Тоумас Адлер проводит выставку своих фотографий в конце мая, через два с небольшим месяца после завершения извержения близ Рейкьянеса. Весна вступила в город словно чудо; из черного пепла прорастает светлая трава, ржанки и бекасы семенят между кучами шлака с беспардонным оптимизмом, но при малейшем движении пепел снова взлетает и покрывает мир, туча пыли висит над городом, как горе в старом доме. Никто больше и слышать не хочет об извержении, все до смерти устали от серой грязи на стенах домов, на коже головы, в носу. Насосы высокого давления и билеты в жаркие страны быстро раскупаются, а интерес к фотографиям этого несносного извержения крайне низок.
Я иду на открытие из профессионального интереса и из сочувствия; Центр геологических исследований Университета Исландии тоже чувствует, что страна упорно не желает интересоваться этим, наши телефоны уже давно молчат. У нас много дел: нужно картографировать и анализировать выпадения тефры, измерить линии разломов, скорректировать данные сейсмографов, но количество запросов извне упало, герои убрали свои плащи в шкаф и снова склоняются над мониторами, блеск славы уступил место будничным спорам о графиках и размерах частиц за чашкой тепловатого кофе, осторожному академическому хождению в войлочных туфлях.
Фотографии висят на стенах музея в центре столицы; в светлых залах эхом разносится гул голосов, звон бокалов гостей. Фотографии большие, крупнозернистые — совсем не такие, как я ожидала. Мне они напоминают первые снимки Сюртсейского извержения, сделанные ошеломленными моряками в шестидесятых годах прошлого века. Сначала даже кажется, что они черно-белые, но потом я замечаю на каждом снимке цветное пятно: красный черенок лопаты, ветку, клочок синего неба. Это цветные снимки черно-белого мира, угольно-серо-белой эруптивной колонны, обрушенных домов, следов колес в черном пейзаже, моря, бурлящего неистовой злобой.
— Красиво, правда? — спрашивает он, внезапно вырастая рядом со мной, и смотрит на фотографию, скрестив руки. — Это извержение уже всем надоело из-за пепла и грязи, а мне хотелось запечатлеть его красоту, показать, какое оно грандиозное.
Он берет меня за руку, рукопожатие крепкое и теплое. Он небрит; в густой темной шевелюре седые пряди. Глаза необыкновенно зеленые, лицо открытое, его радость заразительна.
— Очень наглядные, информативные снимки, — с улыбкой отвечаю я. — Они хорошо показывают это извержение. Поздравляю. И спасибо, что пригласили меня.
— Наглядные, информативные? Какая вы смешная, — говорит он и смеется, но не саркастически, а тепло и искренне. И я тоже смеюсь вместе с ним.
— Извините: это у меня профессиональное, ведь я научный работник. По-моему, фотографии очень красивые, хотя я в этих вещах не разбираюсь. В красоте, художественной ценности и всем таком.
— Благодарю. А извинения ни к чему. Вы великолепны. Я так рад, что вы пришли. Пойдемте, мне нужно вам кое-что показать.
Он ведет меня сквозь белое пространство в боковой зал, полный фотографий меньшего размера. Они четче, чем снимки в большом зале, их темы камернее: метла, прислоненная к стене дома; серые от пепла овцы, которых загоняют в прицеп; мертвая чайка, наполовину занесенная песком. И фотографии людей: малыши в ярких комбинезончиках играют среди черноты и разрухи, мрачная женщина относит чемодан в машину, Йоуханнес Рурикссон щурит глаза и смотрит вдаль на извержение, зажав губами сигарету… А вот и я, на трех или четырех снимках: в координационном центре на улице Скоугархлид черчу маркером на белой доске; у Рейкьянесского маяка с полной пригоршней лапилли и с пеплом на бровях, лицо у меня сосредоточенное и суровое. И такое оно везде — кроме одного места: на борту самолета Bombardier среди других ученых. Там мы повернулись к окнам и смотрим наружу, на всех лицах заметны сдержанность и профессиональный интерес, кроме моего. На нем — удивление, страх и безграничный восторг, глаза широко распахнуты; левая рука на груди, пальцы касаются ключицы.
Мы разглядываем этот снимок.
— Как вам? — робко спрашивает он.
Я не отвечаю. Не понимаю, что чувствую. Оскорблена, расстроена или обрадована? Такое может быть?
— Я хотел связаться с вами, чтобы спросить раз решение выставлять ее, — продолжает он. — Но не решился: боялся, что вы откажете. Это самая моя любимая фотография на всей этой выставке.
— Почему?
— Ну, смотрите, — отвечает он. Вытягивает руку и касается снимка. — Видите, как свет падает из окна и подсвечивает ваше лицо? Точно на иконе: словно вы сподобились откровения, наблюдаете воскресение, сотворение мира или его погибель.
Он гладит пальцем мою щеку на фотографии.
— Вы профессионал, решительная, умная и уверенная. А здесь, мне кажется, я заглянул в то, что скрывается за всем этим, и увидел вас, какая вы есть. Взволнованной, беззащитной перед этими силами — просто человек перед лицом природы. А еще вы такая красивая.
Смотрю на него с удивлением, а он — на меня. Его взгляд исполнен искренности, глаза больше не смеются. Проходит миг, другой, третий; он, кажется, собирается сказать что-то еще, но тут в зал заглядывает мой муж, замечает меня и с улыбкой подходит к нам. Он обнимает меня, целует в щеку, извиняется за опоздание, подает Тоумасу руку и произносит:
— Поздравляю!
Затем его взгляд падает на эту фотографию.
— Ух ты, как ты здесь удачно вышла, — обращается он ко мне. — Приятно видеть тебя вот так, в движении. А давай купим эту фотографию. Она продается?
— Да, — отвечает Тоумас. — Это выставка-продажа.
— Вот и отлично! — говорит Кристинн, улыбаясь. — Да и поддержать бедного художника тоже хорошо. Сколько она стоит?
Я сама поражаюсь, насколько мне становится за него стыдно.
— Но только с одним условием, — встреваю я. — Если мы ее купим, то пусть отдадут ее мне сразу же.
Тоумас смотрит на меня, по выражению его лица трудно что-то понять. Затем он скрещивает руки на груди.
— Хорошо. Но вы за нее ничего не будете платить. Я дарю ее вам.
— Да что за глупости, — возражает Кристинн. — Конечно же, мы заплатим, деньги у нас есть.
— Нет, — настаивает Тоумас. — Это подарок. Для Анны.
Мы пристально смотрим друг на друга и молчим. Муж бросает взгляд то на меня, то на него, на лице у него видна нерешительность. Но потом он приободряется.
— Слушай, а давай тогда купим какую-нибудь другую фотографию. Одну из тех больших в переднем зале. Анна, как тебе такое: повесить это свое извержение дома в гостиной?
Тоумас снимает фотографию со стены и отдает мне.
— Прошу, — говорит он. — Надеюсь, я вас ничем не обидел.
Я мотаю головой, ничего не отвечаю, но подарок беру. Мы возвращаемся в передний зал и выбираем одну из больших фотографий, на которой отчетливо видно, как в атмосферу извергаются вулканические газы и у вулканического облака белая часть хорошо отграничена от серой, как на иллюстрации в учебнике.
Муж вынимает банковскую карточку, а Тоумас наклеивает красный кружок на стену над подписью к фотографии, отмечая, что она продана.
— Но эту я вам сейчас не отдам, — произносит он. — Надо мне и на выставке что-нибудь оставить.
— Где мы повесим твою фотографию? — спрашивает Кристинн по приходу домой.
Я пожимаю плечами:
— Не знаю, может, здесь, в кабинете, или у себя на работе повешу.
А потом я отношу ее в подвал-прачечную и кладу в ящик бельевого шкафа, пряча под штабелем скатертей и салфеток.