13 декабря 1977
С час назад меня спросили — скорее из дружеских чувств, чем из любопытства, — как на меня подействовало «преуспеяние» после бедного детства и трудных лет, когда я не каждый день ел досыта и мой рацион нередко состоял из хлеба и сыра камамбер, который я старался растянуть подольше.
Этот вопрос часто задают, и мне иногда хочется ответить, не слишком погрешив против истины:
— Никак.
Потому что, в сущности, никакого преуспеяния не было. Конечно, мне было приятно, что потихоньку и даже довольно скоро стало сбываться то, о чем я мечтал в тринадцать или семнадцать лет, и что для этого мне не надо идти на компромиссы, ловчить, кого-то обижать.
Особенно меня радовал растущий успех моих книг в самых разных странах: для меня это служило доказательством, что я не ошибся, изображая человека так, а не иначе.
Ведь если бы мои герои не были человечными, вряд ли они заинтересовали бы японцев, сначала северо-, а потом южноамериканцев, скандинавов, итальянцев, исландцев, русских и вообще европейцев.
Сейчас о своем бедном детстве и трудных годах я думаю со все большей ностальгией. Приближается рождество, и мне вспоминаются детские годы и день святого Николая.
В Бельгии и некоторых других странах 6 декабря, день святого Николая, — эквивалент рождества; раньше это был нередко единственный день в году, когда дети получали подарки.
Готовя рождественские подарки детям и близким, я стал припоминать, что в этот день получал в подарок сам вплоть до шестнадцати лет: игрушки, пряники, апельсины, финики, инжир, и все это вместе не стоило двадцати франков.
А вот теперь из-за детей я почти жалею о том, что оказался в числе «Преуспевающих», как выразился мой утренний собеседник.
Для детей, несомненно, было бы полезнее, если бы я на всю жизнь остался бедным. Им пришлось бы иной раз довольствоваться хлебом и куском камамбера, а то и поголодать, как голодал я во время войны и немецкой оккупации 1914 года, когда все продукты питания были жестко нормированы.
Как я только что сказал, это, пожалуй, мои лучшие воспоминания — воспоминания, которых у них никогда не будет.
Вот почему мне порой случается мечтать, без всякой, впрочем, политической или философской подоплеки, о том, чтобы наследование было упразднено.
Мне хотелось бы — возможно, это и ни к чему — наполнить память своих детей приятными воспоминаниями, потому что я знаю: память о детстве остается с человеком на всю жизнь.
О чем будут вспоминать они? О легкой жизни, о роскоши? О собственных комнатах и ванных, о няньках или гувернантках, которые занимались с ними с утра до вечера? О шофере, который ждал внизу за рулем предназначенной для них машины, чтобы отвезти — сначала в детский сад, потом в начальную школу и, наконец, в коллеж?
Сам я добирался в коллеж пешком. До него было полчаса ходу, и я всеми порами впитывал жизнь начинавшегося дня: в лавках и пивных моют полы, люди с глазами, еще затуманенными сном, идут на работу, занимается рассвет; иногда я видел, как на горизонте весело поднимается солнце.
Уже за одно это я должен просить у детей прощения. Им неведомо, как радостно вставать в половине шестого утра или бежать зимой в темноте, дрожа от страха, в Баварский госпиталь: там я прислуживал на мессе; им не знакомы ранние утренние походы в общественные купальни, где я нырял в Маас.
Перечень того, чего я их лишил, будет слишком длинным. В Великобритании и Соединенных Штатах есть такое выражение: «родиться с серебряной ложкой во рту», что равнозначно нашему «родиться в сорочке». В общем, это применимо и к Марку, и к Джонни, и к Мари-Жо, и к Пьеру. Они не пользовались железными вилками, которыми портишь зубы, но вместе с тем и не отдавали себе отчета, что пользуются дорогими столовыми приборами.
Им не приходилось, войдя в магазин и спросив, сколько стоит какой-нибудь товар — игрушка, книга, лакомство, — услышать от приказчика цену, пересчитать в кармане медяки и выйти, бормоча: «Сейчас вернусь», заранее зная, что они туда не вернутся. Это воспоминание так засело в моей памяти, что, начав «преуспевать», я перестал, заходя в магазин, спрашивать цену вещи, которую собирался купить. Это не было чванством нувориша. Просто я радовался, что наконец-то не надо считать гроши и шарить по карманам в поисках медяков.
Прошу у детей прощения за то, что похитил у них и эту радость.
Еще в детстве они объездили чуть ли не весь мир; я в этом возрасте ни разу не ездил даже в поезде, а самые дальние свои поездки совершал на трамвае; по-настоящему путешествовать я смог только в зрелые годы.
Интересно, как бы они отреагировали на рождественский подарок, состоящий из традиционного апельсина и небольшой горки сухих фруктов на блюдечке, а из несъедобного — коробочки с акварелью или — но это уже позже — нескольких тюбиков масляных красок?
И все-таки я должен не только просить у детей прощения, но и поздравить их. Никто из них не стал ни папенькиным сынком, ни так называемым плейбоем, что часто случается с молодыми людьми из состоятельных семейств. Я знаю много таких: они бездельничают, или ведут пустую светскую жизнь, или — того хуже — из любопытства либо бравады впутываются в дела, которые приводят их на скамью подсудимых.
Такое часто случается с детьми кинозвезд. А пресловутые хиппи, наркоманы, аутсайдеры нередко являются выходцами из семей, принадлежащих к крупной буржуазии; они ведут подобный образ жизни как бы в отместку своим родителям.
Я не только никогда не жалел, что родился в бедности и рос в семье скудного достатка, но даже благословляю за это судьбу.
Уверен, что у людей — уж так мы созданы! — есть потребность в соперничестве, а что может быть лучшим стимулом, чем бедность в начале пути? Конечно, существуют некоторые роды деятельности, для которых полезней иметь «хорошее» происхождение, например политика или банковское дело. В иных семьях, перед фамилиями которых стоит частичка «де» или даже титул, состояния передаются по наследству уже восьмому или девятому поколению. К крупной буржуазии, равно как и к мелкой, я отношусь с ненавистью и жалостью: там в семье человека с юных лет учат жить так, чтобы сохранить свое положение.
Я уже рассказывал, что сыновьям и дочерям американских миллиардеров случается на каникулы наниматься работать в гостиницы на побережье или в горах — горничными, официантами.
И я представил себе закон, обязывающий всех поступать таким же образом. Действительно, почему бы не обязать каждого время от времени поупражняться в бедности?
Расистов же я посылал бы на некоторое время поработать в Алжир, Центральную Африку или Латинскую Америку, коренное население которых они так презирают.
И пусть закон обяжет хозяев крупных заводов несколько месяцев в году работать на конвейере.
Но пора остановиться: боюсь, что перечень будет долгим и утомительным.
А закончить хочу шуткой: почему бы не вменить Жану Дютуру[138] в обязанность по вечерам перечитывать вслух свои статьи?
Того же дня, четыре часа пополудни
В воскресенье я случайно прочел в швейцарской газете большую статью об Индии; написана она журналистом, прожившим там больше года, а поскольку он собирается пробыть там еще какое-то время, то предпочитает остаться инкогнито.
Жил он в основном к югу от Мадраса, был свидетелем цунами, приведшего, по его словам, к гибели более шестидесяти тысяч человек, не считая полного разрушения нескольких деревень.
Индийские источники, говоря о числе жертв, называют цифру пятнадцать-двадцать тысяч. Они умалчивают о том, что цунами было предсказано за сорок восемь часов, но никто не удосужился предупредить об этом население.
Правда, деревни в этом регионе населяют главным образом неприкасаемые. Помощь, заведомо недостаточную, и ту готовились послать целых несколько дней.
Но опять же речь идет о неприкасаемых.
Я был убежден, что в Индии уже давно нет каст — главным образом благодаря политике Ганди.
Оказывается, они продолжают существовать, создавая барьеры между различными слоями населения.
Однако прогресс все-таки налицо: кое-кому удалось преодолеть эти барьеры, что сорок лет назад было бы немыслимо.
Относится это, как правило, к высшим и средним слоям, но не к неприкасаемым, составляющим сейчас весьма значительную часть населения Индии.
Читая эту статью, автор которой хорошо знает то, о чем пишет, я возмущался, как возмущался бы любой другой на моем месте.
Но потом, сам того не сознавая, я потихоньку начал сравнивать и сопоставлять и вынужден был прийти к такому выводу: в западных, особенно латинских, странах тоже существуют социальные классы — они не называются кастами, как в Индии, и о них предпочитают поменьше говорить.
Браминов, отличающихся культурой и образованностью, здесь заменяет аристократия, подлинная или фальшивая. Казалось бы, она должна была исчезнуть после Великой Французской революции, но Наполеон, детище этой революции, дополнил старую аристократию новой.
Многие ли из простых людей знают, что в Париже ежегодно выходит справочник по замкам?
Взяв список тех, кто правит страной, начиная с президента республики и кончая дипломатами низшего ранга, депутатами, высокопоставленными чиновниками, видишь, что значительная часть их пишется с частицей «де», а то и обладает звучными титулами, хотя, если верить специалистам по геральдике, восемьдесят процентов из них фальшивые.
Появилась тьма-тьмущая римских графов. Не меньше и людей, приобретающих замок с историческим прошлым, а потом добивающихся у властей права присоединить к собственной плебейской фамилии название этого замка или деревни.
Финансисты и промышленные воротилы происходят по большей части из этого класса; в брак представители высшего, как говорится, общества вступают только между собой.
Этажом ниже, как в Индии, располагается крупная буржуазия, то есть те, чьи состояния были созданы два-три поколения назад; это, пожалуй, наиболее замкнутый класс, которому свойственны наглое высокомерие, ложное достоинство, ложный патриотизм и свои особые табу.
Крупная буржуазия, включающая виноторговцев, шелковых и шерстяных фабрикантов, владельцев текстильных фабрик на Севере или в Мюлузе, а также потомков тех, кто, к примеру, первым произвел какой-нибудь аперитив или ликер, живет изолированно: эти люди предпочитают селиться, будь то в провинции или в Париже, на определенной улице, набережной, бульваре.
У них у всех тоже есть замки или обширные поместья с охотничьими угодьями где-нибудь в районе Солони.
В Бордо династии виноторговцев издавна живут на Шартрской набережной, их так и называют шартрцами. В Нанте потомки торговцев неграми образовали практически закрытое общество, попасть в которое исключительно трудно.
В Париже крупная буржуазия проживает в XVI округе, тогда как Сен-Жерменское предместье остается во владении так называемой аристократии. Но сейчас они потихоньку захватывают новые районы: Марэ, Вогезскую площадь, остров Сен-Луи.
В Рубэ выходит ежегодный справочник, печатающий родословные всех крупных шерстяных фабрикантов, которые не смешивались с остальным населением, подобно тому как брамины не смешиваются с неприкасаемыми.
В Ла-Рошели, Марселе, Нанте, Булони хозяева судовых компаний или сухих доков свысока посматривают на живущих неподалеку владельцев больших суперсовременных рыболовных флотилий.
Эти сообщества окружают себя прочными барьерами наподобие проволочных заграждений или частокола, чтобы никто чужой не мог видеть, что у них творится.
В Бордо детям с Шартрской набережной охотно дают английские имена и в домах считается хорошим тоном говорить по-английски — чтобы прислуга не понимала.
В Лотарингии существует около десятка семейств, владеющих металлургическими заводами и угольными шахтами.
Когда-то, довольно давно, я жил в окрестностях Ла-Рошели, и больше года ко мне присматривались, прежде чем стали приглашать, нет, не на обед или ужин, а просто на аперитив.
Я дружил с сыном крупного судовладельца, и он часто бывал у меня. Мы были достаточно близки, во всяком случае, к моему шампанскому, которое мы вместе попивали, он относился с большим расположением.
Как-то, сговариваясь о встрече в городе, я простодушно предложил:
— Встретимся в пять, скажем, в «Кафе де ля пэ».
Это отнюдь не матросский кабачок, а весьма респектабельное уютное заведение. Каково же было мое удивление, когда мой приятель ответил:
— К сожалению, туда я прийти не смогу.
— Почему?
— Отец не велит. А вдруг за соседним столом окажется его бухгалтер или кто-нибудь из служащих.
После того как я получил «зеленую улицу», люди из круга ларошельской крупной буржуазии стали часто бывать у меня в доме. Они даже вынудили меня приобрести все необходимое для игры в железку, вплоть до лопатки крупье.
Только потом я понял, почему они признали меня. Они предпочитали не показываться в казино, которых было множество между Ла-Рошелью и Руаном. Положение обязывает! Иные из моих гостей ни разу не пригласили меня к себе с ответным визитом, и я так и не узнал, как они живут. Они просто заезжали ко мне поиграть.
Существуют и другие крепости, столь же незыблемые, как индийские касты. Например, для владельцев скаковых лошадей на трибунах ипподрома отведены и даже отгорожены специальные места, которые могут занимать только они. У них существует нечто вроде формы, приличествующей их положению: жемчужно-серый котелок или цилиндр, визитка и брюки в полоску.
Дискриминация существует даже в спорте. Не всякий может играть на некоторых площадках для гольфа: для этого нужно доказать, что ты не принадлежишь к обычным смертным. Такое же положение в теннисных и прочих клубах. Сколько людей, даже весьма высокопоставленных, получили от ворот поворот, когда пытались вступить в Жокей-клуб!
Когда я был секретарем маркиза де Траси, потомственного члена Жокей-клуба, он с удовольствием, которое я назвал бы простодушным или, еще лучше, наглым, рассказывал мне:
— Однажды на обеде я оказался рядом с толстяком, фамилия которого мне ничего не говорила.
Этот человек был не из неприкасаемых, раз сидел за одним столом с маркизом, но явно из другого круга, поскольку маркиз даже не слышал его фамилии.
— Господин маркиз, вы позволите задать вам вопрос?
— Слушаю вас.
— Правда ли, что во время обеда разрешается есть салат руками?
На что де Траси ответил:
— Это зависит от того, давно ли вы и ваше семейство перестали месить руками навоз.
Мне нравился де Траси. И все же я был возмущен тем, с каким торжеством он рассказал мне эту историю.
А несколькими неделями позже он поведал еще одну. Некий мужлан задал ему вопрос, не менее нелепый, чем вопрос о салате:
— Сколько раз в неделю вы бреетесь?
Де Траси ответствовал с благородной простотой:
— Джентльмен бреется каждое утро.
Но спустимся этажом или двумя ниже и окажемся среди генеральных директоров, которые либо унаследовали фирмы, либо создали их своими руками.
Порой их принимают в высшем обществе, но тогда они уже не общаются с теми, кто рангом ниже, то есть с ведущими служащими своих фирм.
Ведущие служащие, разумеется, общаются со своими помощниками только у себя в кабинетах, отдавая распоряжения.
Ну а те в свою очередь сверху вниз смотрят на простых служащих, именуемых «белыми воротничками». Стоит ли говорить, что «белые воротнички» не водятся с теми, кто зарабатывает на жизнь физическим трудом, и что мастера на заводах, обращаясь к рабочим, лают как собаки.
Но и это еще не неприкасаемые. Остается класс людей, не относящихся ни к какому классу: рабочие, приехавшие на заработки из слаборазвитых стран — из Северной Африки, Турции, а также из Испании, Португалии и т. п.
А есть еще, если продолжить спуск, старьевщики, роющиеся по ночам в мусорных ящиках, и клошары. Помню, в давние времена, когда зимние холода выгоняли клошаров из-под мостов, они приходили спать за десять или двадцать сантимов в своеобразную ночлежку. Там не было ни кроватей, ни перегородок, не было даже скамеек вроде тех, что стоят на вокзалах в зале ожидания третьего класса. Ночлежники сидели на стульях, положив руки на натянутую веревку, а голову на руки.
В шесть утра хозяин ночлежки, здоровенный верзила со зверской физиономией, отвязывал один конец веревки, и спящие ряд за рядом валились на пол. Те, кто похитрей, приладились ночевать в легавке, то есть в полицейском участке, — для этого достаточно было совершить мелкую кражу или обругать полицейского.
Завсегдатаи знали все полицейские участки Парижа, но чтобы не менять еженощно место ночлега, предпочитали порой совершить преступление посерьезней и получить месяцев четыре-пять кутузки, то есть сесть до конца зимы.
Мы возмущаемся кастовой системой, возникшей в Индии около трех с половиной тысяч лет назад. А у нас на Западе был долгий период рабства, когда дворяне пользовались правом первой ночи.
У нас, как в Индии, продолжают существовать касты, и единственное, что мы смогли сделать, это окрестить их социальными классами.
14 декабря 1977
Если бы я имел обыкновение давать названия тому, что диктую почти каждый день, то этот кусок назвал бы «Склочницы».
Склочниц, о которых мне хочется поговорить, я встречал во Франции повсюду — в деревнях, поселках, городах, где каждый день бывают рынки. Мужчины пригоняют на них крупный рогатый скот — коров, быков, телят, а их жены выставляют деревянные клетки или накрытые мешковиной корзины, где сидят куры, петушки, кролики, а иной раз и молочный поросенок: обычно в деревнях птичий двор — во владении фермерши.
В крупных поселках народ толпится весь день не только в бистро, там имеется еще один дом, у которого образуют очередь склочницы. Здесь живет, как они выражаются, законник: это не обязательно нотариус или адвокат, зачастую это просто человек, разбирающийся в законах, который за умеренную плату может дать клиенту юридический совет.
Как правило, склочницы — пожилые вдовы, затянутые в корсеты и одетые всегда в черное. После мужей они унаследовали либо дом с тремя-четырьмя гектарами земли, либо большую ферму, а то и несколько старых домов, которые они сдают внаем.
Не стану утверждать, что в каждой деревне или поселке живет по многу таких вдов. Но одна-то обязательно найдется — не подступишься, взгляд злой, лицо жесткое, седые волосы собраны пучком на затылке.
Склочницы — лучшие клиенты законников, которые в отдельных местностях до сих пор работают с песочными часами: когда приходит клиент, ставятся песочные часы, и оплата зависит от того, сколько раз они будут перевернуты.
А в иных провинциях все еще практикуются торги под свечу, то есть продажа с аукциона домов, земель или движимого имущества, когда при открытии торгов зажигают свечку, а как только она догорит и погаснет, это означает конец аукциона и, соответственно, конец набавлению цены. Склочницам отлично знакомы эти обычаи, равно как и обшарпанные стены мировых судов.
Склочницей движет страсть, столь же неодолимая, как страсть других к игре или к спиртному.
Если соседское дерево бросает тень на ее луг, склочница не преминет затеять судебный процесс и заставит соседа срубить дерево.
Если соседская лошадь порвала недоуздок и вторглась во владения склочницы, последняя тут же отправляется к законнику, который, с удовлетворением поглядывая на песочные часы, вряд ли станет отговаривать ее от новой тяжбы.
Чтобы вызвать ближнего, а частенько и родственника к мировому судье, годится любой повод. Но излюбленный, конечно, споры из-за наследства. Свекор, умирая, оставил сыну, покойному мужу склочницы, четыре луга, а остальные отказал двум своим замужним дочерям.
Великолепно! Один луг, тот, что внизу, каждую весну и осень заливает, зато трава там самая сочная в округе. А нижний луг достался зятю Артюру, бездельнику, любителю заложить за воротник; склочница видеть его не может.
И вот, предъявив копию завещания, она советуется с законником. Имел ли старик право поставить в неблагоприятные условия своего единственного сына? Процесс может затянуться на месяцы, на годы, потому что сутяжничество у склочницы в крови: она чувствует себя несчастной, если не ведет хотя бы одной завалящей тяжбы.
А жильцы, которым она сдала полученную в наследство ветхую хибару, ведать не ведают, что они, оказывается, скверные люди! Ох уж эти безродные бродяги! Муж на мотоцикле ездит в соседний город и бог знает чем там занимается. А его жена, длинная тощая дрянь, вечно дерет нос, хотя не способна даже воспитать троих детей.
За домом они не следят — им только в свинарнике жить; ни мужу, ни жене в голову не придет подкрасить стены, двери, оконные рамы.
Экое бесстыдство! А с той поры, как она попыталась выкинуть их на улицу, хотя арендный договор не истек и будет в силе еще десять лет, жильцы, встретив склочницу на улице, не здороваются. Смотрят холодно в глаза, а их выродки до того обнаглели, что показывают ей язык, родители же хоть бы что.
И последняя капля: съемщики живут всего в полукилометре от нее, но не утруждают себя передачей квартирной платы из рук в руки, а позволяют себе переводить ее по почте. Законник ставит песочные часы, каждые три минуты переворачивает их и, сонливо глядя на клиентку, покачивает головой.
— Щекотливое дельце. Оно требует тщательного изучения: надо ведь истолковать текст арендного договора в нашу пользу.
Прекрасно. Это будет тянуться долго, но старуха не ослабит своей бульдожьей мертвой хватки.
Упомянул ли я, что в рыночные дни по причине визита к законнику склочница надевает шляпку, как будто направляется на воскресную мессу?
Она вся — воплощенная добродетель и справедливость. Как вызывающе она улыбается, звоня к законнику и усаживаясь в приемной, где дожидаются клиенты!
Эта радость обходится ей недешево: после каждого переворота песочных часов количество крестиков растет.
Но ей на это плевать. Игрокам тоже гораздо чаще случается проигрывать, чем выигрывать. За удовлетворение страсти к сутяжничеству стоит платить, и успокоится склочница только тогда, когда, высохшая, превратившаяся в собственную тень, всеми брошенная, испустит последний вздох на широкой кровати орехового дерева.
Психиатрам склочницы превосходно известны: кое-кто из этих особ настолько поддается снедающей их страсти, что не останавливается даже перед использованием крысиного яда, лишь бы только одержать верх над противником.
В феврале луга покрываются маргаритками, потом калужницами, превращаясь в великолепный цветочный ковер.
Но склочница не видит цветов, не слышит звонкого журчания протекающего по ее земле ручья, где водятся раки.
Ручей тоже представляет собой прекрасную зацепку для судебного процесса: по вечерам мальчишки прямо на ее глазах сачками ловят в нем раков.
Склочница раков не ест. Она считает их нечистыми тварями, которые питаются падалью и тухлым мясом, к тому же у них такие страшные клешни.
Но она старательно записывает фамилии мальчишек, дни и часы, когда они ловили раков. Законник просит указать и возраст преступников.
Увы, большинство из них младше десяти лет, самому старшему — двенадцать. Это значит, что привлечь их к суду будет сложно.
— Но ведь они не только вторгаются в частное владение, но и совершают кражу, — настаивает склочница.
— Все равно они несовершеннолетние.
— А родители? Они тоже несовершеннолетние? Или они не несут ответственности за преступления своих детей?
Ведь всякое покушение на частную собственность, особенно на собственность склочницы, должно почитаться преступлением. Почему же тогда нельзя подать в суд на родителей преступников?
Законник ничего не имеет против: пусть все это бессмысленно, но гонорар-то свой он все равно получит.
Склочницы встречаются не только в деревнях. И не только в маленьких городках они дежурят у окон, прячась за шторами. Склочницы существуют во всех слоях общества, с той лишь разницей, что в высших классах они оспаривают завещание не с целью получить лужок, а чтобы обскакать брата или золовку и прибрать к рукам бабушкины бриллианты либо пакеты акций и облигаций.
И тут уж борьба ведется не на жизнь, а на смерть. Только вместо законника действует настоящий адвокат да порой еще с помощью нотариуса.
Франсуа Мориак показал семейство, окружившее себя сворой адвокатов, все члены которого под защитой юристов ведут беспощадную борьбу между собой. Возможно, я не буквально точно передал то, что написал Мориак, но смысл сохранил.
Андре Жид пошел гораздо дальше, написав лапидарно: «Семьи, я вас ненавижу!»
Чуть ли не те же слова бросил палате депутатов Леон Блюм, когда был премьер-министром[139]: «Буржуа, я вас ненавижу!»
В конце двадцатых годов один комиссар полиции признался мне, что существует категория преступлений, число которых установить невозможно, но, по всей вероятности, оно достаточно велико.
Эти преступления действительно никогда не раскрываются, потому что по большей части совершаются в сельской местности и главным образом женами. Я имею в виду отравления.
Часто фермеры женятся на женщинах гораздо моложе себя и куда более агрессивных. У некоторых из них, как говорят в народе, в заднице свербит.
На ярмарке батраков — они существуют так же, как конские или птичьи, — фермерши на год нанимают работника, предварительно пощупав у него мускулы.
Среди батраков не редкость молодые, крепко сложенные парни, ни дать ни взять жеребцы, и через некоторое время склочница невольно принимается сравнивать его со стареющим пузатым мужем.
Сперва работник и хозяйка переглядываются, потом начинают тайком встречаться и заниматься любовью.
Вступают ли они в сговор? Как бы то ни было, в итоге муж становится лишним. Обычно склочница сама подсыпает ему в похлебку небольшими порциями мышьяк — яд, который прежде имелся на каждой ферме.
Через месяц, иногда позже — такое дело надо обделывать осторожно, — муж начинает жаловаться на желудок, на боли в области сердца. Деревенского врача это не удивляет: известно, что фермер имеет обыкновение выпивать в день четыре-пять литров вина, не считая нескольких стопок водки. И когда тот наконец, к великой радости склочницы, умирает, врач со спокойной душой подписывает свидетельство о смерти.
Комиссар утверждал, что из десяти, если не из ста подобных преступлений раскрывается одно, да и то случайно. Так что статистику установить весьма трудно.
А в заключение комиссар сказал:
— Пожалуй, наряду с убийствами из ревности это самое распространенное преступление.
Склочница никогда не торопится. Она выжидает, сколько положено, и только тогда выходит замуж за своего сожителя; даже если злые языки и пустят по округе слушок, доказательств-то нет. Известно, что в земле всех кладбищ содержится некоторое количество мышьяка.
А вот убийства из ревности гораздо чаще совершают мужчины, нежели женщины, и в каждом случае это происходит по-разному.
Эзоп, когда его спросили, что в мире лучше всего, ответил:
— Язык.
А когда его тут же спросили, что хуже всего, ответил столь же лаконично:
— Язык.
То же можно сказать и о любви.
Любовь, как майонез, либо удается, либо нет. К несчастью, любовь, которая не удалась, нельзя в отличие от майонеза подправить, добавив капельку прованского масла или еще один желток.
Любовь или чувство, которое за нее принимают, прокисает, портится все сильней и наконец, окончательно прогоркнув, превращается в ненависть.
И тут уж до трагедии всего один шаг.
В трагедиях на почве ревности убийца, будь то мужчина или женщина, редко пользуется отравой. Чаще всего орудием убийства становится дамский револьвер с перламутровой рукояткой калибра шесть миллиметров или кухонный нож.
Я знаю множество случаев, когда охваченный яростью мужчина хватал подвернувшийся под руку нож и наносил десять, двадцать, а то и тридцать или тридцать пять ударов.
Для таких у присяжных никогда не находится смягчающих обстоятельств. Один удар ножом, пожалуйста. Это вполне приемлемо и не настолько уж сенсационно. Но тридцать — это скорей смахивает на бойню; такое никак не укладывается в голове у нормального человека.
По закону для признания человека виновным необходимо, чтобы в момент совершения преступления, на которое его толкает непреодолимое побуждение, он находился в здравом уме.
Отравительница действует в течение долгого времени: она наблюдает, как страдает и чахнет ее жертва, но это не мешает ей подсыпать мужу новые порции яда.
И человек, пустивший пулю в жену или любовницу, скорей всего, действовал в здравом уме, равно как и тот, кто прикончил ее одним-единственным ударом в сердце.
Но для того, чтобы нанести двадцать или тридцать ударов, надо поистине не владеть собой, впасть в состояние предельного ожесточения.
Однако именно такой убийца дороже всего и расплачивается, хотя зачастую жертва в течение долгих лет доводила его до отчаяния, так что в конце концов он не выдержал.
Так наряду со стервами существуют и стервецы.
Среди тех и других имеются подлинные профессионалы, для которых убить все равно что выкурить сигарету. За свое полнейшее безразличие к чужой жизни они получили у газетчиков кличку «монстры». Но психиатры высказывают иное мнение, когда, запинаясь, докладывают в суде результаты обследования подобных типов.
Существуют чудовища, которые убивают ради убийства, как существуют глухонемые, слепые от рождения, хромые, горбатые и т. п.
Но глухонемым и горбатым не отрубают голову.