Со своим мужем я познакомилась всего через несколько недель после того, как папа скоропостижно скончался во сне, — пока мое горе было еще сырым и свежим и меня каждый день рвало, из одного чувства страха. Я как будто все время забывала, что папы больше нет, и каждый раз, когда вспоминала это, мой желудок выворачивался наизнанку и возвращал содержимое. Обычно — кофе: проглотить что-то еще было невозможно.
Я снова начала ходить на лекции в университете, но все пропускала мимо ушей, просто смотрела в потолок и ждала лишь одного: когда можно будет выйти покурить, выпить еще одну чашку кофе, пойти домой и дождаться, пока печаль ослабеет. Это казалось самым разумным: я прочитала о скорби как о любом другом заболевании и узнала, что она — квест, процесс, который должен идти своим чередом. Попыталась в это поверить всеми силами души, но тоска по умершему и одиночество быстро доконали меня: голова шла кругом от одной мысли, что я осталась одна, мне становилось дурно от горя.
Оно охватило всех, весь факультет разделял его со мной. Преподаватели, давние папины друзья и сотрудники, неловко бормотали подавленные слова соболезнования; однокурсники переживали за мое состояние. Однажды вечером они потащили меня в «Студенческий подвал», а у меня не хватило сил на возражения. И на развлечения тоже: после первого же стакана пива у меня отшибло память; на следующее утро я очнулась у себя дома, голова раскалывалась с похмелья, на мне была папина чистая пижама, и кто-то поставил у кровати тазик, а на тумбочку стакан воды.
Нащупав в ящике тумбочки пачку «Lucky Strike», я закурила и, лежа с зажженной сигаретой в темноте, попыталась восстановить в памяти события ночи и лицо того самого человека, который, судя по звукам, возился сейчас на моей кухне и, очевидно, проспал бок о бок со мной всю ночь. У меня в голове всплыли какие-то обрывки вечера; серьезный взгляд глаз, высокий лоб, серый костюм; я смутно припомнила, как висела у него на шее, пока мы шли по улице Сюдюргата[17], попыталась поцеловать его, но поскользнулась из-за гололеда, а он твердо стоял на ногах, когда помог мне удержаться: это я запомнила точно.
Сигарета зашипела, угодив в стакан с водой; я вылезла из кровати, мир покачнулся, во рту у меня появился кислый вкус, но мне удалось устоять. Накинув поверх пижамы шерстяной свитер, я заглянула в зеркало на дверце шкафа и рассмотрела тощее бледное пугало, представшее мне; стерла черную клейкую грязь под глазами, провела рукой по волосам. Затем открыла двери, крадучись вышла и направилась на звук.
Он стоял спиной ко мне у мойки и мыл посуду, чем, похоже, занимался уже некоторое время: трехнедельная гора грязных тарелок почти исчезла, словно по волшебству. Сама сосредоточенность со спины: он был в серых брюках и белой рубашке, рукава закатаны, тонкие светлые волосы как нимб вокруг головы на фоне окна.
Я оперлась одной рукой на дверной косяк, а другой получше запахнула свитер, затем покашляла, так что он вздрогнул от неожиданности и повернулся.
— Ты что, блин, делаешь?!
Он осторожно улыбнулся.
— Привет. Вот, решил дать тебе отоспаться, а самому прибраться немного. По-моему, это не помешало бы.
Затем вытер руки о папин фартук; высокий, худощавый, с раздвоенным подбородком и водянисто-голубыми честными глазами. Я вспыхнула:
— Что ты творишь! Значит, вот ты чем занимаешься? Спишь с пьяными девушками, а потом им посуду моешь?! Может, потом и туалет мне вычистишь? Тебя с этого прет?
Улыбка исчезла с его лица.
— Прости. Не хотел тебя пугать. И… ночью у нас ничего не было.
— Так я тебе и поверила!
— Верить или нет — решай сама. Просто ты была пьяная, больная и… так много плакала.
— Я плакала?
— Да, ты немного перебрала. Я помог тебе проблеваться, а потом ты разрыдалась и стала говорить о своем отце. Мне захотелось тебя поддержать.
— Вот оно что. Спасибо. Но мне поддержка не нужна.
— Да уж вижу, — усмехнулся он. — У тебя в квартире разруха.
Я осмотрелась. Книги, полотенца и грязная одежда валялись на полу, а между ними виднелись протоптанные тропинки, чтобы добираться от кровати до туалета и до кухни. Столы и подоконники ломились от увядших букетов, оставшихся после похорон, розы повесили бурые бутоны, кучи серых лепестков лилий покрывали столешницы. Горе осязаемо, и квартиру как будто засыпало пеплом.
— У меня просто и без уборки хлопот хватало. Не знала, с чего начать. Это же все папино — бумаги, книги.
— Ну, вот мы и начали.
— Мы?
Я смерила его взглядом — этого молодого светлого юношу, который ворвался ко мне, в мое темное одинокое бытие, со странным требованием навести в нем порядок. Вспомнила мать — одну, продрогшую на своем чердаке. И я проглотила слюну, попыталась улыбнуться, несмотря на зловонное похмелье.
— Кофе хочешь?
Удивительно, как быстро он стал частью моей жизни. Поначалу я пыталась держать какую-то дистанцию, просила его на ночь уходить к себе домой, в университете избегала его, но он не отставал — такой решительный и ласково-настойчивый. Таскал меня с собой на прогулки, и мы бродили вместе по городу, пытаясь узнать друг друга получше; разговаривали о прошлом, о родителях и друзьях, об учебе и о будущем. Я рассказывала о силах, таящихся в земле, он — о законах рынка, своем решении стать богатым, чтобы его жизнь была красивой и беззаботной.
— Смотри, я вот не миллионер, но хочу жить в комфорте, — говорил он. — Такое учишься ценить, если тебя воспитала мать-одиночка.
И он хотел разделить эту комфортную жизнь со мной.
В конце концов я даже поехала к Гудрун Ольге и, сидя в ее крошечной кухне, рассказала о нем. Настроение у нее было сносное, она даже почти обрадовалась, увидев меня.
— Ух ты, уже и парень у девки завелся! Давай выпьем за это.
— Не надо за это выпивать, — ответила я.
— Нет, надо, — сказала она, достала бутылку вишневого вина, разлила по двум запыленным рюмкам, одну протянула мне, а вторую подняла к свету.
— Выпьем за вас с Кристьяуном!
— Его зовут не Кристьяун, а Кристинн. Кристинн Фьялар Эрварссон, — произнесла я, отодвигая рюмку.
— Ты влюблена?
— Да, он добрый парень, мне с ним хорошо.
Она тихо рассмеялась и закурила сигарету.
— Это не любовь. Ты не можешь влюбиться. Ты же как я.
Она сидела на кухне — худощавая, темноволосая и загадочная, как актриса французского кино, слегка тронутая сединой, бледная и нездоровая от курения и отсутствия свежего воздуха — и притворялась, что знает меня! На похороны папы она не пришла, зато на следующий день после его смерти приехала ко мне и пыталась выразить соболезнование, ее объятия были холодными и деревянными, словно умерла она, а не он.
— Нет, не как ты, — ответила я. — Я люблю Кристинна. Больше жизни.
Она выдохнула дым и посмотрела на меня сквозь облака над столом:
— Ты такая же, как я: невосприимчивая к любви. Это естественно. И у тебя будет оставаться больше энергии на другие дела: работу, эту твою науку. У тех, кто невосприимчив к любви, есть шанс чего-то добиться в жизни.
— Как ты? Да? Ты всю жизнь проторчала в этой норе, одна-одинешенька, все писала и переводила какую-то ерунду, которую никто не читает? Да неужели! Я не ты, понимаешь?
Я смотрела на нее в упор, с полными слез глазами, злая-презлая, а она отвернулась и улыбнулась этой своей кривоватой улыбкой, почти извиняющейся.
— Лучше бы ты умерла вместо папы!
Слова застыли в молчании между нами, я ждала ответа, не смея дышать. А она просто потупила взгляд в столешницу, разделяющую нас. Затем дотянулась до моей рюмки и осушила ее тоже.
— Не будь неблагодарной, — тихо произнесла она. — Как бы то ни было, я твоя мать. И тебе следует относиться ко мне с подобающим почтением.
— Мне не за что быть тебе благодарной, разве за то, что ты произвела меня на свет. Ума не приложу, что папа в тебе нашел, как вы вообще могли быть вместе.
— Люди меняются, — так же тихо сказала она. — Мы с ним разговаривали. О Достоевском и Толстом.
— Как? — ахнула я. — Папа читал Достоевского?
— Люди меняются, — ответила Гудрун Ольга и закурила новую сигарету. Она зажмурила глаза, втягивая дым.
Мы с Кристинном дважды сходили в кино и один раз в ресторан, но тут жизнь приперла нас к стенке и поставила ультиматум. Не помню, то ли я забыла принять свою таблетку, то ли выблевала ее, но, когда пошла сообщать ему о намерении сделать аборт, расценивала это как простую формальность. Мы сидели в моей — папиной — гостиной, под геологическими картами в рамках и побуревшими пейзажами; я говорила и курила, он проводил рукой по светлым волосам, морщил лоб и смотрел на меня своими голубыми глазами, а я не переставала теряться в догадках, чего же он хочет от меня.
— Есть и другой выбор, — сказал он наконец. — Не хочу на тебя давить, конечно, ты вольна поступать по-своему, как считаешь правильным. Решать тебе. Но можно оставить ребенка. Мы могли бы съехаться. Попробовать пожить вместе.
Я смотрела на него вытаращив глаза: мысль об этом мне не приходила. И вдруг в моей голове закрутилось будущее, словно пленка в старинном аппарате, виды красивого дома, молодой пары с маленьким ребенком и светлым будущим, виды несвоевременного солидного счастья, нормальной здоровой семьи.
— Ты в своем уме? — заикаясь, выговорила я. — Сразу хочешь стать отцом?
— Есть вещи гораздо более глупые, если ты об этом, — ответил он. — Мы с тобой уже не дети. Тебе скоро двадцать один, а мне двадцать три. Что будет при самом плохом раскладе? Что нам терять?
Он встал со стула и пересел на диван, обнял меня.
— Понимаю, ты в смятении и ни в чем не уверена, — сказал он. — Но я тебя люблю. Я влюбился в тебя сразу, как только увидел. Мне хочется жить с тобой, заботиться о тебе. И я хочу ребенка от тебя. Может, дашь ему хотя бы шанс? Подумаешь обо всем?
Я смотрела в эти голубые честные глаза, он говорил искренне, серьезно. Он меня любит. Да и что мне, в самом деле, терять? Я помешкала, а затем кивнула:
— Я подумаю.
Он поцеловал меня, затем забрал у меня сигарету и с улыбкой потушил ее в переполненной пепельнице на столе.
— А вот эту ерунду тебе придется бросить. По крайней мере, на то время, пока ты решаешься.
Так и есть: он утешил меня. Зажег свет, привел в порядок тот бардак, в который превратилась моя жизнь.
Он вымыл посуду.