Фима оставлял машину за городом на бензоколонке, а я подбирал его в условленное время и отвозил домой. Он ложился на заднем сиденье и, оглядевшись, бегом пробегал десять метров до подъезда, чтобы нырнуть туда и проскользнуть в квартиру. Дети знали, что двери нельзя открывать никому и говорить нельзя никому, что папа дома. Русская жена Фимы прятала его от соседей и полиции.
Словно жили они в оккупированном европейском городе времен Второй мировой войны, а не в Израиле.
Тех, кто прятал евреев от нацистов, называли «Праведниками мира».
– Праведница, – говорил Фима о жене, когда мы молча наливали по рюмке «паленой» русской водки, купленной в близлежащем кошерном магазине.
Настоящего в этом мире мало, даже водки. Точнее, настоящее стоит либо дорого, либо ничего. Фима был настоящий.
Он умел дружить, но не умел делать деньги. Он их зарабатывал, а это значит, был оберечен иметь то немногое, что имел. Не больше…
Достаточно для умного, но недостаточно для примирения с жизнью.
В свое время Фима хотел зарабатывать хорошо, подался к нефтяникам и летал на две недели в месяц на буровую в Сибирь. Это называлось вахтовым методом. Деньги он получал неплохие, но через год такой жизни его жена, вдруг почувствовав, как уходит молодость, тоже перешла на вахтовый метод.
В маленьком городке, где они жили, скрыть что-нибудь было трудно, но Фима узнал об этом последним, поневоле застукав ее с другим.
Счастье – это когда меньше знаешь, только у каждого – своя мера познания.
Фима тогда не ушел – некуда. И не выгнал ее – тоже некуда. Скандал ничем не закончился. У них уже было двое детей: от нечего делать, как у многих мужчин, или для круговой поруки, как у многих женщин. А может, и для самозащиты, как и у тех, и у других.
Но когда они переехали в Израиль, он время от времени вспоминал о непоправимом, про себя и с друзьями, наливаясь сам и наливая сначала нам, по полной.
И однажды сорвался…
– Я скажу тебе прямо: у меня своя жизнь, а у тебя – своя,- залепила как-то в него жена, приобщившаяся было к новым эмансипированным женским журналам, где описывалось, как надо думать и держать себя в очередном поиске осмысленного женского счастья. И Фима, не подумав, так же прямо дал ей под глаз. Не специально – так попало…
Кто-то из детей, уже прошедших правильную израильскую школу, вызвал полицию, и его повязали по статье «за насилие в семье». Жена, правда, полагала, что в полиции его припугнут и отпустят. Но она смотрела на жизнь через русские каналы телевидения, а за окном были в основном выходцы из Северной Африки. Как бы евреи, но арабские. И в полиции – тоже. А они думали иначе. Особенно о русских.
Короче, евреям везде тяжело.
– Жена в молодости – это цветной треугольник, затем – серый овал и, наконец,- черный квадрат, – загадочно бросил мне Фима, когда его в наручниках и кандалах на ногах, словно опасного преступника, привезли в суд.
А я и не возражал.
Выручили его спасенные от жены деньги. Валюта, что бы ни говорили бедные – лучший друг, особенно в беде. Несколько заседаний и столько же тысяч долларов на адвоката закончились для Фимы на редкость благополучно. Он получил пять лет условно, полгода общественных работ и три месяца не имел права приближаться не то что к своему дому, но даже к родному городу. Так государство защищало его жену. Нарушение этого постановления грозило ему немедленным полуторагодовым сроком в израильской тюрьме.
Поскольку текущие счета к государству отношения не имели, а в семье он единственный ходил на постоянную работу, то ему приходилось тайно выезжать и возвращаться. Мы же, соблюдая правила конспирации, рано-рано утром и попозже вечером забирали и привозили его домой от бензоколонки или с окраины города, где Фима бросал на ночь свою тачку. Он хотел жить в еврейском государстве, но не в тюрьме.
А что такое государство без тюрьмы? Даже не прилагательное…
На ночь и в выходные его прятали от чужих глаз домашние. Они уже прочухались, но дети вдруг заговорили о новой эмиграции в ту же Канаду, Австралию или еще куда-нибудь, где можно зацепиться. И Фима тоже. Он вновь созрел для свежих пейзажей и лиц.
Чтобы стать по-настоящему смелым, надо сначала почувствовать себя беззащитным.
И только русская его жена не очень разделяла эти разговоры. Все равно съемная квартирка, все равно кухня и те же магазины. Все равно постылая работа – на выживание. Все равно тот же Фима, наконец. Какая разница, где распылять оставшиеся годы?
Она уже перестала читать глянцевые женские журналы и купила строгий калькулятор – главный символ состоявшейся семейной жизни.
Но зато у них появилась новая цель. А разве можно вставать на работу без цели? Просто жить, бесконечно вылавливая блохастые скидки в пархатом семейном бюджете, казалось скучным и бессмысленным. Оно так и было, но…
Вечерами они строили планы, пересказывали чьи-то успешные истории и замирали от любого звонка в дверь, переходя почти на шепот. А вдруг соседи услышат, что Фима дома, и проявят присущую соседям всех стран гражданскую сознательность?
Так Израиль снова объединил их семью, но они это не оценили.
Дети через несколько лет совсем подросли и, не дожидаясь повестки в армию, уехали. Фима к тому времени серьезно заболел и застрял в очереди на пересадку почки. Наконец, он нашел какой-то хитрый вариант со страховками, и почку ему пересадили в Питере, в России. Операция прошла удачно, и Фима вновь почувствовал солоноватый вкус жизни.
Выйдя из больницы, он, одурев от счастья и свежего воздуха, купил себе водки, консервов и жирной колбасы, как в молодые годы на буровой. Водка была настоящая, консервы хорошие, а колбаса вкусная. И почка не подвела. Но Фима умер. От прободения язвы.
Мало того, что еврей, он еще оказался и язвенником.
И ушел один, в чужой съемной квартире.
Но все лучше, чем среди людей, как в общей камере.
Ему нечего было оставить после себя и тем самым радовать или ссорить близких. Смерть обеспеченного человека – всегда лучшая новость для родни. Подарок с неба.
У Фимы же было все, поскольку ничего не было. И жизнь его завершилась так же просто, как и началось.
Мы хоронили его в Израиле. Дети не приехали, потому что их немедленно забрали бы под суд и в армию. Они учились и работали где-то далеко, выстраивая свою жизнь. Фиму, как оказалось, некошерного, уже равнодушного ко всему на этом свете, обрезали за умеренную плату, завернули в саван и закопали.
– Самое лучшее в его жизни уже случилось, – не выдержал я.
– Зато он дома, на Святой земле, – подхватила русская жена и заплакала.
Ей еще надо было возвращаться в их съемную квартиру и неизвестно сколько времени ждать возможного приглашения от детей. Но об этом почти никто не знал. Пока мы живы, всегда есть, что прятать от окружающих.
– Он меня и не бил, – вдруг сказала его жена. – Так, разок… А ведь бьет – значит любит…
Я почему-то подумал об антисемитах.
И потому промолчал.
Ничто так не оттеняет тщетность жизни, как пышные похороны, и не стимулирует ее жажду, как поминки.
Пока гости для приличия пропустили по рюмочке, поболтали немного, выдали свои речевки и, отметившись, разбежались по неотложным делам, я напился и хотел было набить какую-нибудь полицейскую морду. Но передумал, потому что мало выпил. Да и полицейские на дороге не валялись. А вызывать их по этому поводу на дом было глупо.
Но и не умнее, чем жить по их правилам. А жизнь в любом случае добром не кончается.
Правда, Фима?