В свое время в Заполярье на телевидении Воркуты – шахтерского города, построенного сталинскими заключенными посреди вечной мерзлоты, на месте угольной тундры, – я и начал работать в редакции молодежных программ. И первый прямой эфир остался навсегда незабываемым.
Не потому, что он был первым, а из-за девушки Клавы, бригадира молодежной бригады животноводов.
Там, в тундре, были не только шахтеры, но и редкие фермы, где содержали коров и героически повышали надои. За здорово живешь – значит, за награды и звания.
Система прямого эфира тогда была трехфазная. Сначала журналист должен был встретиться со своим героем, провести с ним разговор – на магнитофон или в блокнот. Потом из этого разговора написать настоящую пьесу – по голосам. Причем выстроенно, правильно и без ошибок.
Эта «пьеса» проходила через несколько инстанций, и на каждой, по восходящей, ее правили, черкали, меняли местами, вписывали пожелания, а порой и вообще заставляли полностью переделывать. Текст перепечатывался – и все повторялось снова.
Самое веселое, что этот принцип, включая скрупулезную стилистическую правку, распространялся и на прямой эфир. Участники передачи получали тексты заранее и должны были говорить своими словами, но «по сценарию».
Работа журналиста, кроме написания всего этого, состояла в том, что он должен был следить за ходом написанного и сказанного.
Доярка Клава оказалась моим первым заданием на студийный разговор.
Понятно, что я нервничал. Сценарий получасовой беседы о насущных проблемах заполярного животноводства, включая вставку кинорепортажа с фермы, был расписан, как и положено, по голосам пьесы, но без фамилий. Просто, корреспондент – доярка. Два человека, чего тут мудрить…
Вторая фаза прямого эфира называлась на сленге «тракт», или репетиция. Сначала прогонялась вся программа. Как в театре перед премьерой. После чего следовал короткий «разбор полетов» с обязательно присутствующим начальством и только потом – живой выход.
Все было хорошо. На репетиции, то есть на «тракте», никаких сюрпризов не произошло. Клава мне даже понравилась, особенно в профиль бюста.
И вот мы вышли в эфир. Я бодро поздоровался, прогнали кино, под которое зачитали написанный текст, и мы снова вернулись в студию.
– А сейчас,- заинтересованно продолжил я. – Клава Н. поделится с нами тем, как она добилась, что ее коровы дают молока больше, чем другие. И на тех же кормах.
Возникла пауза. Клава молчала.
Покраснев, как завоеванное ею переходящее знамя, она напряженно смотрела в одну из камер. Туда, куда ее попросили смотреть.
Мне казалось, что секунды стали превращаться в минуты, и как ни в чем не бывало я снова повторил вопрос, вывернувшись по-другому.
Но Клава молчала.
Я понял, что в третий раз следовать написанному сценарию мне не удастся.
Вся студийка растерянно молчала вместе с ней. Старшие коллеги относились ко мне хорошо, и я видел, как оператор и помреж стали крутить руками, мысленно обращаясь к ней: мол, давай…
Но Клава молчала.
И вдруг, когда я подумал, что «это все», она неожиданно, но спокойно полезла к себе сзади куда-то под юбку, закопошилась там немного и вытащила из-под складок спрятанные листки сценария. Затем, так же домовито расправила их рукой, сверху вниз, глянула и внятно прочитала, почти по слогам:
– Доярка в кадре.
В студии было слышно, как моргают мои ресницы.
Клава сначала победно посмотрела в камеру, потом на меня, на онемевшее, словно под ледяным воркутинским ветром, лицо, и встрепенулась. И начала говорить, как по писаному. Дальше все пошло – лучше некуда.
По ту сторону экрана никто ничего так и не понял.
А я понял, выпив по случаю первого эфира и затем на радостях прижав Клаву в темном уголке, что у коров не случайно выпучены глаза. Даже если их доят не в первый раз.