Подследственный и следователь

Ладо проводил взглядом вагончик копки, который прополз по мосту. Девять месяцев он в камере-одиночке и каждый день, выглядывая из окна, видит эти вагончики — напоминание о новогодней ночи и первом дне Нового года.

Повезло, что типография находится под камерой. Он сумел договориться с печатником, и тот стал «почтальоном», снимает с опущенной сверху нитки записку и привязывает другую. Какими путями передает печатник почту дальше, он не знает. Но зато, более или менее регулярно, сведения из внешнего мира доходят до него. «Нина» жива и действует. «Брдзола» продолжает печататься. Только теперь она называется «Пролетариатис Брдзола». Учащаются стачки, забастовки, демонстрации. Он не раз слышал далекие выстрелы в городе, потом узнавал, что казаки стреляли по демонстрантам, и не спал ночами. Авель сообщил также, что в Тифлис приехал Максим Горький и часть сборов от спектакля «На дне» пожертвовал Кавказскому комитету. Авеля больше не допрашивают. Гришу Согорашвили отпустили как душевнобольного.

Сегодня надзиратель предупредил, что Ладо снова вызовут на допрос. Что еще хотят от него? Не успел он об этом подумать, как к двери подошли, и замок щелкнул.

Молодой безусый и безбровый солдатик повел Ладо темным коридором.

— Откуда родом, братец? — спросил Ладо.

— Запрещено с вами разговаривать.

— От того, что я скажу тебе — здравствуй, беды не будет.

— Будет.

— А ты так, чтоб не слышали. Думал когда-нибудь, за что людей в тюрьме держат?

— Против царя идете.

— Раз против царя, значит, за народ. Верно?

— Поменьше бы вас, радетелей, и нам послабление было бы.

Сколько раз уже приходилось слышать эти слова. «Царь-батюшка и его министры заботятся о народе», «те, кто против царя, мешают ему проявлять заботу», «поменьше бы радетелей о народе, легче бы народу стало». Простая и надежная система. Но она изживает себя, подобно тому, как снашивается от долгой носки рубаха. Сколько ее ни латай, сколько ни стирай, а пятна становятся темнее, дыры больше.

Конвоир подвел Ладо к знакомой двери. Кто сегодня будет допрашивать — товарищ прокурора или Лунич?

В комнате за столом сидел ротмистр.

— Здравствуйте, господин Кецховели, — мрачно произнес он. — Садитесь. Давненько вас не видел.

Ладо сел.

— Господин ротмистр! Прежде чем вы начнете, объясните, почему, несмотря на ваше обещание, мне до сих пор не передали книги, которые я просил?

— Не разрешено его превосходительством генералом Дебилем, — сказал Лунич, — ввиду специального подбора книг, направление которых совпадает с вашими политическими взглядами.

— Боитесь, что чтение этих книг укрепит меня в моих взглядах? Трогательная забота. Ну, а Шекспира и Гейне почему не разрешили?

— Не знаю. Выясню. Получите своих Гейне и Шекспира, — проворчал Лунич. — Хотите еще что-нибудь спросить?

— Да. Когда вы закончите следствие и когда состоится суд?

— Следствие закончится тогда, когда вы соизволите наконец разговориться.

— Иначе говоря, продлится всю жизнь. Так? Но ведь существуют установленные законом сроки. Я буду жаловаться начальнику жандармского управления и губернатору. Сначала вы тянули, держали меня более трех месяцев без допросов, а теперь никак не закончите следствие. Будет суд или его вообще не назначат?

— Почему вы так заинтересованы в суде? Надеетесь на суде высказаться? Времена, когда подсудимым предоставляли в суде трибуну, миновали, господин Кецховели. Хотите, я расскажу вам, как это будет выглядеть? — Лунич усмехнулся. — На суде смогут присутствовать только те, кому председатель суда подпишет входные билеты, их мы тоже проверим на всякий случай. И зал для судебного заседания будет мал. В зале не будет ваших единомышленников, а представители газет ничего из того, что вы скажете, не напечатают, они поместят проверенный ами текст, если вообще получат разрешение на публикацию.

— Боитесь гласности? Вы сами себя сечете. Ведь боятся гласности только слабые.

— Скорее всего вам объявят приговор прямо в тюрьме, — сказал Лунич. — Что ж, начнем допрос заново.

— Если вам не хочется, к чему повторять старые вопросы. Разнообразить ответы я вовсе не собираюсь!

— Надо. Служба.

Он действительно начал спрашивать заново, но без азарта, с которым вел допросы месяца два назад.

Лунич давно уверился, что Кецховели, который все известное жандармам брал на себя и никого из пособников не назвал, никогда не проговорится. На последней беседе с генералом Дебилем Луничу было сказано, что результатами следствия начальство недовольно и что, независимо от того, в чей Кецховели будет уличен, дело его необходимо всячески раздуть. «Нужно подобрать должные фактики и сделать необходимые следствию выводы». Лунича покоробило. Конечно, он сделает требуемые начальству выводы, но сочинять факты?! Все-таки он привык работать с профессиональной основательностью.

У Лунича снова появилось ощущение неудачи. И вдобавок, чем чаще он виделся с Кецховели, тем больше нравился ему этот человек, особенно своей прямотой и честностью в том, что не относилось к делу.

Лунич приказал, чтобы ему сообщали о поведении Кецховели в камере, и он знал, что его подследственный бывает и спокойным, и подавленным, и веселым — безо всяких явных внешних причин. Кецховели часто пел, по утрам он кричал петухом и звал по имени заключенных, устраивал нечто вроде утренней переклички, иногда переговаривался с горожанами через Куру, наконец, он рисовал в тетради и на стенах шаржи, в том числе и на Лунича. Разговоры Кецховели были совершенно безобидны и ничего нового следствию не дали.

Пора уже было дело закруглять, но Лунич тянул, падеясь, что все же удастся найти у Кецховели ахиллесову пяту, тянул и по какой-то неясной ему самому причине. Хитрить с Кецховели Лунич перестал, потому что боялся снова попасть в смешное положение, но отказаться от привычной системы следствия он тоже не мог, хотя не раз замечал насмешливую улыбку в глазах подследственного, из-за чего раздражался, выходил из себя, а потом жалел об этом.

Посмотрев в лицо Кецховели, он сказал:

— Такое впечатление, будто вы рады встрече со мной. Улыбаетесь…

— Все-таки нечто новое после одиночества и беготни крыс.

— Гм… Что ж, приступим.

Задавая вопросы и записывая ответы, Лунич думал о том, каким образом Кецховели оказывает такое сильное влияние на всех арестантов, даже на уголовпиков. Смотритель тюремного замка Милов пожаловался Луничу: порядок в тюрьме зависит не от начальства, а от Кецховели. «Перевели бы вы его, ваше высокоблагородие, в военную тюрьму…» При всей смехотворности жалоб Милова попять его можно. Милов, чтобы прекратить разговоры заключенных, распорядился забить окна щитами, или, как их называли, гробами. Кецховели передал через надзирателя, чтобы гробы сняли. Милов, разумеется, своего приказания не отменил. На другой день в тюрьме начался бунт — арестанты кричали, разбивали стекла табуретками, не впускали надзирателей в камеры. Шум был такой, что вокруг замка собралась толпа горожан. Начались разговоры об истязаниях арестантов. Милова пригласили к губернатору, и тот распорядился, чтобы щиты с окон сияли.

Лунич был уверен, что если бы протест был высказан кем-либо другим из арестантов, тюрьма, возможно, его не поддержала бы, а вот Кецховели послушались все, и это было совершенно необъяснимо, особенно трудно такое понять, когда видишь перед собой спокойного, с задумчивыми глазами человека, ничем не напоминающего грозного вожака, властного атамана бунтовщиков.

Лунича иногда тянуло вернуться к их первому разговору, к тому, почему Кецховели спросил его, не участвовал ли он в карательной экспедиции. Кецховели не мог, в этом Лунич был уверен, видеть или знать о том, как он сбил конем мальчишку, но само совпадение вопроса Кецховели и воспоминания о том незначительном случае, вдруг ожившем в памяти, вызывало неприятную настороженность.

— Значит, вы подтверждаете, что вами лично было доставлено в Баку около шести пудов нелегальной литературы? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вписал в протокол: «Подтверждаю».

— Да, — сказал Ладо.

— Откуда?

— Отказываюсь отвечать.

Записывая ответы Кецховели, Лунич отвлекся, задумался об Амалии. Отношения с ней складывались иначе, чем с другими женщинами. У нее Лунич теперь почти не бывал. Чаще она приезжала к нему. Разгильдяй Гришка, всегда фыркавший по поводу мамзелей, которых приводил к себе Лунич, при виде Амалии расплывался в улыбке. Амалия, как и прежде, мало говорила, но слова ее или замечания бывали естественными и искренними. Несколько раз Лунич поймал себя на том, что любуется ею, а на прошлой неделе он поцеловал ее с нежностью, которой никогда в себе не замечал. «Расслаб и разнюнился», — с досадой тут же подумал он и принялся издеваться над ней, постепенно ожесточаясь. Она разрыдалась. Он успокоился и заснул. Проснулся от пристального взгляда и увидел, что она сидит и смотрит на него какими-то странными глазами.

Лунич взглянул на Кецховели. Интересно, была у него возлюбленная или нет?

— Где находится тайная типография?

— Я спрятал ее в надежном месте.

— Где именно?

— Отказываюсь отвечать.

— Бывали ли вы за границей, а именно — в Швейцарии, Франции, Бельгии и Германии?

— Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.

Лунич записал ответ и вдруг вспомнил, что раньше Кецховели подтвердил, что был за границей. Почему он держится теперь другой тактики?

— Где вы приобрели паспорт на имя Бастьяна?

— Отказываюсь отвечать.

Ладо решил не отвечать на многие вопросы Лунича, чтобы от усталости случайно не сбиться. А слова «отказываюсь отвечать» надежны, как глухой занавес.

Лунич задумался. Независимо от ответов Кецховели связь с заграничными центрами эсдеков можно считать установленной. Так и запишем, на радость Дебилю.

Глядя на Лупича, Ладо приблизительно догадывался, о чем он размышляет. Но Луничу не разгадать многого. Ни разу он не спросил о «Брдзоле», а это подтверждает — ротмистр уверен, что «Брдзола» доставляется из-за границы. Статьи Ладо «По поводу столетнего юбилея» и «Рабочее движение на Кавказе» были без подписи. Не только Луничу, большинству эсдеков неизвестно, кто был их автор. Не знал следователь и о его поездках по Грузии, по России, о том, что он в 1900 году работал во Владикавказе…

Похоже, что Лунич устал или махнул рукой на результаты следствия. Лунич чем-то примечателен, в нем заметно внутреннее беспокойство, совершенно отсутствующее у Милова или товарища прокурора. В остальном он такой же, как они, так же не понимает, что государство разваливается, что задержать, приостановить этот процесс невозможно, что, лишая людей свободы, заключая их в тюрьмы, наказывая и убивая, жандармы сами ускоряют разложение режима, которому служат, потому что чем ревностнее они служат государству, тем сильнее становится недо-вольство.

— С Курнатовским знакомы? — спросил Лунин. — С Аллилуевым? С Вано Стуруа?

— Нет. Нет. Не знаком, — отвечал Ладо.

— А с князем Ильей Чавчавадзе вы лично знакомы?

— Нет.

Значит и Илья под негласным надзором полиции? Илья — руководитель и участник многих полезных начинаний — от распространения грамотности до помощи несправедливо осужденному крестьянину. Он самый большой в Грузии писатель-прозаик. И он крупный помещик. Но в рассказах своих всей душой на стороне бедняка-крестьянина. Он родовитый, потомственный дворянин, князь, но в повести «Человек ли он?» создал яркий образ обнищавшего духом, превратившегося в полуживотное провинциального дворянина Луарсаба Таткаридзе. Служилое дворянство, помещики обвиняют из-за этого Илью в том, что он не патриот. Социал-демократы приветствуют рассказы Чавчавадзе за их социальную направленность и клеймят дворянство нарицательным прозвищем Луарсаба Таткаридзе. Но Илья считает, что, борясь с колониальным гнетом России, все сословия должны объединиться на родной грузинской почве, что забастовки ослабляют силу народа, и когда забастовали наборщики типографии Шарадзе, где печаталась «Иверия», вызвал полицию для расправы с забастовщиками. Дебили и Луничи одобряют такие шаги Чавчавадзе, но взгляды его, и рассказы, и вся общественная деятельность приходятся им не по вкусу. Какая сложная и трагическая фигура!

— Так-с, — сказал Лунич. — И последний вопрос, тоже для вас не новый. Даю слово, что ни вопрос, ни ответ ваш я не занесу в протокол. Почему все таки вы отдались в руки бакинской жандармерии?

Непонятно было, какого скрытого смысла доискивается ротмистр в поступке Ладо, почему его так это занимает и беспокоят.

— Я много раз уже объяснял, что хотел уберечь людей, не имеющих отношения к созданной мной типографии, — устало ответил Ладо, — они не должны отвечать за меня.

Черт его знает, почему, но Лунич вдруг поверил. Отодвинув диеты протокола, он откинулся на спинку стула. Подумав, удивился еще более. Неужто другие политические арестанты такие же, и Лунич не замечал этого раньше, ведя дознания? Нет, не может быть, чтобы все были такими, это было бы слишком невероятно, слишком страшно. Можно ли представить себе, чтобы Дебиль пожертвовал собой ради спасения Лунича или чтобы он — Лунич — отдал себя в руки врагов ради спасения денщика Гришки? Да он и кончика ногтя за Гришку не отдаст. Государство российское стояло и стоит на том, что Гришка обязал жертвовать собой за Лунича, а если этот незыблемый порядок изменится, если все революционеры такие, как Кецховели, — империи конец, всему конец!..

— Нет, — сказал Лунич, — нет, вы не потому назвали себя. Вы понадеялись на растерянность полковника Порошина, и не ошиблись. Пока Порошин и Вальтер занимались вами, ваши сообщники успели спрятать типографию, на это вы и рассчитывали.

Ладо пожал плечами.

— Типографию спрятал я. Но если вы даже и так, как вы говорите, то что из того?

Лунич помрачнел.

— Ничего.

В самом деле, это ничего не меняет.

— Вы ведь отпустили Виктора Бакрадзе и других, убедились, что они непричастны к делу? — сказал Ладо, не понимая нервозности ротмистра.

— Это верно. Скажите, господин Кецхевели, — подавленно спросил Лужич, — а что вы думаете обо мне?

— О вас? В каком смысле?

— Будь я в Баку на месте Вальтера и Поропшна, отпустил бы я Бакрадзе?

Ладе недоумевающе посмотрел на ротмистра.

— Я думаю, что не отпустили бы, хотя теперь, возможно, пожалели бы об этом… Разве вам не приходилось жалеть о каких-то своих поступках?

Лужич сухо засмеялся.

— Мне еще не приходилось жалеть о содеянном, надеюсь, и в будущем не придется. Я верно служу отечеству.

— Но есть ведь и собственная совесть, — сказал Ладо, — хотя в вашем уставе о ней ничего не говорится, равно как и в присяге.

— Вижу, что роль проповедника, вернее, гадалки, вам по душе.

— Вы задали вопрос, не имеющий отношения к моему делу, я ответил, как думаю, и только.

— Скажите, а вы сами совершали что-либо такое, о чем, хотя это не сказано в вашем революционном уставе, вы жалеете с позиций собственной совести?

— Я. человек, как и все. Только мой взгляд на совесть расходится с вашим.

Надо было прекратить этот противоестественный разговор. Лунич. кашлянул.

— Вечно вы сбиваете меня, уводите в сторожу от дела. Вот, подпишите.

— Я сбиваю?

Ладо внимательно посмотрел на Лунича и, не читая, расписался на каждой странице. Лунич насторожился.

— Вы не прочитали протокол и расписываетесь. А вдруг там ошибки, неточности, вдруг я записал с намерением исказить факты?

Ладо сдержанно улыбнулся, потом расхохотался.

— Господин ротмистр, да что с вами? Я ведь знаком с типографским делом. Я читал, когда вы записывали.

«Хватит! — про себя сказал Лунич. — Хватит!» За каждым поступком Кецховели ему начинает чудиться скрытый смысл. Надо же было вообразить, что он стал ему доверять! Оскорбить бы, унизить Кецховели, доказать бы ему, что он наивен, смешон, что среди его сторонников, революционеров есть такие же грязные подлецы, какие всегда были, есть и будут в этом гнусном мире.

— Вы верите в людей, так ведь? — вкрадчиво спросил Лунич.

Ладо кивнул.

— И уже совсем, надо думать, доверяете своим единомышленникам? А ведь зря вы так доверчивы — среди них есть предатели.

Ладо передернуло. Лунич торжествующе ухмыльнулся.

— Помните обыски, которые я несколько раз, начиная с марта, производил в вашей камере? Ну, хотя бы тот, когда я нашел у вас стихотворение «Новая Марсельеза», открытое письмо от Виктора Бакрадзе и ваше письмо к брату? Или когда у вас было обнаружено письмо, имеющее отношение к комитету РСДРП? Вы не задумывались над тем, почему вдруг производились обыски?

— Один из ваших друзей, кто именно, я не имею права сказать, постоянно информирует управление о ваших действиях, переписке и тому подобное.

— Вы лжете, — сказал с отвращением Ладо.

— Клянусь честью офицера.

— Я вам не верю.

Лунич, ухмыляясь, смотрел на Ладо. На самом деле, несмотря на все усилия, Луничу и Лаврову так и не удалось установить личность человека, который время от времени подбрасывает под двери Дебиля или присылает по почте анонимные письма, написанные азбукой Морзе, и сообщает всякого рода новые сведения о Кецховели. Был ли то политический враг или личный ненавистник, но во всяком случае, сведения обычно оказывались достоверными. Если это личный враг, то за что он ненавидит Кецховели?

Лунич посмотрел в глаза Ладо, но не заметил в них ни страдания, ни огорчения. Кецховели ему не поверил и снова взял над ним верх.

Лунич резко встал и позвонил в колокольчик. Дверь открылась. На пороге появился конвоир.

— Уведите арестанта, — приказал Лунич. — До свидания, господин Кецховели.

Ладо поднялся и вышел из комнаты. Солдат зашагал за ним, осторожно прикрыв дверь.

Лунич сложил протокол в папку и направился к смотрителю тюрьмы Милову.

— Ну как, ваше благородие, — спросил Милов, — скоро закончите следствие?

— Следствие закончено. Я передаю дознание прокурору судебной палаты. Разве что появятся какие-либо новые материалы… А вы все жаждете скорее избавиться от Кецховели?

— Еще бы! — Милов вздохнул.

— По должности вашей, — сердито сказал Лунич, — вы обязаны быть более строгим. Почему вы не применяете к нему дисциплинарные взыскания — лишение пищи, постели, темный карцер, наконец?

— Арестанты поднимут бунт.

— Я на вашем месте нашел бы вполне законные причины для наказания, — сказал Лунич, с пренебрежением поглядывая на Милова. — Скажите ему что-либо такое… словом, выведите его из себя и… Впрочем, это ваше личное дело. Скажите мне, пожалуйста, нет ли среди ваших арестантов телеграфиста или человека, владеющего азбукой Морзе?

— Насколько мне известно, нет.

— Поинтересуйтесь, если вас это не затруднит. Честь имею. И подумайте о моем совете насчет Кецховели.

Лунич вышел, звякнув шпорами. На душе у него было муторно. Допустить такую дичайшую оплошность — выболтать Кецховели об анонимном осведомителе! Поразмыслив, Кецховели может передать эти сведения своим, они скорее жандармов докопаются до автора писем. Одна надежда, что Кецховели ему действительно не поверил.

Ладо медленно шел по коридору.

— Вы не расстраивайтесь, господин, — услышал он голос конвоира, — перемелется, мука будет.

— Я просто задумался, братец, — сказал, оглянувшись, Ладо. — Чего мне расстраиваться? Мне моя дорога ясна.

— Вот и хорошо. Дай бог, сбудется, что задумали. Ладо почувствовал, как в груди у него потеплело.

— Спасибо, дорогой.

Загрузка...