Глава X

…Прошел год или даже больше. Первое время я искал встречи со Светкой — мне казалось, что стоит нам увидеть друг друга, как искра проскочит между нами, некая «павловская» лампочка замигает, звоночек зазвонит…

Полагаясь на интуицию, которая представлялась мне психологической ипостасью инстинкта, я произвольно бродил по улицам, посещал немодные спектакли, забрел даже на «Динамо» и, лишь отчаявшись, вновь вернулся под окна дома Чеховских. Все тщетно: Светки нигде не было, Гретта мне не писала, Светлан напрочь исчез…

А может быть, это исчез я? Может быть, все они, все вместе, сидят за праздничным или ломберным столом, где пустует один стул для меня, четвертого, а я затаился в шкафу, закутавшись в пеструю Греттину шаль, ткнувшись носом в детский Светкин халатик, шурша, точно мышь, страницами рукописей Светлана. И никто не спохватится, не окликнет меня, потому что им кажется, что, однажды войдя в их жизнь, я навсегда в ней и остался…

Но кто же тогда тот, небрежно одетый, небритый, вечно в кедах, пьющий… да, пьющий?! Как кто? Конечно же, Светлан!

Стоило мне задуматься и определить, какую роль я бессознательно играю, как я… стал играть ее со знанием дела: отпустил бороду, ходил на спектакли с авоськой, пропахшей селедкой и луком, у газетных стендов уничижительно высказывался по поводу внешней и внутренней нашей политики, хотя прежде считал, что для меня она кончилась, когда Чеховский сказал: «Иди!» — и подтолкнул к дверям из детдома…

Игра?

Конечно же, очередная игра, продолжавшаяся под незримым одеялом одиночества до того момента, пока его не сдернули нежданным окликом в самом неподходящем месте, в самый неподходящий момент: раз в неделю, по субботам я отправлялся за свежим кофе в лучший магазин на улице Кирова… для себя покупал картошку, селедку, лук, четвертинку; ждал до пятницы, сам выпивал кофе и в субботу под вечер снова шел тем же путем за новой порцией, свежепомолотого.

Так вот, однажды с пластмассовой сумкой через плечо я стоял в очереди за «арабикой», когда услышал свое имя и увидел Алису Ерофееву, махавшую мне рукой из очереди в отделе чая. Я помахал ей в ответ, надеясь вовремя улизнуть, но тут заметил, что Алиса не одна — рядом с ней, не оборачиваясь, стояла Светка Чеховская…

Сбежать? Сбросить кеды и объявить себя советским хиппи? Или явиться перед ней таким, какой есть, то бишь молчаливым укором…

В сумке моей была колбаса, четвертинка, копченая скумбрия — теперь вот к ним еще и «арабика»…

Я ждал, мы молча поздоровались, вместе вышли, вместе поехали — оказалось, что к Светке, которая жила с мужем в кооперативной квартирке в пятиэтажном без лифта доме, в Зюзино…

Выйдя из метро, мы еще долго ждали троллейбус; наконец, набились — всю дорогу мне казалось, что я пахну селедкой, то есть закуской.

В доме у Светки, пройдя на кухню, я выложил все, что купил, и присоединившись к другим гостям, ел, пил, смеялся остротам Самуила Прекеса, мужа Светки, прятал ноги в кедах подальше под стол и именно поэтому, с охотой согласился остаться за столом, когда сложилась пулька. Уже потом я сообразил, что впервые играл в преферанс и впервые — довольно крупно — выиграл… Провожать меня Светка не вышла, даже вроде бы и не заметила, что я прощаюсь, но когда я, оказавшись на улице, посмотрел на окна, то увидел, что она, перевесившись из открытого окна, смотрит на меня. Я остановился, молча мы смотрели друг на друга — мигал свет, звонил звоночек, проскакивала искра… Потом окно закрылось, и я остался ждать на улице: я был уверен, что она сбежит ко мне, ждал, даже когда погас свет в окне, ждал, когда уже не осталось надежды, ждал до открытия метро…

С той поры, — изредка я приезжал к ним — мы играли в преферанс, говорили на общие темы. Прекес шутил, я смеялся; думаю, что Самуил был именно тем человеком, за кого могла выйти Светка, — она, безусловно, уважала его и не сомневалась в правильности своего выбора, что до поры до времени казалось ей более важным, чем былые страсти, лишенные благородства…

Но как-то, направляясь к ним, я встретил У подъезда прогуливающегося Самуила. Он остановил меня, предложил пройтись, объясняя, что человек — существо, не защищенное стенами домов, а, наоборот, замурованное, ими, что необходим воздух, даже такой поганый, как в Москве, и не грех нам побродить, поболтать…

Все верно, только Прекес врал…

Я не стал уличать его, не стал спрашивать, почему он и сам не идет домой, и меня ограждает от вторжения к Светке, мы бродили допоздна.

— Человек обязан сделать неуязвимой свою душу, — морочил мне голову Самуил, — только это в его силах… ведь тело он защитить не может… Вы даже не представляете, как уязвимо наше тело — вот, скажем, живот: тьма жизненно важных органов и никакой брони, даже костей нет, не задумывались об этом? Чтобы убить человека, вовсе не нужно оружия, достаточно пальца! Моего, например, — у Прекеса были стальные пальцы хирурга, — я могу пронзить живот. Не верите? Я показал бы вам это на собаках, да смерть больно уж мучительная, а этих тварей жаль, правда, я стараюсь не думать об этом, одеваю душу в броню…

— Признаться, никогда не слышал о таком варианте убийства, — с усмешкой ответил я.

— И я тоже, — кивнул Прекес, — для этого надо человека раздеть, а зачем, когда достаточно надавить пальцем на сонную артерию… хотите покажу?

— Нет, нет, — рассмеялся я, — еще убьете…

— Да я на себе вам покажу, — настаивал Прекес.

Под моими пальцами, где-то очень близко пульсировала артерия.

— Надавите, не бойтесь, — повторял несчастный Прекес, — а знаете, ведь это и есть предписанное для закалывания жертвенного агнца место…

И тут я понял, что гулять нам с ним до утра, что Самуил не только знает, что у Светки кто-то есть, но страшится уличить ее и тем самым разрушить слабую броню, в которую он якобы облек свою душу…

Эта ночь вселила в меня надежду, легко совместившуюся с добрым, почти любовным отношением к Самуилу. Я даже немного увлекся им, стал ходить к нему на операции, пока не попал в виварий. Страшное место, узкая комнатка с оцинкованным столом, на котором, может быть, и всем нам лежать, с поручнями вдоль стен, к которым привязаны бродячие собаки.

Поочередно брали то одну, то другую, затягивали морду веревкой, сажали на стол и вкалывали уколы, стремясь заразить собак теми болезнями, которыми их род ухитрился не болеть. Все во имя науки.

И маленький Прекес, остроносый, с узкими губами и тонкими сильными пальцами, в тяжелом резиновом фартуке и когда-то белом колпаке, командовал всем. Он давал знак, и несчастное животное попадало на стол. Плоскими тупыми ножницами он вырезал клоки шерсти, делал надрезы, не обращая внимания на скулеж жертвы, немедленно подхватываемый остальными узниками.

Вонь, кровь, шерсть, огромные сапоги Прекеса — ему казалось, что он на подступах к открытию. Через распахнутую дверь, ведущую в соседнюю комнату, было видно нечто окровавленное на таком же оцинкованном столе: все кишки наружу, распятые лапы — там шла вивисекция.

Мне стало дурно…

Одна собачка, полукровка с явными признаками терьерной породы, щемяще смотрела только на меня и даже не поскуливала. Она нашла в этом аду человека со слабиной и молила меня забрать ее, спасти от мучений и неминуемой гибели. Я не мог оторвать от нее взгляда, но мне казалось, что неудобно, стыдно проявить свои чувства и попросить отдать обреченное животное. И я ничего не сказал, я отвел глаза.

ВСЕ МНЕ ПРОСТИТСЯ В ЖИЗНИ, ВСЕ, НО НИКОГДА НЕ ПРОСТИТСЯ, ЧТО Я НЕ СПАС ЭТУ ЖАЛКУЮ В ПОСЛЕДНЕЙ СВОЕЙ НАДЕЖДЕ СОБАКУ. НЕ БЫЛО В МОЕЙ ЖИЗНИ НИЧЕГО ПОДЛЕЕ, ЧЕМ ТО, ЧТО НЕ ЗАЩИТИЛ БЕЗЗАЩИТНУЮ. Я НЕ СПАС ЕЕ — И НЕ СПАС СВОЮ ДУШУ. БУДЬ Я ПРОКЛЯТ ЗА ТО, ЧТО ОТВЕРНУЛСЯ ОТ ЕЕ МОЛЬБЫ!

Это самое важное, самое честное, что я хочу сказать теперь, когда решается моя судьба…

— …Как же они вас не кусают? — спросил я Прекеса.

— Те, что кусают, — там, — ответил он и мотнул головой в сторону комнаты, где шла вивисекция.

И я вдруг понял, что это все, что больше я не смогу видеть Самуила, а значит и Светку…

Светку, Сарычева, Чеховского, Ивашу, Гретту, Дебору, Стеллу, девочку-бульдожку… Кто же оставался, кого, обретя, я не утратил в этой неотвратимо катящейся к финалу жизни? Папу? Поехать к нему, все до конца, до самой мелкой косточки рассказать, напиться?!. Напиться и сказать, что хочу начать все сначала — учиться говорить, писать, общаться, открывать мир, смежный с тем, который окончательно закрылся для меня…

В результате долгих репетиций я напился неподалеку от папиного дома, в саду «Эрмитаж», так удобно расположенном в трех минутах хода от винного на Садовой… И все, что хотел, сказал, правда, уже не помню кому…

Поздним вечером, пьяный, злой, я вылез из такси на Преображенке и сразу же заметил Светлана, который сторожил меня у подъезда, расхаживая взад и вперед…

— Ага, — сказал я, ничуть не удивляясь ни его возвращению, ни тому, что я ему вовсе не рад, — вы меня ждете, товарищ!

Он остановился, пристально посмотрел на меня.

— То-варищ большеротый мой! — договорил я и осклабился.

— Хватит ерничать! — строго сказал он. — Я и так тут совсем окоченел…

— А,я вас уж и не ждал, — успел вставить я.

— Короче, — он взял меня за рукав, остановив мое движение, — мне срочно нужен ключ от дачи вашего отца!

Я молчал. Потом отрицательно замотал головой.

— Ну давайте же, меня ждут… Это очень нужно!

— Зачем все это? — с нетрезвой обидой спросил я.

— Потом объясню, ключ, ключ давайте!

Я пошарил в карманах, нашел ключ и, презирая себя, дал Светлану.

— Верните мне завтра же… и больше я никогда вам его не дам… так нельзя, вы понимаете, так нельзя… это тоже предательство!

Что ему было до пьяного…

— Адрес говорите, Серебряный Бор знаю, номер дачи говорите! Я назвал номер дачи.

— Последний раз, вы поняли меня? — угрожающе сказал я. — Больше не рассчитывайте!

— Да в самом деле, — рассердился Светлан, — что за ханжество — там же никто не живет, вы сами говорили: никто, многие годы!

— Там души живут, — еле ворочая языком, произнес я, — там мама моя и я, маленький…

— Идите спать! — резко сказал Светлан.

Я замотал головой и потопал к подъезду.

— И все-таки вы глупый, — вдогонку мне крикнул Светлан, — последний раз?! Да ведь мне ничего не стоит сделать дубликат ключа, не сообразили?!


Я промаялся всю ночь: как я мог пустить на дачу, куда не решался поехать сам, этого циника, этого бесцеремонного подонка?..

В шесть часов утра я был уже в метро, потом пересел на троллейбус и, наконец, в начале восьмого утра подошел к даче.

Меня удивило, что от калитки к дверям тянулись по снегу следы только одного человека — не на руках же Светлан нес свою возлюбленную, впрочем, с него станется…

Дверь была закрыта, но форточка распахнута настежь; я взобрался на приступку фундамента, просунул руку в форточку, открыл задвижку, одну, другую, распахнул окно. Меня не оставляла мысль, что я действую, будто идя на преступление, и торжество, глупое торжество, что все мне дается легко и просто, овладело мной.

«Значит, мог бы!» — почему-то с гордостью думал я.

У дивана стояли старые ботинки, рядом с ними знакомый баул. Светлан мирно храпел, укрытый и своим пальто, и линялой оконной шторой. Легкий пар, не соответствовавший богатырскому храпу, вырывался из его рта.

Я стоял в полном недоумении, испытывая нечто похожее на стыд. Пожалуй, лучшим решением было тихо уйти, но Светлан вдруг открыл глаза, хотя, по инерции, продолжал храпеть. И тут же вскочил, будто, застигнутый, собирался спасаться бегством.

— Отчего же вы такая гнусь? — вспомнив, где он и кто я, хриплым ото сна голосом спросил он.

Был он одет, даже пиджака не снял на ночь, носки ветхие…

Поймав мой взгляд, он решительно сунул ноги в башмаки, поежился.

— Я только за ключом, — попытался оправдаться я.

— Вам бы ментом быть, — Светлан завязывал шнурки каким-то сложным узлом, — разоблачили меня?! Рады?!

— Вы тоже хороши — могли попросту сказать, что ночевать негде…

— Говорю! — отозвался он. — Уже много лет — негде! Только когда сижу, то и отсыпаюсь…

Этого я даже не предполагал.

— Мне и в голову не пришло, что вы сидели…

— Конечно, хоть в этом вы искренни, если бы догадались, на порог бы не пустили!

— За что? — не выдержал я.

— За вашу и нашу свободу, — отозвался он и продолжал: —…я-то думал: Серебряный Бор, барская вилла… едва концы не отдал.

— Здесь все равно нельзя, — виновато сказал я, — сами понимаете — место режимное…

— Как не понять, — хмыкнул он, — вам можно — мне нельзя, а знаете, почему вам можно? Потому что ТАМ я вас не выдал!

— Меня? — почти машинально переспросил я.

— А уж как расспрашивали, и душевно, и с угрозой, где, мол, хранится «Дубровлаг», где опусы самиздатские?!. Надеюсь, сохранили? Прочитали?

— Да, спасибо, хотя и не все…

— Не все? За полтора года? Да вы, наверное, по складам читаете? А пишете тоже так?

— Скажите, если можно, конечно, кто автор «Дубровлага»? — спросил я, стараясь никак не реагировать на его наскок.

— Ах, так вас подослали?! — заорал он и закашлялся. — А я-то осел?! Ну точно, ведь и взяли-то меня после того, как я у вас полночи пил… А вас, между прочим, не взяли! Улавливаете?! Это называется причинно-следственная связь: причина — вы, остальное — следствие…

— Тогда вы что-то быстро вышли, — не выдержал я, — за «Самиздат» у нас год дают, насколько я знаю, только беременным женщинам!

— Много вы знаете — у меня совсем другая статья;, нарушение паспортного режима, а «рукописи» просто так клеили, да не приклеили!

— То есть вы хотите сказать, — уточнил я, — что это не в первый раз вы уже сидели и у вас ограничение на Москву?! Ведь так? Тогда как же вы смеете подозревать меня!? Ну ладно, едем — я вам все верну и на опознании… не узнаю!

Чувство вины, которое охватило меня при виде этого несчастного, спящего под оконной шторой, сменилось — не могло не смениться — холодной жестокостью: я ненавидел их, прежде для меня безымянных, борцов за свободу, которые казались мне на самом деле борцами с собственной безвестностью.

— Ага, — сникнув, согласился он, — я хоть сейчас… а что, и клозет у вас тоже на улице?

И что я нашел в нем?! А ведь полчаса назад готов был убить… интересно, что подумали бы соседи, видя, как на рассвете хозяин дачи влезает в нее через окно? Кому объяснишь, что мне казалось оскорбительным стучать, просить открыть, рискуя в результате остаться перед закрытой дверью.

Когда же, да и как возымел он такую власть надо мной?! Ответа на этот вопрос я не находил и даже усомнился, существует ли, может ли существовать разумный ответ на относящийся к области иррационального вопрос: что-то тянуло меня к нему, что-то отталкивало… И не исключено, что то, что тянуло, то и отталкивало…

Притяжение противоположностей? Куда как просто, хотя доля истины есть и в этом: если возлюбленный мой Сарычев был тем, кем я хотел и не мог быть, то… ненавистный мне Светлан был тем, кем я не хотел быть. Не хотел, но и не мог!

…Сквозь оконное, с грязным продольным следом от моего ботинка, стекло я увидел, что Светлан возвращается.

— И что он нашел во мне?! — нечаянно подумал я…

…И тут же злоба и обида в моей душе сменились жалостью и сочувствием: как мог позволить себе жестокость я, имеющий дачу и две квартиры, снимающий третью, обутый, одетый, знающий, что в любой момент могу взять из ящика комода академическую зарплату Сарычева, как мог огрызнуться на голодного, бездомного, гонимого моего брата?! Разве не пришло мне в голову при виде Светлана, спящего на моем месте, на моем диване, на моей даче, но не под верблюжьим одеялом — под пыльной шторой, что, в сущности, мы с ним сшитые судьбой на живую нитку сиамские братья, одному из которых досталось все: ум, сердце, желудок… а другому — ничего, кроме фистулы в углу рта?!.

И вроде бы ни с того ни с сего стал рассказывать остановившемуся в открытых дверях Светлану о том, как впервые оказался на этой, тогда чужой, даче, как, спросив по-французски, отправился во дворовый туалет и в ужасе и недоумении взирал на круглую прорубь в привычном мне мире гладких и холодных, как лед, голубоватых плиток домашнего туалета… Подспудно я пытался оправдать перед Светланом тот собственнический инстинкт, который возник, только когда у меня отняли по праву мне принадлежащее: отца, мать, детство. Я пытался доказать ему, что ненасытность моя сродни его непритязательности, по крайней мере, что это две ветви одного ствола…

— Так едем мы или остаемся? — раздраженно прервав мою исповедь, спросил он.

Мы вышли. Я тщательно запер дверь, опустил ключ в карман. Молча дойдя до остановки, мы сели в троллейбус… Поехали в центр…

— Ну? — спросил Светлан, устраиваясь поудобней у окна.

Мы провели вместе весь день, к вечеру оказались на Преображенке, на цыпочках пробрались ко мне в комнату…

— Ну? — в который уже раз повторил Светлан.

И я послушно продолжил рассказ о той жизни, которая прошла и пришла к столь печальному финалу: одиночеству, снимаемой комнатенке, исповеди перед незнакомым человеком…

— А вот это вы зря, — поправил меня Светлан, — исповедоваться и надо перед незнакомыми… иначе это не исповедь, а кокетство… Знаете, почему любой писатель свои тайны не Софье Андреевне на ушко, а всему миру выбалтывает? Да потому, что переписать свою жизнь заново хочет — вроде бы и не лжет, но где чуть раскаянием подлость подмалюет, где фон так пропишет, что получается — иного выхода не было… Нет, сами прикиньте: если историю вашей жизни да на фоне гибнущей Помпеи… Все бежали, вы бежали, всех пеплом засыпало, вас засыпало, все споткнулись, вы споткнулись, все пропали, вам одному повезло…

Он рассмеялся, до. вольный собой, открыл баул, глянул туда долгим взглядом и со вздохом закрыл…

— Кстати, — сказал он, возвращая себя к теме, — лучший способ избавиться от угрызений совести — это описать их! Вы не анализировали с этой точки зрения литературу? Ну, тогда вы просто… чи-та-тель! А могли бы попытаться стать писателем, да только вряд ли что получится…

— Почему вы так думаете? — с мнимым безразличием спросил я.

— Потому что, если писать исповедь, то правдиво… Правдиво, как после смерти… Иначе незачем и начинать!

— Кто может определить, что есть «после смерти»? — возразил я. — И тем не менее великая литература существует, хотя, уверен, вы не сможете назвать ни одного имени, который бы… «как после смерти!»

— Федя Протасов! — воскликнул Светлан.

— Жаль только, что он не умел писать, — почему-то задетый словами Светлана, заметил я.

— Ничего вы не понимаете, — махнул рукой Светлан, — «Федор Протасов» — это не имя, это… ИДЕЯ! Для таких запутавшихся мальчиков, как вы! И еще, между прочим, отличный псевдоним… Ну, что молчите? Хотите испытать себя?

— Хочу, — кивнул я.

— Хотите исчезнуть… раствориться… сменить имя — вам ведь это не впервой — хотите?

— Хочу, — повторил я.

— Для всех вы — мертвы, жизнь не продолжаете, только существуете, а живете прожитым… вновь проходите по его страницам, свободный, бесстыдный, бесстрашный — такой, каким никогда не были, каким и не родились, — вот какие достоинства приносит человеку смерть, согласны?

— Согласен, — ответил я.

— Ну, так что же мешает?

— Ничего, — я пожал плечами, — разве то, что живем мы с вами не во времена Льва Николаевича: самоубийство сымитировать еще куда ни шло, но прожить без паспорта?!.

— Зачем без паспорта? — воскликнул он. — Купим на ипподроме — там за полсотни любой на выбор… А если для вас дорого, то я свой отдам… Начнете сразу с двумя судимостями…

Я молчал.

— Хотите? — переспросил он и вдруг пристально посмотрел на меня.

О чем думал он? Неужели о том, не рокироваться ли со мной? И прикидывал, насколько мы похожи?

— Похожи, похожи, — подтвердил я.

— А? Что? — мне показалось, что Светлан растерялся, но тут же он овладел и собой, и разговором: — Я вот о чем подумал: кого мы с вами таким образом обманываем? Смерть ведь не обманешь, улавливаете мою логику?

— Это не логика — это софистика, — возразил я, — если правдиво писать можно лишь после смерти, то кто тогда тот писатель, который опишет мою жизнь? Господь Бог? Им она уже написана вся, даже та, которую мы пытаемся сочинить.

— Черт, — сказал Светлан, — такой умный мальчик и так ничего не смыслит! Да поймите же, что без формы ничего реального не существует. А что придает жизни форму — только смерть! Без смерти жизнь — это не жизнь, а… время… Советую вам записать эту мысль как свою — что, кстати, будет правдой, если вы станете мной, а я вами…

— Хотите?! — как можно многозначительней обратил я к нему его же вопрос.

— А кофе у вас по-прежнему нет? — вместо ответа спросил Светлан.

— Есть… «арабика».

— А горячую воду на ночь не отключают? — снова спросил он.

— Нет…

— Это хорошо, — Светлан зябко повел плечами и покосился на кровать, — а который сейчас час?

— Пятый, — ответил я.

— А что если я часом сосну?! — он зевнул.

— Спите, — я не скрывал недовольства его намерением.

— А то давайте вместе, — любезно предложил он, — места и троим хватит… вы никогда не спали втроем?

— Нет, — коротко ответил я, всем своим видом подчеркивая, что чужд тому пороку, в котором уже давно его подозревал.

— Да ничего подобного! — словно прочитав мои мысли, вскинулся Светлан. — Во всяком случае в отношении вас… Для этого любить надо. Любить!..

Я помолчал, думая о своем: вот ночь, комната, чужой неопрятный человек, не знающий меня, незнакомый мне, но единственный во всей этой спящей, мертвой для меня, бодрствующего, вселенной. И я для него тоже один… О чем же думает он, о чем не могу не думать я?! Любишь ли ты меня? И полюбишь ли, убивая? И убьешь ли, любя?

— Ну, полно вам дуться, — сказал Светлан, — в конце концов каждый кузнец своего счастья: хотите исчезнуть — дело ваше. Хотите, чтобы я помог, — он провел пальцем поперек горла, — помогу!

И он, опытный, тертый, большой спец, тут же взял на себя разработку плана, согласно которому я должен был сымитировать самоубийство, а на самом деле исчезнуть и появиться уже с его, Светлана, паспортом в большом, но провинциальном городе, где начать жизнь сначала. Не новую, ту, прожитую…

Такая вот инициация в виде зеркального романа, полного переживших своих владельцев платьев, блузок, костюмов, муфт, в который мальчик входит празднично одетым, а выходит нагим.

Я покорно согласился слушаться Светлана во всем, поскольку он утверждал, что дело это непростое и требующее хорошего знания психологии следователей. Довольный собой, обретший уверенность, он намекал, что не только придется доказывать факт самоубийства, но и сделать все возможное, чтобы этот факт был зафиксирован…

Однако стоило часовой стрелке на моей «Сейке» доползти до шести, как Светлан рванул к дверям, потребовав дать ему кофе с собой и пообещав вернуться, как только обсосет и обмозгует каждую деталь предстоящего… Пребывал он в какой-то эйфории, которую я мог объяснить лишь предвкушением жизни с чужим чистым паспортом…

Меж тем истинные мои намерения и планы всецело зависели от того, насколько оправдались бы те подозрения, которые невольно являлись — не могли не явиться — в мою голову… Вот почему уже на следующее утро после нашего с ним сговора я подал заявление об увольнении по собственному желанию и отправился на улицу Чкалова, рассчитывая взять в ящике комода столько денег, сколько там будет.

Битый час простоял я на противоположной стороне, глядя на окна нашей квартиры. Должно быть, страх столкнуться с Сарычевым лицом к лицу был столь велик, что я никак не решался перейти дорогу… Наконец, вроде бы убедившись, стал звонить из телефона-автомата. Никто трубку не брал.

— Как вор, — подумал я, перебегая дорогу и входя в подъезд.

Поднявшись на третий этаж, я позвонил в квартиру и, быстро взбежав на лестничную клетку следующего этажа, затаился. Никто не открыл. Успокоенный, я спустился к дверям, всунул ключ, и… тут она распахнулась: за порогом стоял Сарычев; я едва узнал его — в коротких пижамных штанах, всклокоченный старик, то ли спал, то ли пребывал в прострации…

Он посторонился, пропуская меня… Я вынужден был зайти, но остановился в коридоре: не мог же я признаться, что намеревался взять из ящика деньги…

— Если они все еще там? — подумал я, исподлобья глядя на Сарычева.

— Что ты сказал? — переспросил он.

— Ничего, — испуганно ответил я.

— Ну, заходи…

Я мялся, придумывая предлог, шарил глазами по вешалке, заглянул наверх…

— Забыл чего? — равнодушно спросил Сарычев, и это почему-то задело меня.

— Да нет, — я покачал головой, — дело такое — одним словом не объяснишь…

— Так я не спешу, — отозвался он и первым прошел не в кабинет, в детскую…

— Садись, — он сел на стул, мне же указал на кровать. МОЮ кровать.

— Я хочу сказать правду и услышать в ответ тоже правду, — начал я, — для того и пришел…

— Хорошо, что пришел, — словно не расслышав, кивнул Сарычев.

— Дело в том, что жизнь моя не удалась… — я развел руками, — в том смысле, что это я… я не удался… Можно искать виновных, можно винить себя… Но я немало думал о другом: кто же я на самом деле и где оборвалась нить…

— Что?! — громко переспросил Сарычев. — Какая еще нить? На миг мне показалось, что он притворяется глухим.

— Да та самая, которая отделила Игоря Алексеевича Левина от его родителей, дедов и прадедов, от его предков, от их страданий, приобщив, вернее, присоединив…

— Выходит, ты пришел предъявить мне счет?! — резко перебил меня Сарычев. — Счет за то, что я тебя взял?!

— Нет, — сказал я, — нет! Счет я предъявляю только себе… Да и то…

— То есть ты хочешь сказать, что… собственно, что конкретно ты хочешь сказать?! — к Сарычеву возвращался прежний его тон.

— Я пришел, чтобы спросить: если бы я попытался все вернуть вспять… снова оказаться Игорем Левиным, поселиться в коммуналке с одиноким стариком, начать раздавать неоплаченные долги, считал ли бы Дмитрий Борисович Сарычев, великодушный и прямой, но, увы, уже тоже больной и немолодой человек, считал ли бы он… — я остановился, посмотрел в глаза Сарычеву и понял, что угадал и с разговором, и с тоном, и даже с этим, в третьем лице, обращением.

— Ты — волен, — сказал он и добавил: — хотя лучше бы не тревожил старика… Впрочем, вам видней… да, вам видней… если вы оба согласны…

— Он ничего не знает об этом… — поспешно начал я, — здесь — мой дом, здесь — моя семья… Там, если абсолютно честно, мой крест…

— Да, — Сарычев тяжело поднялся, — дом-то дом, а живешь где?

— Где придется, — признался я, — порой нигде…

— Ну, ладно, — Сарычев махнул рукой, — поговорили и договорили… Что еще у тебя?

Я растерялся: не мог же я после всего сказанного попросить у него денег. Много денег. Все, что есть.

— Ничего… я пошел…

— Погоди… — мы уже стояли с ним в коридоре, он словно бы что-то вспоминал, — ах, да, вот еще что: слушай, тут такое дело — туберкулез почки. Отправляют меня в Алупку… Помнишь, я там отдыхал? Ну опять! А газеты брать некому… и вообще, если это не меняет твоих планов, может, поживешь здесь… месяц-другой… Как ты на этот счет?

— Нормально, — неопределенно ответил я: так вот, вот куда я приведу Светлана на месяц-другой… А «самоубийство» потом, «самоубийство» успеется…

— Я еще не знаю, когда еду, — сказал Сарычев, — билета, понимаешь, не взял — все перейти дорогу думаю, — он вдруг ухмыльнулся, — может, ты мне возьмешь?

— Конечно, — поспешно согласился я, — а путевка с какого?

— Ах, да, — спохватился Сарычев, — путевка… с завтрашнего. Боже, как я любил его, как любил — только поэтому так ненавидел за эту жалкую, унижающую старость!

— Ты уверен, что с завтрашнего? — спросил я и в ужасе поймал себя на том, что впервые в жизни обратился к Сарычеву на «ты»… Как к ребенку?!

— Да, — ответил он, и что-то определенное мелькнуло в его глазах, словно бы тень пролетевшего давным-давно того самого болида, — я сам возьму… ты иди, иди!

И я ушел, даже не попрощавшись, потому что не знал, с кем на самом деле говорю и как мне теперь его называть.


Нетерпение охотника, столь долго и безрезультатно поджидавшего жертву, сменилось усталостью — Макасеев отчетливо понимал, что отец Игоря вряд ли окажется целью его поисков, скорее — первым шагом на новом, еще не пройденном пути. Кто-то, должно быть, воспользовался паспортом семидесятилетнего старика, кто-то из близких, возможно, тот, кто был промежуточным или связующим звеном между Алексеем Семеновичем Левиным и Игорем…

— Хорошо бы, чтобы это оказалась Светлана Чеховская, дочь друга, подруга сына, жена хирурга, знающего топографию шеи, — думал Макасеев, как бы признаваясь себе в том, что на новую версию, на незнакомых лиц у него уже нет сил.

Несмотря на начинающуюся к вечеру поземку, он решил немедленно, не откладывая на завтра, идти к Левину…


— Алексей Семенович, дорогой! — без малейшей вопросительной интонации, сразу шагая через порог в квартиру, начал Макасеев, угадав в лысом старике, открывшем ему дверь, Левина. — А я к вам. Не ждали небось?

Он протягивал ему руку, широко улыбался, говорил как давний приятель, уверенно шел по коридору коммунальной квартиры, энергично отряхивая о колено залепленную снегом меховую шапку…

И, первым войдя в комнату, дверь которой оставалась незакрытой, едва ли не тут же получил ответ на еще незаданный вопрос: на столике у окна стояла пишущая машинка с вправленным в нее, наполовину напечатанным листом — это была не только не ТА машинка, поскольку ту уже сдали в ателье проката, но и не ТАКАЯ, в чем Макасеев убедился, бегло глянув на шрифт…

— Что печатаете, Алексей Семенович? — весело, чтобы оправдать нахальное свое заглядывание, спросил Макасеев.

— Слова, слова, слова, — весело же отозвался Левин.

— Сразу на двух машинках? — Макасеев подмигнул Левину.

— То есть? — не понял тот.

— На этой, я вижу, — прозу, а на той, что взяли в прокате?.. Алексей Семенович в задумчивости опустился на стул.

— Э-ге, — невольно подумал Макасеев, — неужели все-таки…

— Что еще натворил этот сукин сын?! — вдруг с яростью спросил Левин.

Ах, как хотелось Макасееву остаться порядочным человеком, но искусство следствия требовало жертв, и поэтому, ни на йоту не усомнившись, он сказал, глядя прямо в глаза Левину:

— Его убили…

Алексей Семенович недоверчиво посмотрел на Макасеева.

— Вы уверены? — с… усмешкой спросил он.

— Уверен! — ответил Макасеев, поражаясь тому, что все, кто знал Игоря, не верили в возможность его смерти.

— Кто вы?! — Алексей Семенович резко поднялся и оказался в столь непосредственной близости от Макасеева, что тот ощутил его дыхание.

— Я — следователь по особо… — отступая, начал он.

— Нет, — не дал ему договорить Левин, — вам нечего делать в моем доме!

— Простите, у меня дело, это моя обязанность…

— Нет! — закричал старик. — Я не хочу иметь ничего общего с вами!

— Вы обязаны, никто не интересуется вашим желанием! — строго сказал Макасеев.

— Ах, вы мне еще и грозите?! Вон! Я уже свое отсидел! Я больше не боюсь вас!

— Хорошо, — сказал Макасеев, — коли так, вызову вас официально повесткой, а не придете — обяжу приводом! Вы должны помочь нам в розыске убийцы!

И, повернувшись, вышел. Он шел по длинному коридору решительно, но медленно, надеясь, что ярость, порожденная страхом, пройдет и старик сам окликнет его. Однако только неразборчивая брань неслась ему вслед.

Оказавшись на улице, Макасеев нахлобучил шапку, поднял воротник и стал ловить такси, но вдруг услышал знакомый голос и обернулся: в темноте он разглядел на балконе раздетого, перегибающегося через заснеженное ограждение и что-то кричащего ему Алексея Семеновича. Макасеев опустил воротник, сдернул шапку, наклонил голову вбок…

— Это вы, — кричал ему Левин, — вы убили его! Слышите, вы!

Загрузка...