной.

Поэтому нечего лицемерить.

Власть – имущим!

А вся власть – Советам безопасности!

Остальное рвите друг у друга сами.

Это и называется демократией.

В киосках еще можно было купить некогда центральную газету «Политика», но югославское телевидение из Белграда уже не транслировалось.

Зато коробейники на площади Республики вовсю продавали портреты поглавника-фюрера фашистского государства Анте Павелича, чьи черные, как униформа, усташи в свое время создали благодаря Гитлеру независимое государство.

Они ввели единое католическое вероисповедание, объявили войну Советскому Союзу, направили на Восточный фронт своих солдат и повелели за каждого погибшего усташа казнить десять заложников. И еще, очищая независимое государство, усташи построили 24 концлагеря, вырезав во имя веры и свободы сотни тысяч сербов и практически все сорок тысяч здешних евреев.

– Мне повезло, – по-солдатски прямо сказал президент, однажды наградивший себя сразу девятью медалями уже своей новой Хорватии. – Мне повезло, что моя жена не сербка и не еврейка…

Так закалялась сталь независимости на неисповедимых путях в Европу.

В редакции либеральной местной газеты, куда я забрел за ответом, что, на взгляд журналистов, происходит в их стране, которая почему-то еще называлась Югославией, коллеги стушевались и не знали, как разговаривать.

Я встретил растерянность, страх и… Жарко.

Он оказался хорватским сербом и пришел в газету, чтобы сообщить никому не нужную новость. Опасную для тех, кто ее знал. И прежде всего – для журналистов, не желающих рисковать своей работой и положением.

В смысле, положением лежа – самым престижном и безопасном при стрельбе по команде сверху.

В университете молодые националисты-усташи тайно составили списки студентов-сербов и, как объяснила Жарко взволнованная подружка хорватка, в лучшем случае, не сегодня-завтра могут начаться этнические чистки, то есть бойкот и избиения. А там недалеко и до резни…

– Я боюсь, – понизил голос Жарко. – Я боюсь и все. Что-то вдруг случилось в нашем мире. Мы живем в небольшом городе в глубинке Хорватии, но вместе с братом учимся в столице. И каждый день звоним домой родителям, отмечаемся, чтобы они не волновались. Не закончится для нас это добром. Тем более, – добавил он, – что усташи уже не просто маршируют с флагами и факелами, но и создают свои батальоны смерти.

– Где? – насторожился я, памятуя, что люди любят запугивать и себя, и других, поскольку это дает им смелость жить дальше. Почем зря.

– Да рядом с Загребом, километров сорок… – Жарко пододвинул к себе вторую рюмку сливовицы, в деревне Кумровец, где Тито родился. Я слышал, что там формируют хорватский спецназ из эмигрантов. Они и начнут резать, когда дадут команду выступать…

Утром я сел в рейсовый автобус до местечка Кумровец…

Таксист забросил меня прямо под шлагбаум, за которым среди леса стояли бараки военного типа. Глянул исподлобья, затем молча, не пересчитывая, взял деньги и сразу умотался.

– Надо было дать меньше, – подумал я и огляделся.

Лето рыдало и свистело, как пьяный курильщик в духоте бронхиального похмелья. Проселочная дорога между деревьями блудила куда-то налево, в сторону. Но далеко и виртуально. А заканчивалась буквально под ногами. В реальности.

Первым и единственным желанием было рвануть назад. Не знаю, куда, но подальше.

– Эй, – плечистый качок в майке и зеленых камуфляжных брюках, заправленных в высокие армейские ботинки, одной рукой метко навел на меня полуавтоматическую винтовку. – Ком цу мир… Пошли, мол…

В предбаннике штаба, похожего на полицейский участок, старший по виду офицер, но без знаков различия и при полном камуфляже американского образца, начал проверять мои документы. И запутался, что не мудрено.

По-английски он почти не говорил или прикидывался, но понял, что я западный журналист, который как-то узнал о возрождающейся хорватской армии, о ее первом подразделении.

Вот и примчался, без сопровождения, аккредитаций и разрешений, чтобы познакомиться с бойцами демократической страны и рассказать о них всему миру, если можно.

А ежели нельзя, то значит нельзя, и пора возвращаться обратно в Загреб.

Он явно не знал, что со мной делать, и более часа болтался где-то в глубине здания, дозваниваясь начальству и пытаясь получить внятные инструкции. Охраняющий меня солдат решился со скуки поговорить по-немецки.

Я напрягся, отчаянно кивая, но кроме «хенде хох» и «Гитлер капут» в голову ничего не приходило. Видимо, работала генетическая память и дурная наследственность. Кто ж знал тогда, что мои деды и прадеды не за тех героически воевали…

Современное, из мира кино, «дас ист фантастиш» я проговорить постеснялся, решив, что это не к месту.

Пришлось молчать, с интересом оглядываясь по сторонам и глупо, по-американски, улыбаясь всем, каждому и главное – себе.

Вскоре стало понятно, что я арестован, и даже отлить в туалет повели в сопровождении двух бойцов, которые, не отрываясь, отслеживали там каждое мое движение.

– Поцы, – беззлобно подумал я, поймав из-за этого последнюю каплю в штаны.

Двое парней, лет под тридцать, подсели ко мне, сменившись из караула. На одном была просто зеленая футболка, заправленная под ремень с армейским ножом, перехваченным у рукоятки кожаной петелькой на кнопочке. На другом – рельефно обтягивалась черная майка с черепом и костями и готической надписью: «Смерть сербам».

Они оказались эмигрантами из Австралии и Аргентины. Оба – из организации усташей, чьи родители после войны ушли из страны вместе с немцами, а затем перебрались куда подальше.

– Мы приехали бить сербов, – поочередно отстрелялись они, обрадовавшись возможности поговорить по-английски. – И коммунистов. Но это одно и то же…

Больше парни не успели ничего сказать, поскольку снова возник старший, деловой, как вышибала при должности, и резко прогнал их восвояси. Насколько я понял, он упрекнул охранника в том, что тот разрешил разговаривать с задержанным, и от этого, не скрою, внутри поплохело.

– Грохнут к чертовой матери – и концов не найдут. Да и искать некому.

Я остановился даже не в гостинице, а в типовой девятиэтажке какого-то микрорайона, у частной хозяйки, встреченной на вокзале.

На стенах висели плакаты с видами единоборств. Ни инструкций, ни флажков, ни шевронов. Ничто не напоминало об армии или о государстве, и это было красноречиво и тем более тревожно.

Еще через час двое в штатском и полицейский с постным лицом хлебореза подогнали гражданскую машину и, зажав меня с двух сторон на заднем сиденье, куда-то повезли. Они были очень недовольны жизнью или мной. Возможно, обоими.

– У нас не курят, – только и сказал полицейский, когда я попытался размять тишину сигаретой.

Машина шла по узкой сельской дороге, весело и с ветерком, вроде как прямо. И вдруг свернула в сторону, в лес, похожий на густые хвойные посадки.

Мы запрыгали на колдобинах, и тени от ветвей побежали по лицам, немые и липкие. Как моя ладонь.

– Выходи, – показал полицейский, когда мы, наконец, выехали на какую-то полянку, окруженную деревьями и кустами. И добавил по-хорватски: – Покури. Может, больше и не придется…

– Курить вредно, – хмыкнул другой, штатский.

Твою мать…

Они вышли, разминаясь, и встали с трех сторон, не глядя. Они вообще за все время ни разу не тюкнулись в мою сторону. Словно меня и не было.

«Господи, – прикурил я, удивляясь отупелому спокойствию в руках и в душе. – Господи… Никогда и никуда больше не полезу. Никогда, Господи… Зачем она мне, их эта война? Господи, пронеси…».

Мы словно остались вдвоем во всем мире.

Он, которого почти нет.

И я, которого почти не было.

Слова всплывали из ниоткуда, как средневековье окружающих лиц. Безликих, но заполняющих пространство и даже небо. Глаза мои были пусты и расслаблены, почти беспечны, хотя я старался видеть всех сразу. И их, но особенно листву.

Ветер выл к непогоде. И солнце хорватской свободы скалилось в рябой траве, метающейся в тени безымянного, как я, лесного дерева.

Сигарета догорала.

– Хорошо у вас здесь, красиво… – я бросил окурок, растер его, как государство человека, и, подняв голову, вдруг наткнулся на то, что все трое смотрят на меня.

– Ну что, поехали, бандеры… – Они удивились, не ожидая услышать русскую речь. Но промолчали.

И мы поехали.

– Ты, парень, не понимаешь: война начинается… – дернулся, копаясь в бумагах, мужик в кабинете местного здания госбезопасности под названием министерства информации.

– Сталинка, – уважительно подумал я, – оглядывая высокие потолки и солидную казенную мебель. – Вот и посмотрел Хорватию. Нет, чтобы пробежаться по кафешкам и по блядям, как все приличные люди отмечаются. Был, мол, видел. Жизни захотелось…

– Может, посидим где-нибудь, кофе выпьем? У нас хороший кофе, – сказал следователь, записав на магнитофон, для отчета, всю мою биографию.

Его явно отпустило.

А уж меня как…

– Да нет, спасибо, в другой раз, при случае. Можно от вас заказать такси до вокзала?

Только под вечер, выйдя, наконец, на улицу и вздохнув, я позвонил Жарко, чтобы, прихватив вещи, оборваться на ближайший поезд – как можно скорее и подальше.

В тот же Белград. Где другие оторвы из организации «Белый орел» уже собирали добровольцев в сербскую Краину хорватского округа Книн на отчаянное и бессмысленное противостояние, преданные всеми и повсюду. И раздавленные потом, через четыре года, двухсоттысячной хорватской армией. Наверное, тоже имени освобождения.

И полмиллиона тамошних сербов, потеряв более тридцати тысяч человек в боях и без вести, станут беженцами, которых не покажут по всем телеканалам мира.

У этого мира другие каналы войны.

– Ты знаешь, Жарко, – сказал я, уже стоя на подножке белградского поезда. – Не закончишь ты здесь институт, не успеешь. Уезжай и как можно скорее. Может, в провинции потише, и соседи не тронут, но уезжай. Даже если некуда.

Что бы ни говорили, но выигрывают только живые…

– Ладно, – он пытался улыбнуться и в который уж раз протягивал руку. Словно не хотел прощаться.

Так я его и запомнил – с этой неестественной маской «улыбайтесь». Точь-в-точь, как у меня, еще утром, в лесочке.

Того же дня и все той же, но уже прошлой, жизни.

Поезд дернулся, как прикорнувший провинциал на скамейке лепного загребского вокзала. И перрон, и Жарко поплыли. И цыганка с сиськами наружу, отдаляясь, уже хватала его, стоящего, сзади за пиджак.

И неопрятного вида заросший проводник с густой перхотью на черной куртке налил мне в пластиковый стакан дерьмовый разбавленный кофе из горлышка большого, серого и жирного чайника, словно украденного во времени и пространстве из солдатской столовой моей юности.

– Длинный день, – вяло подумал я и вдруг испугался, увидев бегущую по траве тень вагона. – И хорошо, что длинный…

Один человек мне сказал, что курить вредно.

– Жить тоже, – ответил я и подумал: «И умереть несложно».

Надо только, как и все остальное, это пережить.

Загрузка...